«Компания эта очень симпатичная, — писал и Нестеров. — В них так много единодушия и хорошей молодости».
Конечно, иные выпады журнала против передвижничества вообще и конкретных художников были очень уж резки. Недаром Серов изображал в одной из своих карикатур Александра Бенуа в виде свирепого орангутанга, бросающего с пальмы огромные орехи в прохожих.
Современники рассказывают, что при появлении дягилевского журнала в кругу передвижников порой происходили сцены, напоминающие знаменитое «коллективное» чтение хлестаковского письма в «Ревизоре».
«Подают свежий номер „Мира искусства“ со статьей о петербургской „Передвижной“… Читают вслух; чтение открывает кто-нибудь из молодежи, конечно, со смаком произнося каждое слово, попадающее не в бровь, а в глаз то Мясоедову, то Волкову, то Лемоху, и т. д. по порядку. Каждый из стариков, когда очередь доходит до него, не выдерживает и сплевывает на пол:
— Мерзавец!
— Подлец!
— Сукин сын!»
Однако наиболее честные из них должны были сознаться, что в этих бесшабашных наскоках содержалась и горькая доля истины.
«…Голубчик мой, никуда не годится моя живопись, — писал, например, А. А. Киселев, академик и руководитель пейзажной мастерской в Академии художеств, К. А. Савицкому в 1900 году, — и в этом я глубоко и непоколебимо убежден и вижу это особенно ясно, глядя на мою последнюю большую картину, которую ты решаешься хвалить. А здесь, на досуге, далеко от опьяняющего влияния товарищеской среды… убеждение мое в непригодности моего малевания крепнет еще более и находит подтверждение во многих заметках „Мира искусства“ и „Искусства и художественной промышленности…“ Конечно, много в этих статьях чепухи, но нередко попадается и очень верная оценка. Дягилев и Ко далеко уже не такие бесшабашные прохвосты, как их называют наши застаревшие корифеи… Надо быть справедливым и ценить искусство вообще и талант в особенности гораздо выше, чем направление в искусстве…».
Итак, Левитан «всей душой» с «мирискусниками», и, если он еще медлит открыто присоединиться к ним, тому виной лишь его характер («Надо куда-либо ехать, но я не могу, потому что решение в какую-либо сторону для меня невозможно, колеблюсь без конца»).
Так и объясняют дело сами «мирискусники».
«Я живо помню бурные собрания в редакции „Мира искусства“, — писал лет десять спустя Д. Философов, — когда молодежь с непримиримостью и эгоизмом, столь свойственными всякой молодежи, ставила вопрос ребром и требовала от колеблющихся передвижников, чтобы они открыто порвали с прошлым и вышли из Товарищества. Необходимость такого разрыва особенно болезненно отзывалась на покойном Левитане. Его мягкая, нежная натура вообще не была приспособлена к резким выступлениям, и кроме того, он уже страдал тем недугом, который вскоре свел его в могилу. Всей душой стоял он за молодежь, но резкость ее приемов, отсутствие беспристрастия слишком тяготили его, и он мучительно колебался».
Однако дело все же, видимо, не только в «слабости» Левитана.
«Не в состоянии сделать решительный шаг» был, по отзыву Философова, и Аполлинарий Васнецов. Выше уже приводилось его письмо с резким отзывом о тогдашних коноводах Товарищества, но характерно, чем оно кончалось:
«Что-то будет нынче? Пожалуй, попросят удалиться всех, кто участвует на дягилевской выставке — ну что ж, быть может, и к лучшему, хотя все-таки жаль Товарищества, где уж столько лет работал».
Если же вспомнить, что к «колеблющимся» принадлежал также Нестеров (не говоря уже о Константине Коровине, который не был связан членством в ТПХВ), то черта эта явно перестает быть чьей-либо личной особенностью, а отражает и некий общий художественный кризис и определенную неуверенность в том, что объединение в «Мире искусства» является спасительным выходом.
Уж как Нестеров тяготился той благодушно-мещанской атмосферой, которая воцарилась и на передвижных выставках и в их быту!
«…Ни дать, ни взять, как бывало в старые годы писались программы на медали, — говорил он про одну из исторических картин, — все прилично, все скучно и не талантливо, что же хуже всего — это банальность, это хамское отношение к художеству, это то мещанское искусство, которого, к сожалению, так много в наших церквах».
С тоскою предвкушал он традиционный товарищеский обед, где «бар[он] М. П. Клодт протанцует обычный финский танец. Кузнецов успешно представит паука и муху, Позен будет рассказывать свои только еврейские рассказы, В. Маковский побренчит на рояле, кто может, напьется… Словом, будет так, как было при дедах и отцах, хотя отцы и деды жили веселей своих внучат…».
Тут впору всем сердцем к Дягилеву потянуться, и сначала Нестеров решительно защищает его от нападок: «…тут молодость, тут самонадеянность, тут талант, все это перепуталось страшно, и получилось все же нечто, что может волновать, придавать интерес и энергию… Его петуший задор забавен, тут сквозит молодость, а согласись — молодость, какая ни на есть, — хорошая штука…»
Дягилев умел не только хорошо обставить выставку, но и у себя дома создать особый уют, ту домашнюю атмосферу, которая располагала и к веселой шутке и к серьезнейшим разговорам об искусстве. «Тесная дружба, „одна семья“ была прелестнейшим качеством молодой и шумной редакции», — свидетельствует один из постоянных посетителей этих сборищ.
«У Дягилева собиралось много народа, шумели, спорили, было молодо, оживленно, весело, — пишет и Нестеров. — Мы с Левитаном внимательно вслушивались, приглядывались к новым для нас людям и… не чувствовали себя там, как „у себя дома“, хоть и не могли дать себе ответа, что было тому причиной».
Даже Серов, вскоре ставший там своим человеком, не сразу привык к постоянному балагурству и взаимному поддразниванию, которые процветали в дягилевском кружке, где все друг друга знали или с детства, или по крайней мере с гимназических лет.
«Чего в нас наверняка не было, так это простоты», — признавался много лет спустя один из членов кружка.
Эти «образованные юнцы с берегов Невы», как выразился впоследствии о своем кружке А. Бенуа, уже сильно опережали многих давних знакомых Левитана и Нестерова эрудицией, но часто оказывались фатально замкнутыми в кругу своих специфических интересов.
Верно подметив и отвергнув оскудение передвижничества как искусства, как живописи со своим особым языком, глубоко отличным от литературы, «мирискусники» распространили свое неприятие и на саму действительность, питавшую это слабевшее направление.
Признавая, что выставки «Мира искусства» объединяли талантливую молодежь, Нестеров, однако, писал:
«Лицо этих выставок ни мне, ни Левитану не было особенно привлекательным: специфически петербургское, внешне красивое, бездушное преобладание „Версалей“ и „Коломбин“ с их изысканностью, — все отзывалось пресыщенностью слишком благополучных россиян, недалеких от розовых и голубых париков. Не того мы искали в искусстве».
Пусть Нестеров не совсем справедлив к версальским картинам Бенуа и к сомовским «Коломбинам», недооценивая иронически-философское отношение художников к изображаемому. Однако в его воспоминаниях верно уловлено то сужение масштабов и задач искусства, в котором вскоре стали упрекать новое течение, сравнивая его с первыми передвижниками.
«„Мир искусства“ бросил упрек передвижникам в склонности к „рассказу“ там, где нужно было живописать, но сам лишь изменил и измельчил его содержание, — писал художник В. Милиотти в 1909 году. — Передвижники стремились проникнуть в дух истории и отразить быт, носили в себе Христа, как символ нравственных запросов души, „мирискусники“ отразили в ценных графических образцах несколько анекдотически послепетровскую Русь, и там, где билось и трепетало сердце истории и народа, явились изысканные мемуары… Христос и апостолы, „униженные и оскорбленные“ — великие духовные драмы русского человека заменились боскетами, амурами, манерными господами и дамами; страданья крепостного мужика — эротическими шалостями барина-крепостника. „Галантная“ улыбка XVIII века сменила „смех сквозь слезы“: душа уменьшилась, утончилась и ушла в слишком хрупкую изысканную форму».
С этой характеристикой совпадают слова Левитана, сказанные молодым художникам: «Вот Серов увлекается Дягилевым и „Миром искусства“, а я что-то не очень. Все-таки Передвижная солиднее и как-то народнее, роднее. Ее нужно только немного омолодить».
Так и Нестерову, вопреки мнениям Дягилева, продолжали нравиться «жанры старого типа, но с присутствием той жизненной правды, которая мила везде и всегда».
Только что умер Третьяков. Теперь уже Дягилев ездил по мастерским художников, но, по словам Нестерова, «делал это без его (Третьякова. — А. Т.) благородной скромности, делал совершенно по-диктаторски, распоряжался, вовсе не считаясь с авторами».
Настораживала Левитана и Нестерова даже дягилевская любезность и предупредительность по отношению к ним, за которой порой проглядывало желание использовать их в своих целях, столкнуть с передвижниками и окончательно закрепить обоих за «Миром искусства».
«Он мужчина тонкий и многое предусмотрел, — писал Нестеров о Дягилеве еще в 1897 году, в преддверии „Выставки русских и финляндских художников“. — Только вот худо в том, что, слышно, цель этой выставки есть не только выдвинуть таких художников, как Врубель и К. Коровин, но и забраковать многих им не симпатичных (как Архипов), заменив их „безвредными“ из петербуржцев. Вот где зло… Словом, я раньше всего „Член Товарищества передвижн[ых] худ[ожественных] выставок, а потом уже и проч., и проч., и проч.“».
Однако Дягилев не оставлял надежды на то, что Левитан с Нестеровым окончательно перекочуют в «Мир искусства», не довольствуясь участием в его выставках наряду с передвижными.
В начале 1900 года он, казалось, был близок к успеху. «Дела идут необыкновенно быстрым ходом», — извещал он Бенуа, приглашая его принять участие в «конспиративном» обеде, на котором должны быть Серов, Левитан, Нестеров, Светославский и Досекин.