Исчезновение — страница 29 из 31

Лиза не спросила. По вечерам она читала вслух ребятам «Трех мушкетеров», и сейчас они все трое взгромоздились на диван, Лиза зажгла настенную лампу, а Горик все еще с выражением обиды и независимости пробежал мимо Николая Григорьевича в детскую, чтобы взять книгу.

– Послушай-ка, братец, – сказал Михаил. – Эти балбесы из военного издательства вернули мне рукопись. Резолюция дурацкая: «На эту тему у нас запланирована книга комдива Богинца». А от Михаила Николаевича ни ответа, ни привета. Ты мог бы ему звякнуть?

Брат, как всегда, являлся с каким-то недовольством или просьбами. Тон был такой, будто Николай Григорьевич имел отношение к «этим балбесам из военного издательства» или даже принадлежал к числу их... Николай Григорьевич сказал, что Михаилу Николаевичу сейчас, наверное, недосуг заниматься делами издательства. И подумал: «Как Мишка не понимает? Все-таки оторванность от большой работы, бирючья жизнь в этом Кратове, у черта на рогах, не проходят даром... Будет Михаил Николаевич заниматься его рукописью, как же!»

Михаил с подозрительностью поглядел на брата.

– Почему же недосуг? По-моему, он как раз в порядке.

– Прошел слух, что не вполне.

– Брехня! – Михаил решительно рубанул ладонью. Ну, конечно, в Кратове ведь все знают из первых рук.

– Этот друг всегда будет в порядке. Я за него не волнуюсь. Скажи, что просто неохота звонить.

– Нет, не скажу! Не скажу, потому что дело не в «неохоте», а в «некстати». Некстати, понимаешь? Ты там на хуторе не очень-то представляешь...

– Что не очень-то? Чего не представляю? – повысил голос Михаил, который всегда болезненно и грубо реагировал на слова брата, сказанные даже в шутку, намекающие на его кратовскую пенсионную жизнь. – Бросьте вы! Все представляю прекрасно. И давно предвидел. Да, да, еще раньше вас! Спорил с вами, умниками. Помнишь разговор у Денисыча в двадцать пятом году? В декабре?

– Разговоров было много. Пошли-ка в кабинет.

Но брат уже скрипел зубами, уже сапоги ему жали, раздражение кипело. Он встал, прошелся по комнате, резкими движениями сдвигая со своего пути стулья. И тут очень удачно вступила Эрна Ивановна.

– Да, кстати, Миша! – сказала она. – А где твой Валерий?

– У матери.

– Ах, так? У матери? Он что же, теперь с ней?

Кристальная честность старой дуры заключалась в том, что она простодушно и бесцеремонно вмешивалась в личную жизнь товарищей, давала советы и расставляла оценки.

– Нет, – мрачно глядя на Эрну Ивановну, сказал Михаил. – На праздники поехали в Ленинград.

– Когда же поехали? – спросил Николай Григорьевич.

– Сегодня едут. Стрелой.

– Вдвоем? – удивилась бабушка, хорошо знавшая лень и скаредность Ванды.

– Не знаю, – еще более мрачно ответил Михаил. – Кажется, с этим господином из Наркоминдела. А что, это так важно знать?

– Ах, вот это мне не нравится! – Эрна Ивановна досадливо шлепнула ладонью но столу и уже приготовилась дать товарищеский совет, но бабушка, соображавшая побольше, прервала ее:

– Ничего, очень хорошо, посмотрит Ленинград...

– Вы нам дадите читать или нет? – спросила Лиза с дивана.

Николай Григорьевич потянул брата к двери.

Но Эрна Ивановна не успокаивалась. Вдруг тоненько зафыркала, захихикала в нос и крикнула:

– Миша, Миша! Ты знаешь, что говорят у нас, в Доме политкаторжан? Что ты женился! Это правда?

Михаил остановился в дверях. Не оборачиваясь и тыча назад, через плечо, в Эрну Ивановну большим пальцем, сказал брату:

– Ты понял, почему я на их собрания не хожу? Нет, ты понял? Я уж и скрылся oт них за сорок верст, ни с кем не вижусь, на письма не отвечаю, а все жгучий интерес к моей персоне. Что за напасть за такая?

– А возможно, и вправду женился? – спросил Николай Григорьевич. – Признайся уж, злодей.

Михаил шепнул что-то ругательное и, махнув рукой, вышел из столовой.

Эрна Ивановна, хохоча, кричала вслед:

– На молоденькой, говорят!.. А? Верно?

Пришли в кабинет, заперлись. Михаил косился. В стенном шкафу Николая Григорьевича всегда стоял замаскированный книгами графинчик. Выпили по две рюмки, Михаил зарозовел, отмяк, снял шашку со стены, стал рубить воздух и, как обычно, корить Николая Григорьевича за то, что тот держит драгунскую шашку вместо казачьей.

– Выброси ты эту дрянь! Или мне отдай.

Он крякал от удовольствия, подсвистывал, люстра была в опасности. Через минуту стал задыхаться. Николай Григорьевич угрюмо смотрел на брата. Тяжесть в середине груди вновь сделалась ощутимей. Он думал: брату пятьдесят три, выглядит на шестьдесят, разрушен временем, невзгодами и все же еще мальчишка в душе. Люди, которые в юности были стариками, в старости делаются мальчишками. И размахивают игрушечными шашками в своих кабинетах и на дачных верандах, где сосновые доски медленно оттаивают после долгой зимы.

Они обсуждали то, что рассказала Маша про их родной город. Сама Маша интересовала их мало. Брат вспомнил ее с трудом. Потом говорили о Сталине, которого знали и помнили гораздо лучше, с давних времен. Николай Григорьевич был с ним в Енисейской ссылке, а Михаил Григорьевич узнал в Питере в начале семнадцатого, когда оба почти одновременно вернулись из Сибири, и потом через год работали вместе на Царицынском фронте – первые стычки, угрозы Сталина, ругань Михаила и окончательный раздор. Была какая-то встреча братьев, когда Николай Григорьевич ехал с юга в Москву, и Михаил, смеясь, сказал: «Ну если Коба заберет власть в Царицыне – наломает дров!» Смеялись, потому что не верили. Ни казак, ни военный. Но тот забрал власть в Царицыне очень скоро. Оттеснил Минина, убрал латыша Карла. Михаила отправили в Москву на командирские курсы. Раньше многих братья поняли, что это, когда такой человек забирает власть. Еще никто не догадывался. А они уже знали. Головы хрустели в его кулаке, как спелые, просохшие на солнце орехи. «Ты помнишь, что я тебе говорил...» – «Ты? Это я тебе сказал, старому обалдую!» Но тайная вражда к тому, другому, с черной бородкой, в пенсне, говоруну и позеру, тоже умевшему трещать черепами в кулаке, была сильнее. Недоверие к одному и вражда к другому, переплетаясь, тянулись через годы и наполняли их. И то, что казалось анекдотом в Царицыне, становилось силой, распростертой наподобие громадной, не имеющей меры, железной плиты. Она висела, покачиваясь. На нее смотрели привычно, как смотрят снизу на небеса. Но ведь должен был наступить час, когда плита эта упадет, не могла же она висеть и покачиваться вечно.

Михаил сидел на краю дивана, ссутулясь, опять посерев лицом, слушал с жадным вниманием. После молчания сказал:

– Знаешь, Колька, а мы сей год не дотянем...

Николай Григорьевич не ответил. Походил по ковру в мягких туфлях, нагнулся, счистил с брючины полоску пыли, неведомо откуда взявшуюся, – может, от детского велосипеда, который стаскивал сегодня с антресолей? – и, разгибаясь, чувствуя шум в ушах, сказал:

– А вполне возможно. – И сказалось как-то спокойно, рассеянно даже. – Вполне, мой милый. Но дело-то вот в чем... Война грядет. И очень скоро. Так что внутренняя наша распря кончится поневоле, все наденем шинели и пойдем бить фашистов...

Заговорили об этом, Михаил предположил – мысль не новая, уже слышанная: а не провокация ли со стороны немчуры? Вся эта кампания, разгром кадров? Николай Григорьевич считал, что немецкая кишка тонка для такой провокации. Это, пожалуй, наше добротное отечественное производство. Причем с древними традициями еще со времен Ивана Васильевича, когда вырубались бояре, чтоб укрепить единоличную власть. Вопрос только, на что обратится эта власть? К какой цели будет направлена?

Михаил махал рукой: «А тебе все цель нужна? Без цели никуда? С целью чай пьешь, в сортир ходишь?» Николай Григорьевич, сердясь – ибо разговор приближался к болезненному пункту, – объяснял, что во всяком движении привык видеть логику, начало и конец. «Ну, конечно, ты наблюдаешь! – издевался брат. – Видишь логику. А движение тащит тебя, как кутенка, ты даже не барахтаешься». – «А в чем заключается твое барахтанье? В том, что переселился на дачу и возделываешь огородик?» – «Хотя бы, черт вас подрал! В том, что не участвую, не служу, не езжу в черном „роллс-ройсе“, ядри вашу в корень наблюдателей...» Кончилось, как обычно, руганью, новыми прикладываниями к коньяку. Стали вырывать из памяти дела двадцатилетней давности. Ростов восемнадцатого года, только что взятый отрядами Сиверса и Антонова-Овсеенко. Все это уже не могло волновать, но было нужно для спора. Михаил все стремился доказать – и это злило Николая Григорьевича, – что он, младший и удачливый брат, тоже замешан, хотя и косвенно, в той чудовищной неразберихе, «своя своих не познаша», которая сейчас творится. Тут была и ревность, копившаяся годами, и разочарование всей своей, по существу, разбитой, долгой жизни, и даже доля злорадства, и искренняя, смертельная тревога – главное, что кипело в сердце, – за дело, которое стало судьбой.

И Николай Григорьевич понимал это, и видел за всеми злобными наскоками, несправедливостью и грубыми словами вот эту тревогу. Поэтому его собственная злость исчезала, едва возникнув. Он не мог долго сердиться на брата, старого дебошира, родного крикуна, на этого фантастического неудачника, у которого к концу жизни не осталось ничего – ни дела, ни семьи, ни дома.

Стучались в дверь. Николай Григорьевич открыл.

Вошел Сергей, не здороваясь, глядя странно.

– Слыхали, что вчера ночью арестовали Воловика?

– Нет, – сказал Николай Григорьевич.

– А кто такой Воловик? – спросил Михаил.

– При мне был обыск. Прошлой ночью. Но самого Воловика дома не было. Были только Ада и я...

– Ничего не понимаю, – сказал Михаил, поднявшись с дивана, и налил в рюмку коньяку. – Какой Воловик? Какая Ада?

– Есть такой Воловик. Но его-то зачем? – Николай Григорьевич с изумлением смотрел на Сергея. – Черт их знает, совсем с глузду съехали... А где ты был эти два дня? Вчера и сегодня?