Жижек
«Вторая критика» в марксизме, психоанализе и формализме
Говорить о Жижеке сегодня – значит высказывать вещи, в минимальной степени способные претендовать на оценку вклада в фундаментальном смысле Beitrag, поскольку речь идет о мыслителе актуальном, который одним движением способен переменить свою участь и участь собственных идей, и уже производил это неоднократно. При этом всякий раз при инцидентах подобного рода появляется вопрос, необходимо ли говорить о «повороте» в мысли – kehre – или же о réécriture, переписывании.
Сколько бы ни было о той и другой категории написано, тем не менее, похоже, что-то все же ускользает. Так, в первом приближении увидеть разницу между двумя этими актами парадоксальным образом можно на примере мыслителя, которому надлежало учредить и тот и другой, причем практически одновременно, – речь, естественно, идет о Хайдеггере. Потребовав для Бытия «иного осмысления», Хайдеггер рассчитывал на поворот, но, предприняв для его осуществления и иллюстрации в том числе аргументы расы как индикатора способности за смыслом Бытия следовать, он привел положение дел в своей мысли к необходимости переписывания, последствия которого принято, например, видеть в решительных требованиях критиков последующего поколения «читать иначе» буквально все, что Хайдеггером было создано с самого начала, еще до того, как о повороте зашла речь.
Возникает сильное искушение вывести из этого представление, согласно которому «поворот» представляет собой нечто, что учреждается усилием самого мыслителя, тогда как «переписывание» представляет собой следствие происшествия в его мысли, ее сбой. В таком случае поворот, если воспользоваться лакановской антиномией, должен представлять собой tuche, некое реальное событие, тогда как переписывание становится следствием automaton, в область которого мыслитель соскользнул, потеряв бдительность и поступившись своей мыслью, вследствие чего его деятельность стала поводом для критического переосмысления всего оставленного им наследия в целом. В одном случае действие как будто заключается в верности желанию (упорному выполнению невозможной задачи «осмыслить Бытие на почве подобающей ему фундаментальности»), тогда как во втором имеет место уступка желанию как некоей частности, обнажающей перверсивный характер повторения общего места («в невозможности осмысления виновны евреи»).
Это распределение настолько прочно укоренилось в интеллектуальном восприятии, что превратилось в своего рода инерцию этического суждения, через которое проводится каждый большой современный проект. Не будучи исключением, Жижек также прочитывается двояко: с одной стороны, на первый план выступает создаваемое в его работах tuche подготовки иного способа видеть политическое, с другой – automaton призыва к революции.
В то же время именно жижековский вклад позволяет приостановить действие критической догмы разделения kehre и réécriture, и происходит это по нескольким причинам, первая из которых связана с особым устройством жижековского теоретического высказывания. Тогда как чаще всего при разборе жижековских текстов обращают внимание на их риторику, следовало бы, напротив, подробнее рассматривать их конструкцию, поскольку за специфическую и характерную убедительность жижековской речи отвечает именно она, а вовсе не подбор средств публикационной и академической выразительности. Тем самым возможно будет снять первое и наиболее распространенное обвинение в софистике, которое Жижеку чаще всего адресуется со стороны университетского сообщества. Быть убедительным при помощи конструкции высказывания (пусть даже это еще всего лишь убедительность, а не предоставленное доказательство) – вовсе не то же самое, что создавать в аудитории аффект убежденности посредством удачного задействования риторических средств; и если между первым и вторым все еще тенденциозно не обнаруживают никакой разницы, то лишь потому, что в ее отсутствии удобно разделываться с неугодным и раздражающим бойкостью суждений оппонентом.
На деле в основе самой воспроизводимости суждений Жижека (а также его высокой производительности в принципе как автора, которая у критиков нередко вызывает неудовольствие сама по себе) находится задействование теоретических средств оппозиции к тому, что можно назвать первичным продуктом критической мысли. Традиция этой оппозиции в достаточной степени почтенна и восходит к самому знаменитому эксцессу отреагирования (acting out) по поводу гегельянства – марксистскому начинанию, к которому необходимо обратиться не только как к учению, но и как к определенной процедуре производства высказывания в связи с другими высказываниями эпохи. В тех случаях, когда идущую от марксистского пункта философскую линию вкупе с ее разнообразными продолжениями обобщенно называют «критической» (будет ли она социальной критикой, критикой идеологии или тех или иных, вытекающих из капиталистических отношений, жизненных практик), нередко забывают при этом, что в качестве основного разбираемого материала и объекта своих нападок Маркс и Энгельс избрали не какую-либо положительную систему идей, а мысль, которая уже была «критической» сама. Эту критическую мысль можно условно и обобщенно назвать «критикой первого порядка» (при этом, разумеется, ввиду ее неоднородности и достаточно плотной дискуссионной переплетенности в ней могло быть существенно больше слоев), и именно в ее отношении Маркс предпринял попытку выделить нечто, с чем, с его точки зрения, возникла практическая настоятельность и теоретическая возможность размежеваться.
Довольно рано был найден способ обозначения обобщающего свойства посредством указания на «буржуазность» этой первичной критики. Знаменитая фраза из «Нищеты философии», гласящая: «Филантропам кажется, что они серьезно борются против буржуазной практики, между тем как сами они буржуазны более чем кто бы то ни было»[51], выражала фигуру вменяющего возвращения предиката критикам выраженного в этом предикате явления и далее систематически повторялась в отношении практически всех интеллектуальных фигур, которых атаковал марксистский корпус текстов, начиная с «Немецкой идеологии».
Невзирая на то что эта разоблачительная фигура быстро обрела в марксистском учении черты фундаментальной социально-политической дефиниции, в своей основе она является именно теоретическим изобретением, сохраняя все присущие подобному изобретению черты ad hoc. Это не умаляет ее значения, равно как и значения построений на ее основе, но может побудить задаться вопросом о том, какого рода иную неочевидную задачу данное изобретение решало. Наиболее короткой и емкой характеристикой этой задачи могло бы быть ее психоаналитическое прочтение, а именно: Маркс, очевидно, хотел дознаться, какое именно «желание» двигало мыслителями «первичной критики», побуждая их производить теоретические суждения в том виде, который сам Маркс полагал совершенно неприемлемым.
На том уровне, где требовалось предпринять определение «желания» (или теоретически близкой ему инстанции), текст Маркса, написанный более чем за полвека до первых работ Фрейда, как ни удивительным это может показаться, действительно выделяет и фиксирует соответствующую инстанцию, но исключительно в негативной теоретической форме – посредством появляющегося здесь в марксистских рассуждениях пробуксовывания, своего рода логического круга. Круг этот, не являясь таковым на социально-экономическом уровне теории (где Маркс дает вполне нетавтологичное определение буржуазной морали как результата общественных отношений, соответствующих буржуазному производству), тем не менее дает о себе знать в тех местах, где нужно дать такую же причинно-связывающую характеристику именно теоретическому способу обращения с вопросами, которые ставила и по-своему разрешала «первичная критика».
Здесь наличествует темный и интригующий – в том числе интригующий самого Маркса – пункт, дать которому объяснение или в принципе не удавалось, или который удостаивался сразу множества объяснений, что, как известно после Фрейда, точно так же указывает на отсутствие объяснения как такового.
Процесс, соответствующий этому отсутствию через голову множества вариантов, можно проследить на примере критики Прудона, относительно которого Маркс никак не мог решить, что с ним самим – в отличие от его теории – не так. Если сама теория никуда не годилась, то это, очевидно, еще не составляло проблемы – далеко не все измышления, даже произведенные более-менее сведущими в исследуемой сфере интеллектуалами, на что-то годны. В любом случае, в том, что касается опровержения слабосильной прудоновской теории, все прошло блестяще – в критике Маркса она потерпела полное фиаско. Но Марксу, очевидно, было этого мало – он как будто задался специальной целью выяснить, что же привело Прудона к размышлениям столь бессильным и вредным, и где находится причина того, что он теоретизирует именно таким образом.
Именно здесь возникла характерная пробуксовка, задокументированная текстом «Нищеты философии» и показывающая значительные колебания Маркса в этом вопросе. Так, в какой-то момент, сообразуясь с духом собственной теории, Маркс решает, что Прудон со всей своей критикой «бессознательно» стоял на страже развивающейся капиталистической системы, сулящей выгоды даже тем, кто наиболее отдален от возможностей их извлечь, и что в этом и состоит буржуазность интеллектуалов, снабжающая их духом особой, извращенной солидарности с теми представителями крупной буржуазии, кто уже преуспел и потому никогда не будет им ровней. Объяснение это, очевидно, удовлетворительно лишь частично, но есть и другие – например, Прудон является интеллектуальным сыном породившей его гегелевской системы и использует характерные для нее объяснительные образцы («Прудон пытается сделать для политической экономии то же, что Гегель сделал для религии, права и т. д.»).
Временами, как будто приходя в отчаяние от неразрешимости вопроса, Маркс заявлял, что Прудон просто «ничего не понимает» (то есть, по всей видимости, не вышел умом «от природы»), – нападка, содержащая при этом еще один важный аспект: «дураком» Прудон являлся не сам по себе, а по сравнению с предшествующими ему экономистами, на которых он опирался («г-н Росси, которого г-н Прудон неоднократно цитирует по вопросу о монополии, по-видимому, лучше понял синтетический характер буржуазной монополии…»). Фигуры эти, очевидно, должны были еще сильнее погрязнуть в буржуазной идеологии, чем колеблющийся Прудон, и Марксом явно движет здесь совершенно особое побуждение напасть на более близкого собственной повестке оппонента, попрекнув его тем, что даже более отдаленные по времени и собственным взглядам противники тем не менее лучше разобрались в вопросе. Причина этой нападки и ее структурная (а не только политическая) встроенность в созданный Марксом критический проект и соответствующие ему дальнейшие исторические образцы еще будут разобраны ниже.