Конфликт обострился, когда Египет прекратил экспорт папируса. Предполагалось, что это будет действенный, хотя и неизящный способ поставить на колени соперничающую библиотеку, лишив ее самого удобного и обиходного материала для письма. В Пергаме отреагировали, усовершенствовав восточного происхождения технику выделки кожи (не зря этот материал называется «пергамен»): ему, этому материалу, и суждено было получить преимущество, когда, много веков спустя, изменилась форма книги. Но конфликт имел более глубокие корни. Исследования в Пергаме были ориентированы по-иному, не так, как в Александрии. Находясь под влиянием стоиков, ученые Пергама при изучении древних текстов задавались вопросами и отвечали на них с непринужденностью, от которой у александрийских ученых волосы вставали дыбом. С их теорией отклонения от нормы пергамцы оставляли в тексте любые странности. Критерий, грешащий попустительством, но, по правде говоря, менее вредоносный, чем своеволие тех, кто истреблял целые фразы из прославленных текстов, например из речи Демосфена «О венце», под предлогом, что они слишком «низменны», чтобы воистину приписать их великому оратору. Там, где александрийцы, изучая лексику и производя тщательные сопоставления, с великим трудом приходили к выводам, которые считали неопровержимыми (так, Аристарх после долгих исследований заключил, что слово δαῖτα не могло быть использовано для определения пастбища в пятой песне «Илиады», потому что такое слово обычно применялось к людям, а не к животным), ученые Пергама не вдавались в тонкости и оправдывали все подряд, прибегая, как к панацее, к понятию отклонения от нормы. Их интересовало «скрытое» знание, таившееся «внутри» древних текстов, особенно у Гомера: «аллегория», которая, по их словам, была спрятана в этих поэмах; александрийцы же терпеливо пытались их объяснять, стих за стихом, слово за словом, запинаясь каждый раз, когда смысл, по их мнению, не складывался.
Конечно, в некоторых случаях нам нелегко принять чью-то сторону, разрешить спор между непримиримым Зенодотом, который счел позднейшей вставкой все 125 стихов «Илиады», где описывается щит Ахилла, приведя обезоруживающий аргумент, что, дескать, в поэме больше нет подобных случаев, и фантазером Кратетом, главным представителем пергамской школы, который раскрыл, как ему казалось, что на самом деле под этим щитом Гомер подразумевал нечто совсем иное: ни много ни мало как описание десяти небесных сфер. Это, очевидно, приходилось весьма по нраву стоикам, чья мысль всегда была более расплывчатой по сравнению с другими школами. Даже такой гений, как Посидоний, рассуждал о Гомере с подобной точки зрения и утверждал, будто обнаружил между строк обеих поэм теорию приливов и отливов.
Потому-то, в отличие от Александрии, здесь вполне могли обойтись без подлинного Аристотеля. Даже в мелочах. Так, в споре о том, где родился поэт Алкман, пергамцы выступали за Сарды (как, собственно, и Аристарх), против утверждения о том, что он происходил из Спарты; но тот факт, что на их стороне находился такой авторитет, как Аристотель, оставлял пергамских ученых совершенно равнодушными. Жажда их правителей и библиотекарей заполучить реликвии, по слухам, находившиеся в Скепсисе, в руках потомков Нелея, происходила скорее из соображений престижа: из того, что сокровище это было в пределах досягаемости, а более всего из желания заполучить добычу, которую упустили Птолемеи.
Но наследники Нелея, которые, — сетовал Тираннион, — «были все, как один, невежды», полагали, что лишь скрывая свое сокровище, они сохранят его, и не желали видеть свое достояние в царской библиотеке. А потому вырыли преглубокую яму под своим домом, поместили туда драгоценные свитки и больше об этом не думали. Эти люди считали их сокровищем, которое должно хранить, а не книгами, которые следует изучать. Они не предвидели последствий сырости и моли.
XАристотель появляется и снова исчезает
Последний правитель Пергама, умирая, завещал свое царство Сенату и римскому народу. Вспыхнуло восстание, которое прошлось по царству огнем и мечом, а римлянам создало трудности в присвоении неожиданного наследства. Повстанцы, под предводительством некоего Андроника, называвшего себя незаконным отпрыском царской семьи, исхитрились выбрать чрезвычайно удачный момент: в это самое время в Риме Сенат был вынужден противостоять Тиберию Гракху, а на Сицилии бушевало восстание сотен тысяч рабов, которое никак не удавалось подавить. Когда буря пролетела и бывшее Пергамское царство превратилось в «римскую провинцию Азия», потомок Нелея (мы не знаем точно, кто именно) выкопал свитки и продал, получив много золота, библиофилу из Теоса, некоему Апелликонту — книги, в которых прежде было отказано самым щедрым монархам эпохи эллинизма.
Апелликонт, являясь ко всему прочему почетным гражданином Афин, претендовал еще и на звание философа, разумеется, перипатетика (пусть к тому времени такая школа в Афинах и прекратила свое существование). На самом деле он питал маниакальное пристрастие к предметам старины и бывал нечист на руку. В Афинах, к примеру, он украл, повинуясь этой своей мании, автографы аттических декретов, хранившиеся в государственном архиве. За эту кражу его чуть не приговорили к смертной казни. Но большая история часто придает малым событиям неожиданный оборот. К счастью для Апелликонта, в Афинах пришел к власти человек, тоже водивший дружбу с перипатетиками, «тиран» Атенион, в милость к которому ему было легко попасть. Проработав с безмятежным невежеством приобретенные свитки, он кое-как слепил издание, первое издание трудов Аристотеля, которые считались утраченными: издание жалкое, — вспоминал Тираннион, державший его в руках, — ведь невежественный библиофил своими фантастическими домыслами заменил места, где моль проела папирус и уничтожила записи. Но на этом злополучном предприятии он заработал престиж, особенно в глазах Атениона, который учился философии у бедняги Эримнея, последнего отпрыска почившей в бозе перипатетики.
Возможно, Атенион не имел даже права на гражданство, поскольку, как говорили, его мать была рабыней. Но он был хорошим демагогом. Когда Митридат, последний крупный правитель эллинистического мира, способный противостоять римлянам, прорвал римскую оборону в Азии и вторгся в Грецию, Атенион, не медля, примкнул к нему. Он слал в Афины послание за посланием, обещая, что Митридат восстановит демократию, и заверяя, что римскому владычеству в Азии пришел конец. Когда ему показалось, что почва подготовлена и опасности нет, он решил вернуться в Афины. Но буря выбросила его корабль на южную оконечность Эвбеи, вблизи Каристоса. Весть о крушении распространилась, и из Афин отплыл целый кортеж кораблей, чтобы доставить героя, за жизнь которого граждане волновались, на носилках с золотыми ручками, достойных нового Алкивиада. В Пирее по его прибытии повторилась столько раз описанная историками сцена возвращения Алкмеонида: огромная толпа, — писал такой замечательный свидетель, как Посидоний, — скопилась на молу,
чтобы изумиться превратности судьбы: Атениона, не имевшего гражданских прав, вносили в город в роскошном паланкине, и ноги его покоились на пурпурных коврах, хотя раньше он и на плаще не видывал пурпура.
Толпа теснила сопровождающих, каждый старался прикоснуться к новому вождю, хотя бы к краю его одежды. Наконец, достигли портика Аттала. Атенион взошел на трибуну и встал перед несметным скоплением народа. Сначала он оглядел толпу, потом устремил взор прямо перед собой и, дождавшись тишины, произнес:
«Афиняне! Знаю, что должен открыть вам то, что известно мне, но величие новостей препятствует…»
Над площадью пронесся гул. Собравшиеся вопили в один голос, умоляли осмелиться и высказаться наконец. Атенион не заставил себя долго просить.
«Так вот, — проговорил он, — объявляю вам: сбылось то, чего вы не чаяли, о чем даже не мечтали, — в настоящее время царь Митридат завладел всей Азией, от Каппадокии до Киликии. Цари Персии и Армении выступают как его союзники».
А вот и самая вожделенная новость: «Римский претор Квинт Оппий пленен и влачится в цепях за колесницей царя. Мания Аквилия, консула, учинившего расправу над рабами на Сицилии, ведут пешим, под сильной охраной: он скован одной цепью со звероподобным варваром с берегов Дуная. Римляне охвачены паникой: кто переодевается греком, кто бросается наземь, моля о пощаде; иные даже отрекаются от звания римлян. Со всего мира стекаются к Митридату гонцы и молят о разрушении Рима!»
Тут он сделал паузу, чтобы собравшиеся могли дать волю ликованию. Когда снова воцарилась тишина, он нанес удар, прибереженный напоследок, то есть внес предложение:
«Каково же, — спросил он, чтобы окончательно расположить к себе публику, — мое предложение, афиняне?»
Он себя чувствовал Демосфеном, собственно, и заимствовал у него эти слова.
«Вот, — ответил он самому себе, — мое предложение. Довольно запертых храмов! Заброшенных гимнасиев! Опустевшего театра! Онемевших судов и пустынного Пникса».
И продолжал, заверяет Посидоний, довольно долго в том же духе, пока толпа не объявила его на месте, сразу же, «верховным командующим». Тогда он возрадовался, но, памятуя о неистребимой демократической культуре своих слушателей, сказал следующее: «Благодарю вас и принимаю звание. Но знайте, что отныне и навсегда вы сами будете командовать собой. Я буду только вести вас. Если вы меня поддержите, мои силы сольются с вашими силами».
И тут же предложил список архонтов, одобренный еще прежде, чем он закончил читать. Но через несколько дней, — отмечает Посидоний, — этот перипатетик, походивший на актера посреди орхестры, объявил себя «тираном», наперекор учению Аристотеля и Теофраста: наилучшее доказательство, добавляет философ, непреложного правила — никогда не давать меча в руки детям. Вскоре обнаружилась природа нового режима. «Порядочные люди», — по определению Посидония, — бежали, карабкаясь на городские стены. Но Атенион бросил конницу в погоню за ними, и кого не зарубили на ме