Вмешательство это поначалу было предпринято Фуко в области исторического анализа причин французской революции, для толкования которой Фуко задействовал особый элемент, логика срабатывания которого отдаленно была близка логикам родственности – элемента расы[9]. Обнаружив за так называемым классовым анализом события революции наличие расы, Фуко не просто произвел техническую замену в обозначении причинности конфликта. Допущение «расы» призвано было произвести масштабную поломку в большинстве расчетов, ставок и надежд, возлагаемых философско-историческим взглядом на сам тип событийности, сопряженной с существованием и действенностью классов или исторически аналогичных им групп.
Точно такую же поломку может привнести постановка категории родства на место, занимаемое представлениями политического активизма, единство мысли которого удерживается логикой, ставящей во главу угла принцип идентичности и связанной с ней угнетенности, – логикой, являющейся классовой даже в том случае, если понятие класса в ней не задействовано, поскольку как вытекающие из нее исторические расчеты, так и способ локализации реальных врагов и теоретических оппонентов всегда будут находиться в области, заданной дидактикой, основанной на классовом аргументе. Если происходящее решается в терминах процедур образования родства, это значит, что взгляд на его представителей как на образующих «группы», которые способны, например, выразить себя в логике т. н. движений (movements), может оказаться неточным и в конечном счете тупиковым. Придерживающийся этого взгляда активизм, с одной стороны, обречен не дождаться тех прорывов и свершений, которые субъекты интересующей их зоны предположительно должны произвести, а с другой – упустить целый ряд реальных происшествий, имеющих место в ходе трансформаций характерных для этой зоны практик.
По этой причине неудивительно, что из поля зрения классических для конца XX века активистских подходов выпали и продолжают выпадать ключевые обстоятельства происходящего в области devenir. Так, например, либеральный феминистский активизм живо интересуется набирающими обороты гендер- и квир-трансформациями, но принимает на веру их статистическую нелицеприятность, полагая совершаемые в них выборы обусловленными свободным следованием субъекта за собственными предпочтениями. Тем самым его теория не обнаруживает неравновесности результатов этих трансформаций, в которых урожденные мужчины, независимо от гендера и ориентации, или следуют за мужской процедурой образования родственных союзов, или остаются в одиночестве, тогда как урожденные женские субъекты, массово осваивающие соответствующую им практику породнения, также проходят через испытание воображаемым мужским образом, в котором находят первичный повод для реализации желания объединяться с другими урожденными женщинами. В ряде случаев опора на этот повод достигает такой степени, что начинает сказываться на их собственной субъективной гендерной идентичности, в той или иной степени способной изменяться в «мужском» направлении, заданном этим образом (при том, что практики союзничества подобных субъектов, независимо от их конечной идентичности, все равно остаются женскими по характеру процедуры).
Именно по этой причине в результатах гендерной трансгрессии, практикам которой в равной степени привержены субъекты обоих урожденных полов, возникает часто наблюдаемая неравновесность, в результате которой все стороны в итоге, хотя и по разным причинам, оказываются более отзывчивы к признакам «мужественности». Приписывая практически любой критике, направленной против понятия гендера или последствий его введения, статус «гендерной паники»[10], сочувствующий квир-программе либеральный феминизм упускает из виду усилия самых разных оппонентов указать на бросающиеся в глаза результаты этой трансгендерной неравновесности, хотя о ней все чаще говорят, например, наследующие структурному анализу Лакана психоаналитики. Для последних вопрос пола решается через терминологию не «гендера», а «сексуации», что нередко позволяет им, не солидаризируясь с традиционной биологической точкой зрения на различие и границу полов, в то же время удержать в поле зрения процессы, ускользающие от приверженцев гендерного стиля решения вопроса или же намеренно отставляемые ими в сторону в интересах сохранения основной гипотезы.
Что касается основного и ближайшего противника либерального феминизма – феминизма радикального – то последний, напротив, не упускает неравновесность результатов гендерных трансформаций из виду и даже проявляет к ней особую чувствительность. В то же время, настаивая на ее злокачественном характере и толкуя ее в терминах предвзятости к женскому и предпочтения мужского как такового («преимущество фаллоса»), радфем не принимает во внимание, что история общеисторического женского угнетения и последовавшего высвобождения в значительной степени опосредована сегодня конкретной историей новоевропейских литературных практик, а со второй половины XX века также историей разнообразных fandoms – неполитических объединений, обязанных своим единством приключенческой литературной и кинопродукции и ставших мощными аккумуляторами и производителями новых типов удовольствия, в которые оказалось вписано множество женских судеб.
Смешивая эти два различных плана, полагая их различие несущественным или всего лишь маскирующим истину как будто одной-единственной и неизменной в своем существе борьбы, радфем продолжает экстраполировать на отношения полов классовую логику и упускает ту оригинальную практику, которая стоит за женскими способами породнения и основана не на буквальном предпочтении мужской идентичности, а на использовании первоначальной прописки в «мужском-со-штрихом». Нередко критикуя урожденных женщин за то, что они ищут других женщин, прибегая к имитационной мужественности в виде снискания формальных признаков мужского обличья и статуса (включая в ряде случаев трансгендерный переход), радфем упускают, что в подавляющем большинстве инициаторши самых разнообразных, далеко не обязательно гомосексуальных женских союзов, напротив, опираются как раз на презентационную мужественность, то есть, не изменяя своим сексуационным психическим признакам, прибегают к культурной процедуре, позволяющей им поддержать свое желание с использованием олитературенной метонимии мужского образа.
Таким образом, радикальный феминизм, выигрывая по сравнению с либеральной ветвью в проницательности и способности признавать реальность, в то же время проигрывает политически, будучи не в состоянии ослабить влиятельность отрицаемой им части женской истории, которая благо даря все более распространяющимся практикам образования родства постоянно осваивается новыми приверженками.
Пока ангажированный интеллектуал и самодеятельный активист – бок о бок или как получится – продолжают сегодня бороться за признание прав групп «меньшинств», включая право на юридическое традиционное родство в имитационной форме и вытекающие из него привилегии, происходящее в этих опекаемых общностях непрестанное devenir уже считывается как создающее прецеденты изменений другого рода, не предусмотренных традиционным активизмом и, более того, нередко в нем отрицаемых. Возникающая здесь взаимная слепота активистов и защищаемых ими субъектов – носителей разнообразных процедур породнения, интересы которых представляют или пытаются представить, не ограничивается различием в «оптике», подходе или уровне осмысления. Напротив, за ней стоит взаимная и практически полная невозможность достичь воссоздания какой бы то ни было общей истории.
2Лакан
В отношении учрежденного Лаканом структурного психоанализа принято считать, что между ним и приступающим к его изучению субъектом в гораздо большей степени, нежели в случае других структуралистских теорий, стоит преграда разработанного Лаканом своеобразного аппарата, и что начинать его постижение следует через объяснение явлений, создающих базу, которая, в свою очередь, образуется через определение терминов, мимо которых изучающий эту область знания пройти не имеет права. Этот способ вхождения распространен, поскольку имеет преимущества в случае желающих освоиться в структурном психоанализе, в том числе с практическими целями, как в области, заступающей на территорию клиники, так называемого лечения. В то же время во всех прочих случаях это вовсе не то, с чего следует начинать, поскольку такое начало обрекает на бесплодную тревогу и азарт относительно скорейшего освоения лакановской терминологии, которая сама по себе не приближает к пониманию ситуации, где ее использование для Лакана оказалось необходимым, и тем самым лишает лакановскую мысль ее подлинно структуралистского свойства – выступить преградой для другой мысли, которой структурный психоанализ бросает вызов, перед тем как что-то объяснить в собственной области.
В изучении систем, подобных лакановским, всегда есть вероятность двойного промаха, поскольку, с одной стороны, их часто стремятся освоить через наполняющие их понятия как таковые, сделать представленный в ней аппарат частью собственного способа мыслить без скидок на дополнительную цель, а также вынуждающие обстоятельства, в силу которых исследователь в тот или иной момент свои соображения представил в качестве перформативного предъявления выполненной исследовательской работы как таковой, то есть представил для того, чтобы в дальнейшем десятки раз внести в них правку без объявления и задним числом. С другой стороны, существует влиятельнейшее движение критической мысли, требующее, чтобы во внимание прежде всего принимались условия появления знания в условиях неравенства и соответствующей компенсирующей настройки вашей оптики. Так, например, если вы вдруг создали и опубликовали «Новую теорию субъективности» и при этом принадлежите к среднему классу, чьи доходы недавно упали в силу непопулярных реформ, натренированный в марксистских штудиях критик прежде всего заметит именно это и подвергнет все выдвинутые вами положения изучению под соответствующим углом. Подобной критики Лакана также существует сколько угодно.