– Вроде бы нет, ma tante, – ответил он.
– Так вот припомни, – вдруг оживилась старушка. – У них еще была девочка твоего возраста – Лиза, Лизочка. Вас вместе водили на детские утренники и в Лувр. Они потом застряли в Марокко и вернулись в Париж уже после войны, в сорок шестом.
Соколович начал раздражаться, глядя на увлеченную собственным рассказом тетушку. Хотелось скорее вернуться домой, закрыться в кабинете и выкурить долгую трубку.
Тетушка не замечала его томления.
– Так вот, мне рассказали, что Лизочка Вернакова покончила с собой в Биаррице прошлым летом. Она ведь, должно быть, на год моложе тебя. Еще молодая женщина. Не ужас ли?!
– Мне шестьдесят семь, милая тетушка. Шестьдесят семь.
– Позвони, когда приедешь, Феликсик. Я буду волноваться.
Во вторник единственная студентка в семинаре по античной прозе опоздала на занятия. Соколович сидел, погрузившись в тяжелое кожаное кресло, широко расставив ноги, не умещавшиеся под столом. Он поглядывал на циферблат часов, висевших над книжным шкафом. Переводил взгляд на обложку лежавшей перед ним книги – эротический танец с греческой амфоры. Пальцы его выстукивали медленное танго. Дверь открылась, и в аудиторию вбежала Лиз Линор, его студентка.
– Профессор Соколович, простите. Я так виновата перед вами. Я понимаю, что этому нет оправда… – Соколович жестом прервал ее и молча указал на стул слева от себя.
– Если бы вы не явились вовсе, мне пришлось бы звонить вам домой и справляться. Да и вообще, какое это имеет значение. Это, наверное, последний мой семинар. Я решил оставить колледж. С сентября. Вернее, я уже давно вынашивал это решение. Но сегодня, сейчас, я ясно понял, что моя профессорская песенка спета. Фьюить… Да-да, Лиз. Не удивляйтесь. Впрочем, как пожелаете.
– Но, профессор, но, Феликс, – она впервые назвала его по имени, – вы же знаменитый ученый, у вас ведь книги… студенты… зачем вы так?
– В прошедшем времени, милая Лиз, все это было и имело честь произойти.
Минуту они молча рассматривали друг друга. Лиз – стараясь перевести дыхание, Соколович – невольно дегустируя ноздрями ее цветочные американские духи. «Душки», – сказала бы его тетушка. Отгоняя парижское воспоминание пятидесятилетней давности, тонкое, как дальняя трель, вплетенная в кроны деревьев, профессор медленно закивал головой. Он взглянул краем глаза на тоненькую белую кружевную бретельку, выбившуюся на ключицу из-под кофточки студентки. Палевая кофточка с вышивкой на груди, выскочка-бретелька, дешевое бирюзовое колечко и такие же серьги, выцветший браслет «на дружбу», сплетенный из шерстяных ниток, пепельные волосы, собранные в хвост, пунцовые щеки с ямочками, оливковые глаза. Старый античник утопил книгу с эротической амфорой в объемистом портфеле цвета влажной сосновой стружки. Он выдвинулся из-за массивного стола.
– На сегодня семинар отменяется. К тому же нам обоим не повредит свежий воздух перед ланчем во французской булочной-кофейне. Благо таковая имеется в нашем захолустье.
Спустя четверть часа учитель и ученица уселись за его любимый столик во французском кафе «La Baguetterie», где Соколовича называли просто «профессор». Они заказали по круассану с сыром и копченой индюшатиной и принялись болтать.
– И рассказывать особенно нечего, – говорила Лиз. – Мама – из маленького шахтерского городка в Аппалачах. Все там были со всеми в родстве. Жители окрестных городков держались от них подальше. И все из-за одного: в мамином городке у всех был особый оттенок кожи.
– Кожи?
– Да. Я знаю, что это трудно вообразить. Мама умерла, когда я была еще маленькой. Я мало что помню, но отчетливо помню ее руки и шею – они были молочно-голубого цвета. Мне даже казалось, что от нее исходило какое-то теплое сияние. Дома мы никогда не говорим о мамином происхождении. Отец, наверно, думает, что у нее на роду какое-то проклятие. Что мамина порода заколдована. Они ведь познакомились по чистой случайности. Он только что отслужил в армии, не знал, куда податься. Заехал по пути с армейской базы в мамин городок и остановился в гостинице. Вот так получился мой старший брат. Мои братья – в отца. А вот я…
– А чем отец занимается? – вежливо поинтересовался Соколович.
– У него собственное дело в городе – производство соленых и маринованных огурцов. Ему помогают братья. Младший заведует продажами и рекламой, старший развозит продукцию по магазинам и ресторанам.
Соколович на минуту съежился, представив это просоленное семейство и попытавшись вписать в него Лиз, но тут она опять улыбнулась, чуть виновато, чуть иронично, как синичка, и прервала его минутное отсутствие.
– А что ваши дети, профессор, то есть Фе… Феликс? Я слышала, у вас их двое?
Соколович отхлебнул остывшего кофе, помахал хозяину опустевшей чашкой, протер очки клетчатым платком и заговорил. Из всего рассказа, горячечного и сбивчивого, Лиз запомнила лишь самое главное – о его больном сыне, Алексе. Ему тридцать пять, он уже много лет живет безвыездно в санатории, расположенном в десяти милях от Блэкмура. Соколович-младший с детства страдает особенно острой формой психического заболевания. Даже точного диагноза у него не было. Только его покойной матери, первой жене Соколовича, удавалось изредка проникнуть в запаутиненные уголки сыновнего мира, недоступного для остальных.
Полуденное солнце уже закатилось под прилавок французской булочной, когда Соколович и Лиз молча распрощались. Она, с лиловым рюкзачком за плечами, побежала в сторону колледжа; он, с портфелем под мышкой и промасленным пакетом с круассанами на завтрак, двинулся по сырой тропинке по направлению к дому.
Они не виделись ровно неделю. На следующий семинар Лиз не опоздала, а, напротив, уже сидела за столом, когда Соколович, шаркая, вошел в аудиторию. На этот раз он проговорил более часа – о «Сатириконе», не останавливаясь и едва поднимая свинцово-синие глаза от своих ладоней, разложенных на столе, как старинный молитвенник. Закончив лекцию и сложив ладони на животе, Соколович занялся устраиванием улыбки на своем массивном лице, потом облизнул губы, моргнув по-детски – или по-стариковски. Он с самого утра только и думал об этой минуте, веря и не веря.
– Лиз, нам с вами положен еще час семинара.
Лиз поправила перевернувшуюся сережку – бирюзинка в маленьком серебряном кулачке.
– Да, профессор.
– Так мне вот и подумалось, что мы бы могли сгонять на часок-другой на океан. В это время года на пляже пусто и очень красиво. За зиму на берег повыбрасывало всякой всячины. Мы с же… Ну и мы с вами могли бы там побродить. Впрочем, как…
– Да, Феликс.
Лиз подошла к его краю стола.
– Да – что? – спросил Феликс и улыбнулся собственной недогадливости.
– Да, Феликс. Да – пляж. Да – всякой всячины. Да – пусто и красиво. Да…
И вот они уже бороздили сыроватый песок. Промерзшие и выветренные крабьи панцири и клешни шелестели у них под ногами. Лиз то и дело останавливалась, чтобы нагнуться за камешком – розовым кварцем, базальтом с прожилкой серебристой слюды. Пройдя с полмили, они оба остановились и разом обернулись. Дюны. Прошлогодняя жухлая осока. Сетка ограды и где-то вдалеке на парковке холодный блеск его «шевроле». И стрекот приморской автострады. Теперь Лиз уже бежала впереди, махала ему, перебираясь с одной испещренной иероглифами дюны на другую, швыряла плоские обломки галечника в четвертованные панцири, а Соколович все не двигался с места, утопая толстыми подошвами в песке. Думал ли он тогда, что в этих рыжих весенних дюнах, полуденном приюте чаек и куликов, танцевала в солнечном обмороке его последняя любовь?
Старая чайка почти задела жилистым крылом его переносицу.
– Феликс, Фе-ликс!
Проглоченное дыхание – спазм в груди.
– Мм-мм.
Она уже испуганно бежала к нему.
– Феликс, что с вами?!
– Глупая песчинка. Ерунда. В глаз. Все прошло…
– Дайте, я посмотрю. Приподнимите веко.
– Нет, ничего. Может, просто кажется. Бывает от ветра.
– Да, от ветра.
– Видно, еще рановато открывать пляжный сезон. Смотрите, как чайки истошно раскричались! Вы ведь проголодались, милая Лиз, как насчет ланча? Я знаю приличный ресторан в пяти минутах езды.
Уже в ресторане, вымыв в уборной лицо и руки и заглянув в тусклое зеркало, Соколович понял окончательно, что у него не хватит сил ни взять ее за руку в машине, ни поцеловать.
Он хотел было высказать все это Лиз прямо там, в пустом ресторане. И условиться о дальнейших встречах. О зачете и курсовой работе. Но Лиз так безмятежно потягивала лимонад из тяжелого дымчатого стакана, так улыбалась ему, скорбному и окаменелому, что вместо всех своих слов он только вздохнул: «Пуфф», – и принялся трясти залежавшийся пакетик с сахарином.
По пятницам, раз в две недели, Соколович навещал сына в санатории. Или в «доме», как он обыкновенно называл его в разговорах с самим собой или в семейном кругу. Сэлли в санаторий не ездила. Так уж было заведено между супругами. В пятницу, предназначенную для визитов, Соколович всегда перекусывал в греческой харчевне, неподалеку от университетского городка.
Стружки баранины, зажаренной на крутящемся вертеле, пшеничная лепешка, красный перец, зелень и соус из йогурта с травами. И кофе в бумажном стаканчике: бегущий Геракл и силуэт Акрополя. Соколович иногда обращался к хозяину – толстобрюхому Микису – на древнегреческом. Тот улыбался полузнакомым словам и сыпал в ответ на языке нынешних потомков Геракла.
На этот раз Соколович так спешил, что отказал себе в удовольствии посмаковать, медленно соединить во рту пряность и холодную свежесть, баранину и нежную мякоть помидоров. Он проглотил свой ланч, кинул пятидолларовку и горсть мелочи на стойку и вышел со стаканчиком в руке, расплескивая кофе на ступени и черные ботинки. Через пять минут, на ходу выбросив истерзанный стаканчик и промахнувшись, Соколович подошел к колокольне, уже двести лет стоящей в центре кампуса. Лиз ждала его: длинная пастушья сума, вышитая бисером, свободного покроя джинсы, перехваченные в талии поясом из толстой кожи, бархатная ленточка в волосах, белая мужская рубашка, черная джинсовка. Они пошли к парковке, быстро шагая, тихо переговариваясь.