Исчезающая теория. Книга о ключевых фигурах континентальной философии — страница 11 из 43

нная дискурсивная генеалогия частично объясняет сильное напряжение, испытываемое в женских активистских сообществах по поводу «мужского вопроса». Некоторые наблюдатели находят это напряжение и в особенности его выражение чрезмерным и даже несносным, отказываясь по этой причине сочувствовать феминизму, но невозможно не заметить, что это же напряжение, напротив, оказывается недостаточно отчетливо представленным в том числе в самой феминистской мысли. С отрицанием мужского превосходства как такового отрицается также и влиятельность события литературного изобретения «презентационного мужского» в соответствующих практиках женского удовольствия, сделавших возможным общение женщин, а также задействование последствий этого изобретения женщинами в той области, где имеет место нечто более специфическое, нежели борьба за женские права. С одной стороны, вопрос практик удовольствия и осуществляемого на их основе devenir не полностью с вопросом этой борьбы несовместим. В то же время между тем и другим нет прямой связи – речь о событиях, принадлежащих к разным и несонаправленным сериям происходящего.

Таким образом, необходимым становится объяснить, какая именно процедура породнения лежит в основе самого женского активизма как практики борьбы за значение женского, учитывая, что описанная процедура специфически женского союзничества, насколько бы она ни казалась на первый взгляд уместной и в том числе подходящей для женской политической активности, на деле, как мы видим, практически не является в этой активности задействованной и не служит ни для ее внутреннего укрепления, ни для усиления ее влиятельности. При этом даже если на территории женской борьбы в политическом описанная практика породнения не используется, это не значит, что данная борьба может полностью обойтись без соответствующей ей родственной прописи, ограничившись программным наполнением и вытекающей из него теоретической практикой.

Прибавочный смысл родства

Следовало бы начать с того, что сегодня нет такого вопроса в области политики, науки или искусства, который не был бы вторично поставлен – или же опровергнут – посредством его проведения через инстанцию женского вопроса. С недавних пор женский активизм перестал быть всего лишь одной из вариаций социально-критического взгляда, но превратился в контрольные весы, взвешивающие любое сделанное суждение и каждый раз инициирующие выяснение, каким образом это суждение сообщает о своей позиции в вопросе положения женщины и какое изменение в данное положение оно может привнести.

Многим эта новая ситуация кажется недоразумением и даже злоупотреблением возможностями свободной дискуссии, когда выясняется, что до известной степени нейтральная позиция может оказаться неудовлетворительной с точки зрения этого «оболочечного» вопроса. При этом если даже заняв наиболее скептическую позицию, рассматривать феминистскую повестку как своего рода рейдерский захват интеллектуальной сцены, то и в этом случае следовало бы для начала спросить, в силу чего подобный захват стал возможен. Ответ на этот вопрос может объяснить, почему речь в данном случае идет о ситуации, с которой в ближайшее время всем участникам интеллектуального поля необходимо будет считаться. В то же время – даже при самом высоком уровне лояльности к ней – описание причин ее возникновения и неизбежности ее нынешней беспрецедентной влиятельности, по всей видимости, не будет совпадать с воззрениями самих женских движений на собственный счет.

Для того чтобы пролить на происходящее свет, необходимо обратиться к более давней ситуации, возникшей на базе феминистских возражений позициям структурализма. Известно, что феминистская философия постоянно образовывала к этим позициям двойное отношение – перенимая предложенную в них разметку (означающее против означаемого, символическое против несимволизируемого, фаллическое против избыточного и нелокализованного), она в то же время требовала одновременно и меньше и больше, нежели эта разметка предлагала. Не всегда интересуясь эффектами самого напряжения между членами оппозиций как таковыми (к чему структурализм по возможности пытался свою аудиторию приучить), академический феминизм настаивал на необходимости сконцентрироваться на миноритарном элементе. Означаемое вместо означающего, материя против формы или структуры, «нефаллическое иное» – ряд хорошо известных выборов, благодаря которым философский женский активизм настаивал на преимуществе собственного способа опираться на то, что к тому времени осталось от отвергнутого структурализмом онтологического подхода.

Вследствие этого в данной области образовался парадокс: невзирая на социальный прогрессизм и попытку усиления борьбы за новый свободный женский выбор, феминистской доктрине в этот момент был свойственен наивысший консерватизм в средствах философской реализации. Именно этому консерватизму, вмешивающемуся в том числе в смежную структуралистскую мысль, широкая общественность была обязана путаницей по поводу основных структуралистских понятий, поскольку неразборчиво чувствительный к разнонаправленным веяниям широкий читатель зачастую не мог определиться, нужно ли ему воспринимать то же лакановское «несимволизируемое» как частный, хотя и значимый случай, демонстрирующий ограниченность процедуры символизации (на чем настаивал сам Лакан), или же как наивысшую реализацию того, к чему феминистская философия, используя лакановские понятия, стремилась, требуя превозмогания символического как господствующего. Создаваемая усилиями этой философии альтернативная онтология, искавшая негативности по отношению к «влиятельным мужским» членам структурных оппозиций и в то же время добиваясь их превозмогания, оказывалась дважды расщепленной – как по отношению к присваиваемой и одновременно субверсируемой в ней структуралистской перспективе, так и внутри собственной программы.

Доктрина, чья собственная теоретическая практика находилась в подобном ослабленном и нечетком состоянии, не могла осуществить переломное вмешательство, на которое в тот момент рассчитывала, и данное обстоятельство следует самым серьезным образом принимать во внимание, поскольку многие сегодня, включая наследниц этой доктрины, полагают, будто нынешний успех феминизма объясняется тем, что когда-то, около пятидесяти лет назад, в нем были сделаны верные эпистемологические выборы, заложившие фундамент будущей влиятельности феминистской идеологии.

Напротив, следует показать, что, невзирая на несомненность этой нынешней влиятельности и, более того, на еще неполное понимание ее масштабов (включая также недооценку и со стороны представителей феминистских направлений, которые сами едва ли пока могут поверить в свой успех), ее причинами стали совершенно иные цепочки событий, лишь в малой степени обязанные соперничеству со структурализмом и, в более широком смысле, с академической философией. То, что сделало возможным нынешний успех женских движений, образовалось в других условиях и связано не столько с брошенным структурализму вызовом, сколько с исходящим от самого структурализма сбывшимся пророчеством, касающимся могущества принципа позиционности, – в частности, опять-таки позиционности, по предсказанию Фуко, порождающей как иные разновидности родства, так и новые установления, на которых они основывались. Пожинать плоды своего могущества женское движение смогло лишь благодаря политизации, произведенной на основе новой структурной единицы, которой суждено было стать поводом для производства современной феминистской программы.

Для определения этой новой структуры следует обратиться к Фрейду и, в частности, к ситуации, которую он сам застал в клиническом поле, где женщины в глазах врачей-психиатров представляли собой нечто неопределенное со стороны вопроса об их особом желании, как будто находясь одновременно в состоянии страдания и наслаждения. Каким бы традиционным и даже тривиальным обращение к категории этого «сугубо женского желания» ни было, здесь оно предстает в свете нового вопроса, поскольку, невзирая на скептицизм Фуко относительно интеллектуальной фетишизации психоанализа, Фрейд, похоже, действительно был первым, не просто заставшим предпосылки особого новородственного порождения, но и предоставившим доносящимся из глубин этого процесса сведений сцену, на которой прежде всего и наиболее активно высказались его первые анализантки, с тогдашней точки зрения страдавшие от соматизированной истерии.

Следует сказать, что сам Фрейд, очевидно, никогда не рассматривал поступающие от пациенток сведения как сообщающие о некой оригинальной, исторически новой ситуации. С его точки зрения, речь шла скорее о невскрытых ранее обстоятельствах, носивших в своем роде внеисторичный характер – до той, разумеется, степени, до какой можно было считать «внеисторичным» устройство типичной современной семьи. Именно в этом нерешенном моменте коренится постигшее Фрейда колебание по поводу одного из самых знаменитых оставленных им вопросов относительно того, что именно могли означать обрушившиеся на него потоком рассказы анализанток о ранних отношениях со своими отцами, носившими характер, выходящий за пределы предполагаемой подобными отношениями сексуальной дистанции с родителем.

Ответить на вопрос о реальности этих отношений «да» или «нет» для Фрейда уже тогда не представлялось возможным, но эта невозможность требует оговорок, поскольку в ее случае вероятны различные варианты отказа от определенности. Так, психоанализ в итоге избирает невозможность, подобающую его теории, постановив считать эти рассказы неправдивыми с точки зрения фактуальности, но значимыми с позиции реальности невротического симптома. В определенный момент это решение всех устроило, хотя оно и вызывает до сих пор вспышки феминистской конспирологии, предполагающей, что Фрейд просто-напросто не отреагировал должным образом на явные сигналы отцовского сексуального злоупотребления дочерями, заболевшими истерией исключительно вследствие этого злоупотребления.

На самом деле, вслушиваясь в сообщения истерических пациенток, Фрейд обдумывает их в определенном свете, поскольку сама скандальность подразумеваемого здесь вывода позволяет шагнуть несколько дальше, чем он ведет сам по себе в чистом виде. С одной стороны, речь об инцесте, то есть о двойной подмене – отцовского отношения любовным и любовного отношения отцовским. В то же время здесь было что-то еще – в противном случае (здесь Фрейд имел смелость опасным образом выступить за самые дальние пределы общественной морали) такого рода отношения, даже сколь угодно противоестественные, к неврозу не приводили бы. Это дополнительное обстоятельство заново реконструируется Фрейдом в тот момент изучения невротического развития, когда он замечает, что истерический субъект – независимо от того, насколько успешно складываются его отношения с противоположным полом, – вступает в отношения скорее с метафорой мужчины, нежели с партнером как таковым.