Исчезающая теория. Книга о ключевых фигурах континентальной философии — страница 14 из 43

В том числе поэтому в зоне откровенности, порожденной женским активизмом, речь так часто заходит о «первом насильнике», и фигура эта обладает такой же несводимостью ко всем прочим аналогичным ей последующим, как, например, первый мужчина по отношению к дальнейшим. Речь не о том, что насильник может быть в какой-то степени эквивалентен партнеру-мужчине, хотя к такого рода эквивалентности явно склоняются там, где женский сексуальный отказ оказывается под вопросом. В то же время, чтобы объяснить неустранимость этой новой позиции, необходимо сдержать как притязания «дикого психоанализа», всегда видящего в насилии отзвук желания жертвы, так и противолежащие ему бескомпромиссные представления феминистской идеологии, согласно которой насилие должно быть лишено какого-либо обоснования изнутри ситуации насилуемого. Последние требования, будучи на стороне буквально понимаемой социальной борьбы, упускают то, что сама по себе откровенность женщин в этом вопросе, которую феминизм приветствует, равно как и развязывание женской речи на этот счет, возможна только на основе легализации родства нового типа.

Это, несомненно, может выглядеть парадоксально, поскольку в нынешней критике общественной «культуры насилия» все обстоит ровным счетом наоборот – с точки зрения этой критики именно до тех пор, пока в насильнике остается нечто традиционно «родственное», будет ли он мужем, братом или отцом, насилие сохраняет возможность прибегнуть к своему отрицанию и стиранию. Напротив, логика приращения структур родства за счет ранее не имевших места в этих структурах элементов предполагает, что наличествующее или же отсутствующее со стороны насилующего традиционное родство в любом случае отменяется в пользу родства особого типа, где насилующий становится «новым родственником», отношения с которым, даже если акт был единичным, носят оригинальный и пожизненный характер. Именно скрыто произошедшее в культуре расширение структур родства, в том числе на отношения насилующего и жертвы насилия, приводит к тому, что насильник появляется как таковой, в противном случае он и далее оставался бы в зоне невозможности сделать о произошедшем заявление, умолчания, которое вызывает такое глубокое изумление у общественности («Почему она скрывала это так долго?»). Именно потому умалчивание постоянно должно рационализироваться представителями феминистских движений как проистекающее из психических внутригендерных причин – например, из специфического, испытываемого женским субъектом торможения в момент насилия и после. При этом подлинной дискурсивной причиной молчания на деле является или утопание позиции насилующего в прочих родственных отношениях и структурах, или же совершаемый женщиной психический отказ распознавать произошедшее в тех случаях, когда насильник оказывается незнакомцем и не принадлежит ни к одной традиционной родственности.

Именно выделение новой соответствующей позиции родства стало причиной всемирного успеха феминистского активизма, сумевшего вывести эту позицию на свет. Соответствующая этой позиции родственная единица выступила залогом верифицируемости женского положения независимо от того, насколько достоверным каждый раз травматический опыт этого положения являлся и имел ли он вообще место.

Введение этой родственной единицы в политическую борьбу привело к тому, что координаты магистрального и миноритарного в свете этого нового приобретения оказались полностью переопределены. Так, нынешний женский активизм нередко выражает недовольство тем, что наследующая сюрреализму структуралистская критика мажоритарности не выделяла женщин в особую миноритарную категорию. Здесь происходит ошибочное наложение более поздней критической схемы на предшествующую: структуралистские заявления не учитывали женское не потому, что высокомерно и слепо не принимали его во внимание, а по причине того, что любая миноритарность прочитывалась структуралистами скорее как экспериментальная маргинальность, предпринятый субъектом оригинальный рискованный опыт, нежели как стигма, заданная врожденными, социальными или иными обстоятельствами происхождения. По этой причине женщины могли попасть в категорию миноритарного лишь косвенными путями – например, как выдающиеся девиантные личности своего времени или же как субъекты, добившиеся значительного и шокирующего для общества успеха. После того как к концу века феминистское давление на социально-политическую критику приобрело более-менее выраженный характер, на некоторое время воцарилось промежуточное положение, в котором женщины были включены в перечень миноритарностей наряду с другими элементами (сексуальными меньшинствами, расовыми вариативностями, психическими стигматизированностями и т. п.).

Сегодня и эта эпоха окончательно завершилась, поскольку нахождение патогномоничного, соответствующего положению женщин структурного родственного элемента выступает гарантией против любого смешения носительниц этого положения с носителями угнетенности иных типов. Выступив из числа прочих негативных «привилегированностей», это положение получило значительное продвижение в политическом плане, и причина лежит не только, как принято считать, в обнаружении уникальности женской борьбы, обязанной особенностям сугубо женского притеснения в экономическом, семейном и политическом регистрах (в особенности если учесть, как слабо и неохотно уяснение этих особенностей в сфере широкой общественности происходит), сколько отчетливой обреченности женщин на новое родство нежелательного типа. Выделение женского положения в нечто особое стало возможным исключительно благодаря наличию выделенного шокирующего родственного элемента, наглядно показывающего, на какой именно союз женщина может быть обречена независимо от ее семейного или социального положения. Данный элемент теперь отвечает если не за все превратности женской судьбы непосредственно, то, по крайней мере, по использованному Альтюссером выражению Энгельса, несет за них ответственность «в конечном счете», т. е. выступает их сверхдетерминантой.

Уже по этой причине не стоит ожидать, что сложившееся благодаря усилению феминистской повестки положение в ближайшее время изменится и ситуация вернется к прежним координатам, продемонстрировав исправление того, что элитная интеллектуальная верхушка воспринимает как «перекос», присвоение женской повесткой всего, что ранее составляло ближайшую зону интеллектуальной трансгрессии для привилегированных носителей научного знания или деятелей большого искусства.

В то же время, с другой стороны, существуют ограничения, касающиеся самого женского движения, которые в перспективе могут понизить выдерживаемый ими сейчас темп наращивания актуальности. Ограничительность эта содержит по меньшей мере два пункта, рекурсивно вложенных друг в друга. Во-первых, она состоит в ставке практически исключительно на одну-единственную позицию травматической родственности, которая при этом не вписана в другие основные специфически женские процедуры породнения и союзничества. Это отличает нынешний феминизм от состояния женских движений в период позднего структурализма, где для них была скорее характерна подспудная ставка на процедуру, подразумевающую множество потенциальных альтернативно-родственных позиций. Куда как менее успешная с точки зрения осваиваемой политической мощи, эта ушедшая эпоха тем не менее располагалась ближе к производственной мощи самих практик devenir, включая характерные женские вариации devenir, обеспечивающие изменения в женском положении и статусе. Нынешняя логика характеризуется прежде всего расчетом на изменение общественного отношения к явлению женской субъектности независимо от протекающих в ней процессов devenir.

Второе слабое место заключается в еще более ярком непризнании феминизмом практически во всех его нынешних влиятельных проявлениях самой по себе скрыто возобновляемой в нем опоры на логику родственности. У подобного непризнания есть причины, вытекающие из исторической идеологии активизма: практически все левоориентированные движения начинают с того, что стремятся привлечь политический аргумент для воссоздания новых форм близости – как правило, через общественные практики, обещающие усиление или возобновление режима солидарности. Но в данном случае расклад оказывается обратным: само политическое, в том числе в виде последствий как для судьбы движения, так и для судеб их субъектов, оказывается вторичным по отношению к процедуре образования новой родственности.

Последнее вовсе не означает преобладания «индивидуального» над «общим», в чем та же левополитическая оптика тривиально упрекает любые отклонения от своего социального ригоризма. Речь идет о логике последовательности в задействовании практик, говорящей не о разнице в приоритетности членов этой последовательности, а о неустранимости последовательности как таковой.

Так, именно изменившаяся в данном случае последовательность позволяет объяснить некоторые примечательные эксцессы в области политик знания, которые без ее учета обречены выглядеть образцами западания, низвержения знания как такового. Например, распространившееся ныне воскрешение аргумента биологического оправдания гомосексуальности или трансгендерности, к которому нередко прибегают не только пресса, но и сами правозащитные движения, выглядит впечатляющим отступлением по сравнению с осторожным структуралистским уклонением от решения вопроса о единственном источнике происхождения практики. Тем не менее аргумент этот снова возникает именно в силу утраты возможности полноценно опираться на групповую солидарность т. н. меньшинства как такового – компрометации самих инструментов непосредственного объединения на основе некоего «общего интереса», подобного классовому. Там, где данную компрометацию ощущают, но не обладают другим объяснительным средством, позволяющим обойтись без ссылки на этот «интерес», систематически будут возникать разнообразные теоретические уступки и понижения стандартов аргументации.

Именно на этом, легко запустевающем при первом же разочаровании месте осмысления обнаруживается необходимость совершенного Фуко вмешательства в наезженные траектории критической мысли, оперирующей интересами сообществ, функционирующих на основе классовых или подобных классовым конфликтам.