– Беттередж, – сказал мистер Фрэнклин, – я был у нашего адвоката по поводу некоторых семейных дел, и, между прочим, мы заговорили о пропаже индийского алмаза, случившегося в доме моей тетки в Йоркшире… Как вам известно, пропажа алмаза бросила тень подозрения на репутацию невинных людей. Память невинных может пострадать и впоследствии, по недостатку письменных фактов, к которым могли бы прибегнуть те, кто будет жить после нас. Нет сомнения, что эта наша странная семейная история стоит того, чтобы о ней рассказать, и мне кажется, Беттередж, мы с адвокатом придумали правильный способ, как это сделать… Нам надо рассказать известные события. Есть люди, причастные к этим событиям и способные последовательно передать их. Вот почему стряпчий думает, что мы все должны написать историю Лунного камня поочередно, – насколько простирается наша личная осведомленность, и не более. Мы должны начать с того, каким образом алмаз попал в руки моего дяди… Никто не знает лучше вас, Беттередж, что произошло в то время в доме. Следовательно, вы и должны взять перо в руки и начать рассказ…
Глава первая. При странных обстоятельствах
Я уже давно заметил: если Марк приезжает ко мне неожиданно, как снег на голову, и просит немедленно пригласить Окладина и Пташникова, значит, случилось что-то серьезное. Так было во время наших предыдущих исторических расследований, так произошло и на этот раз. Отличие было в одном – я так и не смог дозвониться до Марка и сообщить ему о предмете нашего нового расследования, пока он сам не заехал ко мне проездом из Костромы. Не знаю, как это объяснить, но я был уверен, что его неожиданное появление каким-то образом связано с тем, о чем я хотел ему поведать. Так оно и оказалось, в данном случае интуиция меня не подвела.
Наученный опытом, что до появления историка и краеведа Марк ничего мне не расскажет, я сам поделился с ним накопленной «информацией к размышлению»: о начавшемся за праздничным столом разговоре о библиотеке Ивана Грозного, о моей поездке в Ростов и Петровское, о «Коломине» на фотографии гостей Пташникова, об украденной фотографии, на которой был запечатлен сундук с книгами, и, наконец, еще об одной фотографии – Марины и Варгазина, находящегося сейчас в колонии.
На недостаток внимания к своему рассказу я не мог пожаловаться, однако, выслушав меня до конца, Марк все-таки заметил с иронией, что в моем изложении эту историю можно назвать «фотографическим детективом», в котором, по какой-то странной моей способности, я опять очутился в центре событий.
На мой вопрос, сохранилась ли у Марка сделанная сестрой фотография, он ответил неуверенно, пятерней взъерошив волосы на голове:
– У меня ее нет, но, кажется, я видел эту фотографию у Тони. Однако не помню, можно ли на ней разглядеть человека, приехавшего с водителем. Скорее всего, у нее тот же самый снимок, что был и у тебя. Про «Коломина» и Варгазина ты никому не рассказывал?… Вот и хорошо. Впрочем, о «Коломине» теперь можно и сообщить.
Последняя фраза Марка насторожила меня…
Пташников и Окладин появились в моей квартире почти одновременно, видимо, тоже почувствовав, что из-за пустяка их не стали бы приглашать на эту незапланированную встречу.
Марк ввел нас в курс дела сразу, как только мы уселись за стол:
– Я еду из Костромы. При довольно-таки странных обстоятельствах, вроде бы без всякой причины, в своей квартире покончил жизнь самоубийством Виктор Степанович Веретилин. Как мне сообщили сотрудники костромской милиции, это произошло на другой день после его возвращения из Ярославля, где он был на юбилее Ивана Алексеевича. Вот почему я решил встретиться с вами…
Нам потребовалось время, чтобы осмыслить это сообщение, до того оно было неожиданным. Тяжело облокотившись на стол, Пташников попросил Марка рассказать все толком и по порядку.
– Если по порядку, придется начать с событий прошлогодней давности. Они вам известны. Тогда, как вы помните, в Костроме был убит некий Золин, отправившийся туда на поиски Самойлина, который завладел коллекцией Мусина-Пушкина. Как выяснила экспертиза, Золин был убит из револьвера, принадлежавшего сотруднику НКВД Сырцову, убитому Самойлиным в Иловне, во время изъятия им и Угаровым сокровищ из тайника. До этого Золин шантажировал Угарова, что о его невольном участии в убийстве Сырцова сообщит в соответствующие органы. Замешанный в эту уголовную историю случайно, Угаров, чтобы отвязаться от Золина, видимо, назвал ему какие-то приметы, по которым можно было найти Самойлина. Золин отыскал его, но это стоило ему жизни. Тогда, пытаясь вычислить Самойлина, ставшего обладателем богатой книжной коллекции, я подумал, что он вполне мог предложить доставшиеся ему книги какому-нибудь костромскому библиофилу. Выяснив, что одно из самых крупных книжных собраний находится у Виктора Степановича Веретилина, я встретился с ним. Предварительно узнал, что он – участник Великой Отечественной войны, на фронте был тяжело ранен, попал в костромской госпиталь да так в Костроме и остался, до самой пенсии преподавал в одном из институтов, активно участвовал в краеведческой работе. Все это убедило меня, что этому человеку можно доверять, – и я попросил его помочь в поисках исчезнувшей коллекции. Однако он не смог дать мне никаких сведений, которые помогли бы выйти на ее след. На том наше знакомство и закончилось. Когда обнаружили труп Веретилина и костромские сотрудники милиций начали следствие, они вспомнили о моей встрече с ним и вызвали меня в Кострому. На месте я узнал обстоятельства гибели Веретилина. Соседи заметили, что из Ярославля он вернулся в тяжелом, подавленном состоянии, сразу заперся в своей квартире и никуда не выходил. Через два дня соседи стали беспокоиться, колотили ему в дверь, но он не отзывался. В конце концов вызвали милицию, дверь сломали – и обнаружили труп Веретилина. Старик сидел в кресле за письменным столом, под правой рукой лежал револьвер, из которого и был произведен выстрел. Полной неожиданностью оказалось то, что это был тот самый револьвер убитого Самойлиным оперуполномоченного НКВД Сырцова, из которого позднее был застрелен в Костроме Золин! На этом основании возникло предположение, что Веретилин – и есть бывший уголовник Самойлин. Однако в архиве МВД сохранилась его фотография, благодаря которой установили, что Самойлин и Веретилин – совершенно разные люди. Следствие зашло в тупик: почему Веретилин покончил жизнь самоубийством и как у него оказался револьвер, попавший в руки Самойлина? Возникла версия – что-то случилось в Ярославле, откуда он вернулся в таком подавленном состоянии. Во сколько началось и закончилось ваше торжество? – обратился Марк к Пташникову.
– В двенадцать все приглашенные были за столом, в пять вечера разошлись. Примерно в то же время ушел и Веретилин.
– В карманах его пиджака нашли билет в Ярославль и обратно. Первый – на половину десятого утра, второй – на шесть вечера. Получается, что, кроме как на вашем юбилее, он нигде не мог побывать, просто не успел бы. Вы ничего особого в его поведении не заметили? Может, он с кем-то повздорил, услышал что-то неприятное, встретил человека, которого никак не ожидал увидеть у вас?
– Если что-то такое и произошло, явно это не проявилось, – сказал Пташников. – Но настроение у него действительно испортилось. Когда именно и по какой причине – хоть убейте, не знаю.
– Мне показалось, обстановка за столом изменилась после рассказа о найденном в Петровском тайнике с книгами, – откинувшись на спинку стула, повторил Окладин свое предположение, которое он выложил мне сразу после юбилея. – Однако непонятно, какое отношение эта история может иметь к самоубийству Веретилина.
Я ожидал, что именно сейчас Марк перескажет Окладину и Пташникову то, что услышал от меня о «Коломине», но он промолчал, а я не стал брать на себя инициативу. Видимо, догадался я, у него был какой-то свой план, и мое вмешательство могло помешать его исполнению.
На вопрос Марка, кто были соседями Веретилина по столу, ответил краевед:
– Слева от него сидел Тучков из Переславля, справа – журналист Мамаев. О чем они разговаривали, я, к сожалению, не слышал.
– Я сидел напротив Веретилина, – сказал Окладин. – Помню, в разговорах несколько раз упоминалась война, детский дом.
– Детский дом? – повторил Марк. – Это интересно. Может, тут и разгадка, почему у Веретилина настроение испортилось? – словно бы сам себя спросил он.
– Еще меня удивило поведение Тучкова, – добавил Окладин. – Весь вечер как на иголках просидел.
Пташников пожал плечами:
– Я ничего такого не заметил.
– А ты почему молчишь? – Марк остановил взгляд на мне. – Есть у тебя какие-то собственные наблюдения?
– Куда ему было что-то заметить с такой симпатичной соседкой, – усмехнулся Окладин.
– Меня больше интересовал разговор о библиотеке московских государей, – сделав усилие, чтобы не ответить колкостью, сухо сказал я. – Помнится, Веретилин тоже выслушал его с большим вниманием.
– А почему этот разговор вдруг возник? Кто его начал?
Оказывается, краевед хорошо запомнил, как было дело:
– Тяжлов спросил меня, не боюсь ли я за свою библиотеку. Потом речь зашла об известных книжных собраниях, которые исчезли. Так ниточка дотянулась до библиотеки Ивана Грозного.
– Ну, этот разговор вряд ли мог кого-нибудь расстроить, – разочарованно протянул Марк. – Тут что-то другое.
– О детском доме я тоже слышал – Тучков поинтересовался у Веретилина, не работал ли он там во время войны, – вспомнил я отрывок застольной беседы. – Потом Мамаев спросил Веретилина про какого-то инженера, не родственник ли он ему, и тоже что-то о детском доме говорил.
Убедившись, что никакой информации о Веретилине он больше не получит, Марк дополнил свое сообщение:
– В Костроме я долго не мог найти человека, который знал бы о Веретилине еще что-нибудь помимо общеизвестных фактов: воевал, был тяжело ранен, несколько лет назад похоронил жену, имел сына, но жил с ним врозь. Оказалось, он вел довольно-таки уединенный, замкнутый образ жизни, ни с кем особо не сближаясь и не откровенничая. Наконец мне посоветовали поговорить с писателем Константином Калитиным, вместе с которым Веретилин написал историческое исследование «Тайны русских книг». Помнишь, – Марк повернулся ко мне, – я тебе рассказывал, что версию о болгарском происхождении «Слова о полку Игореве» Веретилин, мягко говоря, позаимствовал у другого человека? Это и был Калитин. Именно это обстоятельство помогло мне разговорить его. Сначала он категорически отказался обсуждать со мной личность Веретилина, заявив, что разделяет убеждение: о мертвых или ничего, или только хорошее. По словам Калитина, Веретилин был человеком странным. При огромной эрудиции страдал провалами памяти, которые объяснял ранением, но не всегда убедительно. Был участником Великой Отечественной войны, но никогда не вспоминал о ней и не встречался не только с однополчанами, но и вообще с фронтовиками. После смерти жены от него уехал сын и больше ни разу не приезжал к нему. Судя по его начитанности и по тем сведениям, которыми он располагал о древнерусской литературе, Веретилин имел богатейшую библиотеку старинных книг, но никому ее не показывал, в том числе и Калитину, вместе с которым, повторяю, работал над одной книгой. Но самое странное обнаружилось после смерти Веретилина. Все считали, что его библиотека находится во второй, задней комнате его квартиры, куда он никого не пускал. Однако никаких старинных книг там не обнаружили, даже тех, которые он показывал раньше Калитину. В книжном шкафу стояли только современные издания, посвященные в основном древнерусской литературе. Этот факт больше всего поразил Калитина – ведь он видел, держал в руках древние манускрипты, вместе с Веретилиным они написали о них в своем исследовании «Тайны русских книг». Куда они делись – непонятно. Особо близких людей, повторяю, в Костроме у Веретилина не было, с сыном никаких отношений не поддерживал – даже не смогли найти его адрес, чтобы сообщить о смерти отца. Посмертной записки он не оставил. Таким образом, к вопросу о причине самоубийства Веретилина добавляется еще один вопрос – куда делись имевшиеся у него древние книги? И еще. В разговоре со мной Калитин тоже упомянул библиотеку московских государей – Веретилин показывал ему несколько книг с печатью Ивана Грозного.
– Я от многих слышал, что библиотека у Веретилина уникальная, – возбужденно вставил Пташников. – Что же с ней случилось? Может, ее исчезновение каким-то образом связано с самоубийством Веретилина?
– Я рассказал практически все, что известно милиции на сегодняшний день. Кроме одного свидетельства, полученного мною от Калитина. Уже после выхода их совместной работы «Тайны русских книг» с ним встретился старый друг его отца хирург Бердников и поведал ему историю, которая показалась Калитину до того интересной, что он дословно ее записал. Один экземпляр этих воспоминаний Калитин отдал мне. Дело в том, что речь в них идет о сыне Веретилина, с которым Бердникову довелось встретиться при довольно-таки необычных обстоятельствах. Когда был жив Веретилин, Калитин этот рассказ никому не показывал, я стал первым его читателем. Имеет ли он какое-то отношение к гибели Веретилина – сейчас судить трудно, однако он заставляет кое о чем задуматься. А меня эта история натолкнула на следующую мысль. Все гости Ивана Алексеевича, по сути, являются свидетелями, последними видевшими Веретилина перед его самоубийством. Как выяснилось, что-то роковое для него случилось именно на этом юбилее. Вот я и предлагаю опросить всех участникова юбилея. Возможно, их показания откроют тайну самоубийства Веретилина. Я понимаю, что специально встречаться со всеми этими людьми для того, чтобы расспрашивать их о погибшем человеке, не совсем удобно, поэтому можно совместить этот опрос с расследованием судьбы библиотеки Ивана Грозного.
Предложение Марка было до того неожиданным, что он сразу же почувствовал это по нашим лицам и торопливо объяснил:
– Как я узнал, по поводу судьбы и местонахождения этой библиотеки были высказаны разные мнения, но они не были достаточно аргументированы. Поэтому будет вполне уместно встретиться с этими людьми и попросить более подробно изложить доказательства в защиту своих версий. Поскольку всем известно, что ты – человек пишущий, – обратился ко мне Марк, – то тебе и карты в руки. Объяснишь, что решил написать о библиотеке Ивана Грозного свой очередной исторический детектив. А заодно постараешься выяснить, что эти люди знают о Веретилине. Начать этот разговор очень просто – всем расскажешь о его самоубийстве. Наверняка кто-то чего-то видел, слышал, заметил или знает о Веретилине такое, что поможет объяснить его поступок. Вряд ли что-нибудь заслуживающее внимания могут сообщить присутствующие на юбилее женщины. Как я прикинул, всего надо посетить семь человек: Звонцова в Санкт-Петербурге, Ивашова в Москве, Ниткина в Александрове, Тучкова в Переславле, Тяжлова в Ростове, Мамаева в Ярославле и Метелина в Вологде.
– Справлюсь ли я один? Кроме того, некоторых из гостей я в тот день впервые увидел, знаю их плохо. Вряд ли у меня получится с ними доверительный разговор.
– В Санкт-Петербург к Звонцову ехать абсолютно незачем, – сказал Пташников. – Я только что был у него в гостях, мы несколько раз говорили о прошедшем юбилее. Веретилина до этой встречи в Ярославле он не знал, никогда не встречался, за столом сидел рядом со мной, так что почти не разговаривал с ним.
– Все равно остается шесть человек.
– Жена у меня на гастролях в Вологде, я в самый раз собирался к ней поехать. Если такое дело, могу встретиться с Метелиным, – предложил свои услуги Окладин, но, как я понял, без особой охоты.
– А я могу навестить Тяжлова в Ростове и Ниткина в Александрове, благо до них одной электричкой добираться, – с энтузиазмом поддержал предложение Марка краевед. – Ниткин меня к себе давно приглашал, а у Тяжлова я хотел посмотреть его книжную коллекцию. Тоже, слышал, довольно-таки богатая.
Марк обрадовался такому обороту, сказал мне:
– Тебе остается встретиться с Мамаевым здесь, в Ярославле, и с Ивашовым в Москве, а потом соответственно обработать и перепечатать все записи. Уверен, это самый верный путь, чтобы составить полный портрет Веретилина и, может, выяснить причину его самоубийства. А у тебя будет материал для книги о библиотеке Ивана Грозного.
Теперь, когда свою помощь предложили Окладин и Пташников, мне ничего не оставалось, как согласиться с планом Марка, тем более что таким образом я действительно смогу быстро пополнить имеющуюся у меня информацию о судьбе царской книгохранительницы, выяснить разные мнения о ней не только Окладина и Пташникова, но и остальных участников юбилея, что могло по-новому осветить эту загадку истории.
Я был уверен, что на том наше импровизированное совещание и закончится, но тут Пташников, суетливо закурив, сказал Марку:
– А ведь я тоже собирался с вами по одному делу посоветоваться, довольно-таки неприятному. Сразу после юбилея я уехал вместе со Звонцовым к нему в Питер. Был там три дня. Возвращаюсь и вижу – кто-то за это время побывал у меня дома.
– Что-нибудь пропало? – Марк наморщил лоб, а в его голосе прозвучали незнакомые мне металлические нотки.
– Да, одна книга. Только вряд ли вор хотел унести именно ее. После юбилея Михаил Николаевич попросил у меня «Житие Антония Киевского», в котором находится часть зашифрованной записи о библиотеке Ивана Грозного. В тот же вечер я положил на то самое место другую книгу, точно такого же формата и внешнего вида, – Часослов восемнадцатого века. Вот она и пропала. Думаю, ее взяли по ошибке, перепутав с «Житием Антония Киевского», о котором была речь за столом. Случайно, вы не видели этот Часослов у Веретилина? – с надеждой спросил Пташников Марка.
– Я же говорил – у него в библиотеке не нашлось ни одной старинной книги. Выходит, «Житие Антония Киевского» взял кто-то из гостей?
– Это меня и угнетает.
– Кроме присутствующих здесь, кто еще знает, что вы отдали эту книгу Михаилу Николаевичу?
– Больше никто не знает, к тому времени все гости разошлись, – переглянувшись с нами, сказал Пташников.
– А надо, чтобы все знали. Так что задание усложняется – мимоходом следует каждому из гостей сообщить, что книга находится сейчас у Михаила Николаевича. – Марк посмотрел на Окладина: – А вам придется согласиться с тем, что ваша квартира на несколько дней станет ловушкой для того, кто задумает довести начатое до конца и похитить это житие. Вряд ли он ограничится одной попыткой.
– Что же, все эти дни у меня на квартире будет находиться засада? – недовольно сощурился Окладин.
Марк протестующе взмахнул рукой:
– Нет, ни в коем случае. Я поговорю здесь с нужными людьми, и в вашей комнате, где находится книга, установят теленаблюдатель. Вы не возражаете?
– Если так нужно – пожалуйста.
– Нужно, Михаил Николаевич. Кто знает, возможно, похищение этой книги каким-то образом связано с гибелью Веретилина. Я не хотел вам раньше говорить, но теперь скажу, чтобы вы лучше поняли ситуацию: возможно, произошло убийство. Непонятно, каким образом револьвер, захваченный уголовником Самойлиным у убитого им сотрудника НКВД Сырцова, оказался у Веретилина, что могло связывать этих людей. Так что, пожалуйста, во время ваших собеседований с участниками юбилея будьте осторожны – среди них вполне может оказаться убийца.
От слов Марка на нас словно ледяным ветром потянуло…
На некоторое время я прощаюсь с читателями и даю возможность ознакомиться с теми свидетельскими показаниями, которые нам удалось собрать к моменту моей следующей встречи с Марком. Предупреждаю, что среди них нет показаний Тяжлова – когда Пташников приехал к нему в Ростов, он был в отъезде.
Первым предоставляю слово хирургу Бердникову, рассказ которого, записанный писателем Константином Калитиным, Марк привез из Костромы. Далее я не соблюдал никакой последовательности, а разместил эти рассказы так, чтобы читателям было удобней наблюдать за ходом проведенного нами расследования.
Глава вторая. Человек со шрамом
В приемные дни я устаю больше, чем в операционный четверг, когда дежурю в хирургическом отделении. Утомляет писанина и мелкая однообразность: занозы, фурункулы, пустяшные порезы. К концу рабочего дня спина деревенеет, наполняется тяжестью, и я все ниже склоняюсь над столом. Это напоминает мне известное испытание, кто кого сильнее: двое ставят локоть к локтю, сцепляют пятерни и каждый клонит в свою сторону. Я сопротивляюсь, но сил хватает только на то, чтобы совсем не лечь грудью на стол. Годы дают себя знать. Поэтому с таким нетерпением я жду конца смены, мечтая поскорее прийти домой, лечь на кушетку и выпрямиться, свалить с плеч усталость.
В тот день я тоже то и дело поглядывал на часы, но стрелки двигались так медленно, словно и они отяжелели от усталости.
Наконец медсестра пригласила в кабинет последнего пациента. По тому, как мужчина смущенно поздоровался и неловко присел на краешек стула, чувствовалось: к врачам он обращается редко. Чуть выше запястья правая рука была тщательно, но неумело перебинтована, сквозь бинт проступала кровь.
– Беспокою по пустякам, – словно оправдываясь, заговорил мужчина. – Не хотел идти, да жена заладила: сходи да сходи к доктору. Получили новую квартиру, вот и пришлось за молоток взяться. Сам я конструктор, к точности привык, но тут малость оплошал.
Я попросил снять рубашку, осторожно размотал бинт. Рана была неглубокой, но, вероятно, болезненной, хотя мужчина и бодрился.
Попросив медсестру подать все необходимое, я принялся за дело. И тут чуть выше локтя увидел давно зарубцевавшийся шрам в виде серпа, ручка которого протянулась к самому предплечью.
– Не везет мне с этой рукой, – заметив мой взгляд, сказал мужчина. – В детстве на что-то острое напоролся, так на всю жизнь след и остался.
– Приметный след, – сказал я, мучительно стараясь вспомнить, где и когда видел похожий шрам. Только сейчас поднял глаза и, весь напрягшись в ожидании ответа, спросил у мужчины его фамилию.
Он почувствовал что-то неладное и ответил не сразу:
– Веретилин.
– А по имени-отчеству?
– Борис Викторович.
– Все правильно, – сорвалось у меня с языка. – Вы не скажете, при каких обстоятельствах у вас остался на руке верхний шрам?
– Это очень давно было, еще до детского дома. Так что не помню.
– Вы были в детском доме? До какого возраста?
– До двенадцати лет.
– А потом что случилось?
– Меня нашли родители.
– Родители? – изумился я. – Они живы?
– Мама погибла три года назад. Несчастный случай.
– Что?! – опять вырвалось у меня помимо моей воли. – Простите. А где ваш отец проживает?
– В Костроме. После ранения попал туда в госпиталь, да так и остался на всю жизнь.
Поручив медсестре наложить повязку, я подошел к окну. Видел, как Веретилин обменялся с медсестрой растерянным взглядом.
– Я хочу попросить вас об одной услуге, – обратился я к нему, когда медсестра сделала все необходимое.
– Да, пожалуйста, – торопливо сказал он, ожидая, чем я закончу этот непонятный для него разговор.
– Сегодня вечером, часов в семь, зайдите ко мне домой.
– К вам? Зачем?
– Поверьте, я не стал бы тревожить вас, но эти совпадения… Они просто обязывают меня побеседовать с вами.
Веретилин в недоумении повел головой.
– Странный у нас разговор получается.
– Вот мой адрес. – Я написал на листке, вырванном из календаря, улицу, номер дома и квартиры. – Вы придете?
Механически взяв листок с адресом, Веретилин посмотрел мне в лицо и сказал, видимо, убедившись, что я взволнован не на шутку:
– Так и быть, приду, – и вышел из кабинета, осторожно прикрыв дверь.
– Вы встречали этого человека раньше? – спросила меня медсестра, не меньше Веретилина удивленная этим разговором.
– Не знаю… Ничего не могу понять… Все перемешалось, – ответил я, почувствовав такую усталость, что с большим трудом добрался до дома.
Открыв дверь и только взглянув на меня, жена сразу поняла, что я чем-то взволнован, а такое со мной случалось нечасто. Понимая, что по пустякам я беспокоиться не стану, а о важном рано или поздно расскажу сам, она ничего не стала расспрашивать, а подала на стол и уселась напротив.
– Сегодня к нам зайдет один человек, – сказал я после обеда, за время которого так и не проронил ни слова. – Сейчас ничего не буду тебе говорить, вечером ты все поймешь сама.
– Что-нибудь приготовить на стол?
– Пожалуй, графинчик водки не помешает. Ну, и все остальное… И еще. Не оставляй нас вдвоем, с тобой мне будет легче. Я хочу, чтобы ты узнала всю эту историю. Никогда тебе не рассказывал ее, так уж получилось. Да и необходимости не было.
– Хорошо, я буду рядом. А сейчас полежи, выглядишь ты ужасно.
– Ты права, надо немного отдохнуть.
Я лег на кушетку, закрыл глаза, но встреча в кабинете не выходила из головы. Неужели простое совпадение? – в который раз спрашивал я себя. Прислушался: жена хлопотала на кухне.
С Таней я познакомился в больнице – ее назначили ко мне хирургической сестрой. Как она потом призналась, я показался ей, молоденькой девушке, недавно закончившей медицинское училище, очень старым и требовательным. А когда узнала, что в свои сорок лет я так и остался холостяком, то и вовсе представила меня романтической, загадочной личностью, несколько раз во время операций вместо скальпеля протягивала зажим.
Советовали мне выгнать нерадивую медсестру. Я бы так и сделал, да одно удерживало: никто лучше ее не умел успокаивать больных перед операцией. «И где только эта простушка такие ласковые слова выискивает? – думал я в эти минуты. – Ведь хорошая медсестра могла бы из нее получиться, доброе слово иной раз бывает полезней самого сильного лекарства. Что с ней на операциях происходит – непонятно».
Как-то я высказал эти мысли главврачу – старику наблюдательному, желчному. Тот и раскрыл мне глаза:
– Вроде бы и не глупый ты мужик, Бердников, а с женщинами профан профаном, недаром до сих пор в холостяках ходишь. Девка влюбилась в тебя по уши, голову потеряла, а ты гадаешь, почему она на операциях такой непонятливой становится. А Таня, хоть и не семи пядей во лбу, но медсестра прирожденная, я за ней давно наблюдаю. Женись – одним выстрелом двух зайцев убьешь: дома – заботливая и любящая жена, на работе – медсестра отличная…
Посмеялся я на его слова, но невольно стал поглядывать на Таню уже иначе, чем раньше. И окончательно вывел ее из душевного равновесия. В конце концов поймал себя на том, что и сам начинаю теряться в ее присутствии. Долго так продолжаться не могло.
Как-то вечером вдвоем возвращались из больницы после срочной операции – в дорожной аварии крепко изувечился шофер, была опасность, что не выживет, но мне удалось его спасти.
Вообще-то я человек сдержанный, немногословный, но после удачной операции оттаял, разговорился. Дорога в общежитие, где жила Таня, проходила мимо моей квартиры, я пригласил девушку погреться. И что тут на меня нашло – сам потом понять не мог. Посмотрел, как Таня быстренько навела порядок в моей холостяцкой квартире, выпил несколько кружек заваренного ею крепкого чая и предложил напрямик, без выкрутасов:
– Если нравлюсь – оставайся, если нет – провожу, считай, разговора не было…
Таня тут же собралась уходить, дошла до дверей, всхлипнула… и осталась. А утром мы на пару сходили в общежитие и забрали ее вещи. Так Таня стала моей женой, о чем, оказывается, давно мечтала.
Старый главврач был прав: за долгие годы супружеской жизни я ни разу не раскаялся в том, что женился на Тане. А она, хоть и «не семи пядей во лбу», чутким женским сердцем поняла сразу: требовать пылкой любви от сорокалетнего мужчины – бесполезно и глупо, наверняка до женитьбы на ней я хоть раз, но любил по-настоящему. Однако она никогда не расспрашивала меня о прошлом, за что я благодарен ей. Нет хуже, чем ворошить былое, когда оно вызывает горькие воспоминания. Наверное, если бы не встреча с Веретилиным, я так никогда и не поделился бы с Таней своими воспоминаниями…
Гость пришел ровно в семь, я сам открыл ему дверь, проводил в комнату. На столе в окружении закусок уже стоял пузатый графинчик с водкой. Веретилин смущался в чужой квартире, и я подумал, что графинчик придется кстати. Усадил гостя за стол и разлил водку по рюмкам. «За знакомство», чтобы гость почувствовал себя свободней, рюмочку с наперсток выпила и Таня.
Пока потчевали гостя, незаметно прошло полчаса. Разглядывая Веретилина, Таня, как потом рассказала мне, не могла отделаться от ощущения, что где-то видела его раньше. Видела эти круто сведенные брови, большой рот в добродушной улыбке. Однако так и не смогла вспомнить, где встречалась с Веретилиным.
Предложив сигарету гостю и закурив сам, я так начал разговор:
– Сегодня, Борис Викторович, вы обмолвились, что до того, как вас нашли родители, жили в детском доме. Будьте добры, расскажите о себе подробней. А уж потом я поведаю вам свою историю.
– Заинтриговали вы меня, – откровенно сказал Веретилин.
После выпитых стопок прежняя неловкость ослабла и он разговорился:
– Когда война началась, мне было всего четыре года. И сразу же остался без отца и матери: отец сначала детей эвакуировал из Ленинграда, потом ушел на фронт, а мать я потерял, когда наш эшелон немцы разбомбили. После бомбежки подобрали меня добрые люди, сдали в детдом. Ничего этого я, конечно, не помню, мне все потом рассказали. Родители нашли меня уже после войны, когда мне девять лет стукнуло. Оказалось, мать при бомбежке контузило. Сознание прояснилось – лежит в больничной палате, а где я – никто не знает. Искала по всем детским домам, но впустую – в тот день на одной железной дороге разбомбили сразу несколько эшелонов с беженцами. Да и детских домов с начала войны много появилось. А нашла она меня по меткам. Перед самой войной мать вышила на моей рубашке две буквы – Б и В. Одна из наших воспитательниц ездила к родственникам в Кострому, случайно разговорилась с моей матерью и рассказала ей об этих метках. Мать тут же приехала к нам в детдом и забрала меня. Правда, после этого я дважды назад убегал.
– Почему?
– Да по дурости. Хотя и не в большом достатке, но жили в детдоме дружно, не скучали. А тут четыре стены и тишина целый день, у отца с матерью ни друзей, ни родственников не было, жили уединенно. Вот я и бесился от одиночества, по приятелям крепко тосковал. А они, когда появлялся в детдоме, удивлялись, как это от родителей убегать. Каждый надеялся, что и его найдут. После второго побега увидел, как мать в кабинете директора детдома плачет, и разом поумнел, больше не бегал. Школу закончил, поступил в Ленинградский кораблестроительный институт. Сейчас работаю в конструкторском отделе института, занимающегося проектированием спасательной аппаратуры. Вот и вся моя жизнь. Кажется, ничего не забыл.
Я спросил Веретилина про его родителей.
– Мать до самой гибели работала в больнице медсестрой, а отец до войны закончил филологическое отделение Ленинградского университета, на фронте был тяжело ранен. Потом преподавал в институте, сейчас на пенсии. Так в Костроме и живет.
– А что произошло с вашей матерью? Как она погибла?
– Несчастный случай – забыла выключить газ и задохнулась, когда дома ни меня, ни отца не было.
Таня перевела разговор:
– Вы женаты, Борис Викторович?
– В прошлом году женился.
При внушительном росте было в Веретилине что-то наивное, мальчишеское. Вот и сейчас в голосе у него прозвучало и смущение, и гордость. «Повезло девушке, которая стала его женой, хороший парень, – подумалось мне. – Такие влюбляются крепко, на всю жизнь».
Я еще раз наполнил рюмки, при этом несколько капель из графина упали на стол и расползлись по белой, накрахмаленной скатерти. Мы выпили, закусили, Таня унесла освободившиеся тарелки на кухню и быстро вернулась в комнату.
– Ваш рассказ, Борис Викторович, еще больше сбил меня с толку, не знаю, с чего начать, – с трудом заговорил я. – Но все-таки я должен поведать эту историю. Имеет ли она отношение к вам – решайте сами. Был у меня друг Виктор, вместе с которым в школе на одной парте все десять лет просидели. После окончания школы я поступил в медицинский институт, а он в педагогический – единственное, в чем интересы разошлись. Дипломы получили – и оба взяли направления на работу в Муратово, что под Ленинградом. Я больницей стал заведовать, Виктора назначили директором местной школы. Не всё, конечно, сразу освоили, но скоро вошли в рабочую колею и появилось у нас время свои сердечные дела наладить. Да и возраст поджимает, самая пора.
Осмотрелись вокруг – и глаза разбежались: столько красивых девушек в селе, а мы и не замечали. И вот из этой толпы невест мы с Виктором, как в насмешку над судьбой, одну приглядели. Звали ее Верой, работала она учительницей в школе. Так мы за ней двойной тенью и ходили, все село над нами потешалось. Были рядом и красивей девушки, но Вера нас другим взяла – душевностью, которая не сразу в глаза бросается, но всю жизнь согревает.
Не стану все рассказывать, скажу короче: из нас двоих она Виктора предпочла. Да и как в него было не влюбиться: веселый, красивый, душа нараспашку. Взвесил я эти достоинства, да потихоньку, как ни тяжело было, в сторонку отошел, чтобы не мешаться под ногами.
Поженились они, а через положенный срок у Веры родился сын – этакий бутуз на четыре килограмма. Как Вера ни протестовала, принимать его мне пришлось, кроме меня в тот день некому было.
Назвали мальчишку Борисом. Рос он непоседливым, бойким. Виктор с Верой целый день на работе, оставляли его с соседкой-старушкой, вот она за ним весь день-деньской по дому и бегала. Однажды не углядела: выскочил в сени и в темноте напоролся рукой на вилы.
Старушка послала за Виктором, тот принес сына ко мне в больницу, сам бледный как смерть, хоть нашатырку давай. А следом и Вера прибежала, растрепанная, вся в слезах.
Натерпелся и я страху, но все сделал как положено, как в институте учили. Рана у Бориса зажила, однако шрам, наверное, на всю жизнь остался. Интересный шрам, похож на серп ручкой к плечу. Я его хорошо запомнил…
В июле сорок первого года наши пути с Виктором разошлись – меня сразу мобилизовали и всю войну в прифронтовом госпитале проработал, а его, как ни просился на фронт, директором детского дома назначили. Потом уж только, когда Виктор эвакуировал детдом из Ленинграда и на новом месте обустроил, его тоже призвали в армию.
После окончания войны вернулся я в Муратово, а села-то, считай, и нет, больше обожженных печей торчит из земли, чем целых изб. Встретил на улице Веру и чуть было мимо не прошел – четыре года не виделись, а постарела на все десять. И рассказала она мне свое горе. Когда немцы близко к селу подошли, схватила Бориса в охапку, в другую руку все самое необходимое – и на вокзал. В поезд сели, но по дороге фашисты состав с воздуха разбомбили. В себя Вера пришла – сына рядом нет: то ли погиб, то ли кто сердобольный с собой взял.
И сама ездила, и письма писала по всем детским домам, да бестолку. Боялась думать о том, что Виктору скажет, когда он с фронта вернется. А в конце сорок второго года пришло сообщение, что он пропал без вести. Тут уж Вера совсем сникла, были волосы чернее смолы, а стали белые, как у чайки крылья…
Я начал опять работать в местной больнице. Впрочем, от прежней больницы только стены без крыши остались. Сперва строителем был, здание в божеский вид приводил. Потом снабженцем заделался, рыскал по разоренной области и оборудование клянчил. И только после всего этого белый халат надел, опять врачом стал.
Все вспомнить, так диву даешься, откуда у людей силы брались. Казалось, война из народа всю кровь высосала, оставила самую малость, чтобы на ногах держался. А он после войны еще одну победу одержал – разрушенное восстановил. И нечем измерить, которая из двух побед трудней далась.
Врачам работы было тогда по горло. В годы войны люди себя в кулак сжали, болели редко, но зато потом все недуги наружу вышли. Придет пациент – не знаешь, за какую болезнь сначала приниматься. Война кончилась, а исподтишка все еще убивала, достреливала.
Вера рядом работала, восстанавливала сельскую школу, в которой Виктор до войны директорствовал. Мне, мужику, трудно, а уж каково было ей с таким горем на душе – представить страшно. Но при людях держалась, только мне по старой памяти слезу покажет, не сдержится, Бориса и Виктора вспомнив. Рассказывала, куда обращалась в поисках сына, советовалась, куда еще написать. Предложил я ей года через три после войны пожениться, вместе-то горе легче нести. Отказала она, видимо, говорит, мне теперь на роду написано одной куковать.
Чтобы ее не смущать и себя не мучить, сдал я больницу заместителю и уехал в Ленинград. Долго не мог Веру забыть. Все одногодки давным-давно семьями обзавелись, один я бобылем ходил. Не цветок из земли – живого человека из сердца не просто вырвать. Пока Таню не встретил, на других женщин и не смотрел, всё Вера перед глазами…
Вот, собственно, и вся моя история. В прошлом году я был в Муратове, разговаривал с Верой. Она до сих пор не теряет надежды увидеть сына. Не верит, что он погиб, не может с этим смириться…
Мой рассказ будто придавил Веретилина, щеки потемнели, словно их накрыла тень, неизвестно откуда взявшаяся в ярко освещенной комнате.
Подняв на меня растерянные глаза, он спросил:
– Что же мне теперь делать?
– Решайте сами. В Муратове дом Веры Николаевны вам всякий покажет… Сейчас она на пенсии, часто болеть стала.
Веретилин остановил встревоженный взгляд на Тане, но она промолчала, уткнув покрасневший носик в платок.
На кухне резко забормотал холодильник. Вспомнив обязанности хозяйки, Таня до краев наполнила рюмки, отставила пустой графинчик в сторожу. Мы выпили молча и, не закусывая, прикурили от одной спички.
Через несколько минут тишины, не прерываемой ни словом, только короткими вздохами растроганной Тани, Веретилин тяжело поднялся с места, я проводил его до двери. Мы пожали друг другу руки, и гость, в последний раз посмотрев мне в лицо, вышел.
Постояв немного в прихожей, я вернулся в комнату, сел на диван.
– А вдруг все, что ты рассказал сейчас, простое совпадение? – спросила меня Таня, присев рядом.
– Принеси наш старый фотоальбом.
Когда она подала альбом, я долго перелистывал его, пока не нашел то, что искал. Это была пожелтевшая от времени фотокарточка с сетью мелких трешинок на затертом глянце. За уголок я осторожно протянул ее жене.
– Эту фотографию мы сделали перед тем, как я ушел на фронт. Мало ли что могло случиться. Больше я с Виктором не встречался…
– Боже! Как Веретилин похож на него! – воскликнула Таня.
Только теперь она поняла, почему гость показался ей знакомым, – она не раз видела эту фотографию раньше. Перевела взгляд на меня и недоуменно спросила:
– Почему ты не показал ее Веретилину? Ведь у него не осталось бы сомнений, кто его настоящие отец и мать.
– Просто забыл, – не сразу ответил я. Потом добавил: – Впрочем, так, может, лучше. Жалости Вере не надо, ей нужен сын…
Через год после встречи с Борисом Веретилиным мы с Таней съездили в Муратово. Здесь мне сообщили, что у Веры нашелся сын, который увез ее к себе в Ленинград. Я не стал их разыскивать и не знаю, что случилось с Борисом Веретилиным, как вышло, что его забрала к себе чужая семья с той же фамилией, с похожими, но не во всем, судьбами. Виктор Веретилин погиб на фронте – здесь не может быть никаких сомнений. Значит, человек, который живет под его фамилией в Костроме, – самозванец, но я не хочу, чтобы мой рассказ был использован в качестве разоблачительного документа. По крайней мере, до тех пор, пока он жив. Война так смешала, перекорежила человеческие судьбы, что не всегда можно разобраться в их переплетении, кого-то справедливо обвинить или оправдать. А в данном случае разоблачение человека, вина которого, вполне вероятно, не так уж и велика, может ударить по судьбам близких мне людей Веры и Бориса Веретилиных, затронуть память их мужа и отца, чего я никак не могу допустить. Только на таком условии я и согласился рассказать эту историю.
Глава третья. Грозный в Вологде
Хотя я остаюсь при твердом убеждении, что так называемая библиотека Ивана Грозного – не историческая реальность, а легенда, построенная на вымысле и нескольких свидетельствах, никак не связанных друг с другом, я согласился принять посильное участие в расследовании ее судьбы, в частности – встретиться с вологодским краеведом Метелиным, утверждавшим на юбилее Пташникова, что след этой мифической библиотеки надо искать в Вологде.
В Вологду я приехал, чтобы увидеться с женой, которая была здесь на гастролях Волковского театра. На другой день я позвонил Метелину в музей, где он работал, предложил встретиться в номере гостиницы, когда Любовь Александровна будет занята в вечернем спектакле. Однако Метелин настоял, чтобы я пришел к нему домой, тем более что его квартира, как оказалось, была совсем рядом от гостиницы.
У меня складывается впечатление, что гостеприимство – одно из отличительных качеств всех настоящих краеведов, каким несомненно является Николай Иванович Метелин. Он и его жена Нина Алексеевна – тоже сотрудница музея – встретили меня с радушием, словно долгожданного гостя; подали на стол всё, что было в холодильнике.
Сообщение о самоубийстве Веретилина (а именно эту версию я изложил хозяевам, не бросив на нее и тени подозрения) поразило Николая Ивановича, он долго не мог успокоиться:
– Что его заставило?! Ведь на юбилее Пташникова он показался мне уравновешенным человеком, вполне довольным своей судьбой.
– У меня создалось такое же впечатление, но факт остается фактом – самоубийство он совершил сразу после возвращения из Ярославля.
– Вы считаете, что-то произошло на юбилее? – угадал Метелин, что я недоговорил. – Но ведь ничего особого там не случилось, обычные застольные разговоры. Не считая, конечно, спора о библиотеке Ивана Грозного.
– После юбилея вы ни с кем из гостей Пташникова не встречались?
– Нет. А почему вы спрашиваете?
– Может, кто-нибудь из них знает о Веретилине больше, чем мы с вами, – ответил я, не сообщив Метелину подлинную причину этого вопроса. Дело в том, что, подходя к его квартире, я неожиданно увидел человека, которого никак не ожидал встретить в Вологде. Мне подумалось, что он мог приехать к Метелину. Выходит, я ошибся. Между тем хозяин продолжил разговор о Веретилине:
– Впрочем, сейчас я вспомнил, он как-то странно повел себя на автовокзале, куда после юбилея мы отправились втроем: я, Веретилин и Тучков из Переславля. Какой-то вид у него был не то испуганный, не то растерянный.
– Может, он кого-то встретил?
– Да вроде бы нет, – платком вытер вспотевший лоб Метелин.
– Вы все время были там вместе?
– Когда я в очереди за билетом стоял, Веретилин о чем-то разговаривал с Тучковым. Потом Тучков уехал, а у нас с Веретилиным автобусы почти одновременно уходили. Вот тогда я и заметил, что он вроде как с лица спал. Я подумал – из-за усталости.
– Вы были знакомы с ним раньше?
– Нет, на юбилее познакомились. Но я читал его статьи, слышал о его уникальной книжной коллекции.
Когда я рассказал Метелину, что после смерти Веретилина в его квартире не нашли ни одной старинной книги, он изумленно воскликнул:
– Как же так?! Ведь о его библиотеке несколько раз писали в журналах и краеведческих сборниках! Куда она могла исчезнуть?…
Никакой, другой информации о Веретилине я больше не получил. Зато о библиотеке Ивана Грозного и о вологодском следе в ее судьбе Метелин привел мне столько сведений, что я едва успевал следить за ходом его рассуждений и доказательств.
Этот разговор я начал с вопроса, какую логику событий имел в виду Метелин, утверждая на юбилее Пташникова, что Грозный намеревался перевести столицу в Вологду. Мне даже не потребовалось объяснять, почему я вдруг заинтересовался этим вопросом, – мой собеседник заговорил с такой горячностью, словно только и дожидался такого поворота:
– Судите сами, насколько убедительна эта версия, я буду называть только факты. В 1555 году, после заключения торгового договора с Англией, Вологда превращается в центр торговли с Европой, по Сухоне, Северной Двине и Белому морю уходят груженные товарами корабли. Через десять лет, во времена опричнины, Вологда попадает в «государев удел». Приехав сюда, Грозный, как пишет летописец, «заложил город Вологду камен, и повеле рвы копати и подшву бити и на городовое здание к весне повеле готовити всякие запасы».
– О переносе столицы – ни слова, – мимоходом заметил я.
– Зато об этом решении царя прямо сказано в народной песне:
Что на славной реке Вологде,
Во Насоне было городе,
Где доселе было – Грозный царь
Основать хотел престольный град…
Метелин многозначительно повторил:
– «Основать хотел престольный град…» Разве это не свидетельство? Народ высказал то, что у Грозного было на уме, – уехать из Москвы туда, где не было враждебного ему боярства, откуда легче, в случае опасности, бежать за границу, о чем Грозный часто подумывал в последние годы жизни.
Я не стал доказывать Метелину, что народная песня, былина, сказание никак не могут быть достоверными историческими свидетельствами, что не раз повторял Пташникову, и вернул его к сообщению летописца:
– За годы своего царствования Грозный занимался каменным строительством не только в Вологде. Вряд ли на основании этого свидетельства можно сделать вывод о его намерении перенести сюда столицу русского государства.
– Масштабы строительства в Вологде – вот что подкрепляет эту версию! Грозный задумал построить здесь одну из самых мощных русских крепостей, сам наблюдал за ее возведением, для чего неоднократно приезжал сюда. Толщина крепостных стен – около четырех метров. На многочисленных башнях – самые современные пушки. Наконец, на территории кремля был построен богатый царский дворец с домовой церковью. Такого большого строительства Грозный не вел даже в Александровой слободе, где скрывался в годы опричнины.
– Что же помешало Грозному перевести сюда столицу, если, как вы утверждаете, он всерьез решил осуществить этот план?
– Последний раз Грозный был здесь в 1571 году. Уехал внезапно. Вероятно, народная молва верно связывала скорый отъезд царя с происшествием, случившимся в Софийском соборе: когда он наблюдал в соборе за строительством, ему на голову упала красная плинфа. Вот как о том говорится в той же песне:
Когда царь о том кручинился,
В храме повоем похаживал,
Как из свода туповатова
Упала плинфа красная,
Попадала ему в голову,
Во головушку во буйную,
В мудру голову во царскую…
– Неужели вы всерьез верите, что только из-за упавшего сверху кирпича Грозный мог отказаться от задуманного им плана перенесения столицы? – удивился я наивности Метелина.
– А почему бы и нет? Царь воспринял этот случай как недоброе предзнаменование. Не забывайте – он был очень суеверным человеком, а строительству Софийского собора придавал особое значение. За образец был взят московский Успенский собор, Грозный явно хотел сделать вологодский собор главным храмом своей будущей столицы.
– Если бы так было на самом деле, из-за пустяка Грозный не уехал бы из Вологды, – стоял я на своем. – Или была другая, более важная причина.
Здесь в наш разговор вступила Нина Алексеевна, которая с самого начала внимательно прислушивалась к нему, не всегда, как я понял по выражению ее симпатичного, добродушного лица, соглашаясь с доводами, приводимыми ее мужем:
– В 1571 году в Вологде разразилась страшная эпидемия. Уже высказывалось предположение, что именно от нее Грозный и бежал отсюда в Москву. А вскоре пришел конец опричнине, планы царя изменились, и больше он не появлялся в Вологде.
Я воспользовался замечанием Нины Алексеевны, чтобы направить разговор к той теме, ради которой его затеял:
– Тем более нечего искать здесь библиотеку московских государей. Если бы Иван Грозный и перевез ее сюда, то потом непременно вернул бы ее в Москву.
– Как знать, – покачал головой Метелин. – В 1575–1576 годах на севере русского государства побывал немец-опричник Генрих Штаден. Десять лет служил этот авантюрист русскому царю, а вернувшись на родину, занялся разработкой планов оккупации России, написал книгу «О Москве Ивана Грозного». В ней он сообщил о Вологде: «Здесь выстроены каменные палаты; в них лежат серебряные и золотые деньги, драгоценности и соболя». Таким образом, получается, что даже после отъезда Грозного здесь хранилась царская казна, о чем свидетельствовали и огромная стража в пятьсот стрельцов, и триста пушек на стенах кремля, которые насчитал Генрих Штаден. В числе драгоценностей могли быть и книги.
– Но зачем держать их в такой глуши, в такой дали от Москвы?
– Для страстного книжника, каким был Грозный, книги представляли огромную ценность. Поэтому он не стал бы рисковать ими, перевозя их с места на место. А через Вологду, повторяю, Грозный мог в любое время бежать за границу. Потому и царскую казну вместе с библиотекой ему было удобнее хранить здесь, чем в Москве.
– Однако за границу Грозный так и не уехал. Почему же тогда он оставил библиотеку в Вологде?
– Можно сделать еще одно предположение – что под конец жизни Грозный хотел скрыться в каком-нибудь монастыре поблизости от Вологды, потому и не возвратил библиотеку в Москву. Таким надежным и уединенным местом вполне мог быть Кирилло-Белозерский монастырь, к которому у царя было особое отношение. Наверное, не случайно перед самой смертью он постригся в монахи именно этого монастыря, приняв имя Иона.
– Вы хотите сказать, что Грозный перевез библиотеку московских государей именно в этот монастырь? – уточнил я.
Однако Метелин уклонился от прямого ответа:
– Такое предположение уже высказывалось. Я считаю его довольно убедительным. Основали монастырь в 1397 году монахи московского Симонова монастыря Кирилл и Ферапонт. Вскоре вокруг монастыря выросла каменная ограда, превратившая его в сильную военную крепость, причем средства на строительство выделил из своей казны московский великий князь. Ясно, что с самого начала монастырь играл роль форпоста Московского княжества на Севере, был его духовной и военной опорой.
– Подобных обителей было много на Руси.
– Патриарх Никон отмечал, что в России около трех тысяч обителей, но три из них – самые богатые и мощные в военном отношении: Троице-Сергиев, Соловецкий и Кирилло-Белозерский монастыри. Последний, по словам Никона, «больше и крепче Троицкого – первого русского монастыря по значению».
– Но при чем здесь библиотека московских государей? С таким же успехом можно предположить, что Грозный перевез ее в Троице-Сергиев монастырь или в Соловецкий, еще более удаленный и неприступный, – высказал я еще один фантастический вариант судьбы царской книгохранительницы, причем сделал это с единственной целью – услышать доводы Метелина в пользу его версии.
– В судьбе Кирилло-Белозерского монастыря есть несколько моментов, которые не сразу объяснишь. Например, в 1497 году всего за пять месяцев бригада каменщиков из Ростова во главе с мастером Прохором Ростовским возвела «церковь великую» – Успенский собор. По тому времени это было крупнейшее каменное сооружение на Севере. Спрашивается: к чему было возводить такой огромный храм вдали от Москвы, в уединенной обители? Почему так торопились с его строительством?
– В тот год исполнилось ровно сто лет со дня основания Кирилло-Белозерского монастыря – вот и все объяснение.
Мое замечание, судя по реакции Метелина, не убедило его.
– Вы считаете, срочное возведение Успенского собора связано с судьбой библиотеки московских государей? – опять удивился я той легкости, с которой он строил такие неправдоподобные версии.
– Собор был возведен при Иване Третьем, жена которого, Софья Палеолог, возможно, привезла в Москву библиотеку византийских императоров, – напомнил мне Метелин свидетельство, которое на своем юбилее уже высказывал Пташников.
Я едва смог сдержать улыбку. Высокий, широкоплечий Метелин с голосом и манерами офицера в отставке внешне ничем не был похож на тщедушного и низкорослого Пташникова, но их роднила одинаковая способность видеть таинственное и загадочное там, где все было ясно и обыденно, давно исследовано и изучено.
– Если библиотека московских государей была перевезена в Кирилло-Белозерский монастырь при Иване Третьем, то ее не могли видеть ни Максим Грек, ни Иоганн Веттерман. Следовательно, возможность существования этой легендарной книгохранительницы лишается сразу двух важнейших свидетельств.
– Перевод библиотеки в Кирилло-Белозерский монастырь мог произойти позднее, при Иване Грозном, – не стал Метелин настаивать на своей версии. – В 1528 году в монастырь приезжали молиться о даровании наследника Василий Третий и Елена Глинская. Вскоре у них родился сын, в честь которого в монастыре была возведена церковь Иоанна Предтечи. Таким образом, Грозный имел все основания считать Кирилло-Белозерский монастырь своим, «родным» монастырем.
Нина Алексеевна, как я понял, отличающаяся более рассудительным умом, сказала мужу, явно разделяя мой скептицизм в отношении его доказательств:
– Ты забываешь, что именно в этот монастырь Иван Грозный ссылал своих противников, тех, кто мешал ему: касимовского хана Симеона Бек-булатовича, формально бывшего некоторое время московским царем, митрополита Иоасафа, воеводу Владимира Воротынского.
Однако здравое замечание жены не остановило Метелина:
– Все это лишний раз свидетельствует, что монастырь был на особом положении, что Грозный считал его самым надежным местом, где можно спрятать от глаз людских не только своих врагов, но и свои сокровища. Кроме того, в разное время в монастыре проживали Нил Сорский – идейный руководитель «нестяжателей», Пахомий Серб – автор жития Кирилла, иконописец Дионисий Глушицкий, что несомненно способствовало репутации монастыря как важного культурного и религиозного центра. Наконец, именно в Кирилло-Белозерском монастыре был обнаружен древнейший список «Задонщины», история создания которой связана со «Словом о полку Игореве». Переписал этот список старец Ефросин, и он же составил каталог библиотеки Кирилло-Белозерского монастыря. В каталоге значилось свыше двухсот наименований – по тем временам это было богатое книжное собрание. Самое любопытное, как уже отмечалось некоторыми исследователями, состоит в том, что Ефросин каким-то образом знал о каталоге, составленном главным хранителем Александрийской библиотеки Каллимахом. Составляя каталог монастырской библиотеки, Ефросин явно взял за образец каталог Каллимаха.
– Как вы это объясняете? – спросил я, уже догадываясь, к чему клонит Метелин, своей непосредственностью все больше напоминающий мне Пташникова.
– Есть только одно объяснение – в пятнадцатом веке в монастыре действительно хранились книги из библиотеки византийских императоров. Вряд ли смог бы Ефросин без образца для подражания составить такую совершенную по тому времени библиографию монастырской книгохранительницы. Но не исключаю и другой вариант – что библиотека московских государей появилась там позднее, при Иване Грозном, который перевез ее в Кирилло-Белозерский монастырь, учитывая его давние книжные традиции, наличие собственной богатой книгохранительницы.
Я не успел высказать свои замечания, как меня опередила Нина Алексеевна:
– В соседнем Ферапонтовом монастыре книжные традиции были еще сильнее. Игумен Мартиниан даже ввел для своих монахов особое послушание – переписывать и переплетать книги, в результате чего книгохранительница Ферапонтова монастыря стала одной из крупнейших в России. Почему не допустить, что библиотека московских государей находилась в этом, более уединенном монастыре? – лукаво спросила мужа Нина Алексеевна, подбросив ему еще одну версию, которая, на мой взгляд, была не более состоятельна, чем и предыдущая.
Однако Метелин воспринял ее всерьез, чем еще раз напомнил мне Пташникова, всегда готового поверить в самое невероятное предположение:
– Действительно, Ферапонтов монастырь обладал уникальной библиотекой, из его стен вышли такие известные писатели и деятели церкви, как Пахомий Лагофет – составитель житий святых; ростовский архиепископ Иоасаф, который, как предполагают, и пригласил в Ферапонтов монастырь знаменитого живописца Дионисия; наконец, там одно время отбывал заключение низвергнутый патриарх Никон – тоже большой любитель книжной мудрости. Но Ферапонтов монастырь слабо защищен от неприятеля, не было даже каменной ограды.
– А может, смиренный вид Ферапонтова монастыря был на то и рассчитан, чтобы не привлекать к себе большого внимания?
Метелин или не заметил иронии в моем голосе, или не понял ее:
– Вполне возможно. В 1488 году в Ферапонтовом монастыре произошел сильный пожар, многие строения выгорели дотла, но вот что интересно – уцелело хранившееся в тайнике какое-то «сокровище». До сих пор нет сведений, что это за сокровище, но высказывали предположение, что именно оно позволило монахам возвести каменный собор Рождества Богородицы, который расписывал Дионисий. Может, в таком же недоступном для пламени тайнике хранилась и библиотека московских государей. Впрочем, я все-таки считаю, что Кирилло-Белозерский монастырь более удобное и надежное место для хранения такой ценности, как царская библиотека…
Сделав паузу, Метелин спросил меня, бывал ли я когда-нибудь в Кирилло-Белозерском монастыре.
– Как-то ездил туристическим автобусом, но это было очень давно.
– А не хотите еще раз побывать там?
– Сейчас?
– У меня есть цветные слайды с видами монастыря. Предлагаю совершить прогулку по монастырю и посмотреть, где мог находиться тайник с библиотекой московских государей.
Я облегченно вздохнул, испугавшись сначала, что Метелин повезет меня в этот монастырь, находящийся в полуторастах километрах от Вологды, на ночь глядя.
Пока он устанавливал на столе проектор, вешал на стену белый экран и подбирал слайды, я вспомнил свою поездку в Кирилло-Белозерский монастырь с группой студентов. До сих пор осталось в памяти впечатление, что когда я вошел в этот монастырь-крепость на берегу Сиверского озера, двадцатый век как бы остался за высокими стенами. Все в монастыре дышало стариной и верой, а рука невольно тянулась перекреститься в память о всех, кто страдал или возвышался духом в этой суровой обители, больше похожей на крепость.
Однако не только восхищение испытал я в монастыре, но и разочарование – неухоженными, заброшенными выглядели стены и башни монастыря, лишь кое-где виднелись следы выборочной реставрации.
На обратном пути в Вологду туристический автобус завез нас в Ферапонтов монастырь, уютно расположившийся на невысоком холме над светлой гладью Бородавского озера. Оно словно бы защищало монастырь от мирской суеты, сильнее чувствовалась уединенность этой скромной обители, возвышеннее воспринималась ее северная, неброская красота.
Но и здесь резала глаза незавершенность реставрации. Низенькие монастырские стены местами обвалились, а возведенные наспех заново только портили внешний вид монастыря. Знаменитые фрески Дионисия в Рождественском соборе уже не первый год были закрыты строительными лесами, и туристам оставалось любоваться расколотым порталом.
Я попытался представить себя в положении человека, ищущего покоя и уединения. Какой из двух монастырей выбрал бы Грозный, если бы решил осуществить свой план провести последние годы жизни в обители? Скорее всего – Кирилло-Белозерский: надежнее чувствовал бы себя царь за его высокими, мощными стенами, в окружении многочисленной, верной ему и зависимой от него монашеской братии.
Метелин выключил верхний свет, и на экране, освещенные летним солнцем, одно за другим стали возникать древние сооружения сурового монастыря на берегу холодного Сиверского озера. То ли с тех пор, как я побывал в этом монастыре, в нем уже проводились реставрационные работы, то ли фотографии были сделаны так удачно, но заброшенности монастыря я не почувствовал. Трудно было удержаться от избитого сравнения, что монастырь, как сказочный град-Китеж, поднялся из глубины озера и застыл на его берегу белокаменным чудом.
Я пожалел, что среди нас нет Пташникова, – ему наверняка понравилась бы эта необычная форма расследования судьбы библиотеки московских государей. Впрочем, вынужден признаться, мне и самому было интересно таким образом побывать там, где Метелин предполагал наличие тайника с царской книгохранительницей.
На экране сменялись цветные изображения монастырских строений, и почти в каждом из них, по словам Метелина, могла быть спрятана библиотека московских государей.
Однако по дороге в гостиницу, тепло попрощавшись с хозяевами, я думал о другом – о встрече возле дома Метелина с одним из гостей Пташникова. Это был Тяжлов, сидевший в легковой машине рядом с водителем, лица которого я не разглядел. Меня Тяжлов не заметил. Машина выехала из-за угла дома Метелина, но тот заверил меня, что после юбилея ни с кем из гостей Пташникова больше не встречался. Сначала я поверил ему, но сейчас меня взяли сомнения – а вдруг он сказал неправду? К кому еще мог приехать Тяжлов в Вологду? Что привело его сюда?
Не в моей манере гадать на кофейной гуще, поэтому оставляю эти вопросы даже без предположительных ответов. Свое дело я сделал – встретился с Метелиным, выяснил, что ему известно о Веретилине, а заодно получил сведения о вологодском следе в судьбе библиотеки Ивана Грозного, которые еще раз убедили меня в том, что доказательства в пользу ее существования лишены веских оснований.
Глава четвертая. Тайник у Конюшенного моста
Это случилось в ту пору, когда после окончания факультета журналистики Московского университета я несколько лет был сотрудником одной из центральных газет.
По-всякому бывает в журналистской работе. Иной раз материал сам идет в руки, только подумаешь о чем-то написать, как тебя вызывает редактор и приглашает осуществить твою сокровенную задумку, возможно, даже не догадываясь о ней.
На этот раз все было иначе. Давно хотелось мне написать очерк о людях, осваивавших морские глубины. Желание не было случайным, взбалмошным – в молодости я несколько лет проработал на заводе, где изготовляли подводную аппаратуру, и первые мои очерки были именно о тех, кто занимался этим необычным, увлекательным делом.
Долго приставал я к редактору с просьбой направить меня в Ленинград, в институт, разрабатывающий подводную технику, но безуспешно. Как нарочно, редактор посылал меня туда, где морем, как говорится, и не пахло: то к археологам в Среднюю Азию, то к сибирским нефтяникам, то в московский НИИ, до которого было три остановки метро без пересадки.
Я уже потерял всякую надежду и о своей просьбе напоминал редактору скорее из озорства и упрямства, чем из принципа, как вдруг он сам вызвал меня к себе, долго и нудно начал жаловаться на неблагодарных сотрудников, которые только и знают, что обижаются на него, а затем отработанным, небрежным жестом положил передо мной бланк командировочного удостоверения. Гадая, зачем редактору, прекрасно осведомленному, что большинство сотрудников и поголовно все сотрудницы газеты относятся к нему по-доброму, потребовалось такое длинное вступление, я взял удостоверение – и увидел, что местом назначения командировки указан тот самый научно-исследовательский институт, куда я так долго и настойчиво просился.
Как принято в таких случаях, я высказал редактору свою горячую благодарность. Голосом умудренного и обиженного жизнью пророка редактор заявил, что знает истинную цену всем этим благодарностям, поэтому будет лучше, если я поскорее покину его кабинет и как можно быстрее привезу в редакцию хороший очерк.
Мы расстались, довольные друг другом: редактор потешился непризнанным благородством, а я получил желанную командировку, в тайне подозревая, что идея написать очерк пришла редактору свыше, а отнюдь не вызвана моими многочисленными просьбами. Но, в конце концов, это было не столь важно.
Приехав в Ленинград, я понял, что очерк о создателях подводной аппаратуры больше всего нужен директору НИИ, в который меня командировали, – трудно было вспомнить более теплый прием за все годы моей журналистской работы. Поинтересовавшись, как я доехал и удобно ли устроился в гостинице, директор в самых восторженных выражениях отозвался о том печатном органе, который я представлял, и собственно о моих статьях и очерках, за которыми, оказывается, он внимательно следил.
Почувствовав, что я не из честолюбивых, директор резко оборвал себя и вызвал руководителя конструкторской группы Веретилина, только что закончившего стендовые испытания новой подводной телекамеры «Луч». С первого взгляда Веретилин показался мне доброжелательным и симпатичным мужчиной, однако когда директор НИИ познакомил нас, то я сразу заметил, что появление журналиста не обрадовало Бориса Викторовича.
Как выяснилось из дальнейшего разговора, на носу были ходовые испытания «Луча», и директор хотел, чтобы я непременно рассказал о них в своем очерке. Веретилин же считал, что брать на испытания журналиста преждевременно, еще неизвестно, чем все закончится. Он был согласен дать мне самое подробное интервью, но только после испытаний.
Неизвестно, удалось ли бы директору НИИ настоять на своем, если бы я не сказал Веретилину, что в молодости тоже работал с подводной аппаратурой, о чем написал целую книгу очерков. Оказалось, Веретилин читал ее. Это обстоятельство вызвало у конструктора если не расположение ко мне, то некоторую растерянность, которой директор незамедлительно воспользовался.
Я уже предвкушал дальнее морское плавание, тревожный свет маяков на горизонте, многобалльную качку и прочие атрибуты морской романтики, но тут меня постигло первое разочарование – по какой-то непонятной причине испытания «Луча» было решено проводить не на Балтийском море, а на Ладожском озере.
Второе разочарование я испытал, когда увидел тот корабль, который выделили для испытаний «Луча». Собственно, назвать это суденышко кораблем можно только с очень большой натяжкой – по моему представлению, это был всего-навсего катер, на котором с трудом уместились испытатели со своей аппретурой и немногочисленная команда.
За недостатком места пост управления «Лучом» устроили в радиорубке, куда едва втиснули два телевизионных монитора, на кронштейнах, укрепленных на низком подволоке. Третий монитор находился в капитанской рубке «Резвого» – так называлось это неказистое суденышко.
Как я понял, испытания «Луча» потому и перенесли на Ладожское озеро, что испугались, как бы эта ненадежная скорлупка не перевернулась при первой же качке, а выделить для испытаний более солидный корабль посчитали накладным.
Загрузившись всем необходимым, «Резвый» отошел от стенки ленинградского причала и взял курс на Ладожское озеро. О том, как проходил этот рейс, о людях, которые сконструировали умную и надежную аппаратуру, позволяющую заглядывать в морские глубины, я рассказал позднее в пространном очерке, который был вскоре опубликован в нашей газете. По причине, о которой будет сказано ниже, в этот очерк не вошел один маленький, но весьма необычный эпизод…
Шел последний день испытаний «Луча». У руководителя конструкторской группы Бориса Веретилина уже были все основания считать себя именинником: аппаратура работала безупречно, была легка и послушна в управлении, изображение на экранах мониторов отличалось четкостью и устойчивостью.
Для успешного завершения испытаний оставалось выполнить последний этап утвержденного плана – в течение нескольких часов на скорости в шесть узлов пробуксировать передающую камеру «Луча» над дном Ладожского озера. Судя по лоции, дно в этом районе было весьма ровное, поэтому оставшаяся часть программы не представляла больших трудностей – укрепленные на телекамере моторы с винтами позволяли плавно направлять ее вправо и влево, вверх и вниз. С помощью электропривода объектив можно было настроить так, что до дна озера, казалось, достаточно протянуть руку, что телекамера вот-вот ткнется в дно, и только цифровой индикатор эхолота беспристрастно показывал установленные по программе пять метров.
Телекамера была так проста в управлении, что Веретилин, по моей настойчивой просьбе, разрешил мне сесть за пульт, самому почувствовать, насколько точно и безупречно работает «Луч».
Ничто не предвещало никаких неожиданностей, как вдруг, сидя за пультом управления, я увидел на экране монитора старую довоенную полуторку – она словно бы остановилась на мгновение, чтобы затем опять следовать по дну Ладожского озера.
– Что это? – невольно вырвалось у меня, а руки на рычагах управления дрогнули.
– Пересекаем Дорогу жизни. Слышали о такой? – жестко произнес Веретилин, молча отстранил меня от пульта и сам повел «Луч» над дном Ладожского озера.
Рядом с полуторкой валялась груда разбитых ящиков и помятых металлических бочек, за ними вверх днищем застыл еще один грузовик, обгоревший остов другого.
– Дорога жизни, – мрачно повторил Веретилин. – Название точное – многим ленинградцам она спасла жизнь: в Ленинград везли продовольствие, из Ленинграда – голодных детей. Мы до войны под Ленинградом жили, мать увезла меня оттуда до блокады. По дороге попали под бомбежку, мать потерял, оказался в детском доме. Там было много детей, вывезенных из Лениграда этой самой Дорогой жизни. Помню, рассказывали, как на вокзале в Ярославле, узнав, что ленинградцев везут, к вагонам местные мальчишки подбежали, протягивают куски хлеба, а охрана эшелона их отгоняет. Были случаи, когда после блокадного голода дети-ленинградцы, досыта наевшись хлеба, в страшных муках умирали…
– Смотрите! – перебил я инженера, показав на мерцающий экран монитора.
– Что за чертовщина?! – изумленно проговорил он, вцепившись в рычаги управления.
На экране предстало нечто нереальное, фантастическое: возле останков разбитой машины, среди груды покореженного железа, под мощным светом прожекторов «Луча» в подводном сумраке словно бы светилась изнутри белокаменная скульптура. Омываемая подводным течением, она выглядела белоснежно чистой, словно только что опустилась на дно.
Лихорадочными движениями Веретилин сделал увеличение, и теперь можно было детально разглядеть скульптуру. Изображала она мальчика на дельфине. Сначала мне показалось, что скульптор изваял спящего мальчика, но, вглядевшись в его лицо, я понял, что дельфин держал на своей спине мальчугана, заснувшего вечным, беспробудным сном.
«Луч» пересек Дорогу жизни, и мальчик на дельфине скрылся из глаз, на экране опять потянулась однообразная серая картина, словно бы затянутая пеленой, сквозь которую смутно просматривалось пустынное илистое дно. Лишь иногда в свет прожекторов попадали серебристые стайки рыб и, метнувшись в сторону, исчезали в подводном сумраке.
Увиденное на экране одинаково поразило и меня, и Веретилина. Мы не сразу пришли в себя, до того неожиданно выглядела на дне эта удивительная, непонятно как оказавшаяся там скульптура.
– Надо немедленно вернуться назад и спустить водолаза, – повернулся я к инженеру.
– Мы не можем срывать программу испытаний, – словно бы очнувшись от наваждения, сухо сказал он. – Тогда испытания надо будет начинать заново. Да и водолазного оборудования здесь нет.
– Вы хоть успели сфотографировать эту скульптуру? – спросил я, вспомнив, что «Луч» снабжен фотокамерой.
– Растерялся… Забыл… Все из головы вышибло… – признался Веретилин, и я чуть не застонал от досады:
– Наверняка это ценная музейная скульптура. Ее надо обязательно поднять.
– Боюсь, без фотографии скульптуры добиться специального рейса будет трудно.
– Но ведь мы вдвоем видели этого мальчика на дельфине! Неужели нам не поверят?
– Как знать, – неопределенно сказал инженер.
Только сейчас вспомнив, что третий монитор находится в капитанской рубке, он включил переговорное устройство и, вызвав на связь капитана, спросил его, что тот видел на своем экране.
– Несколько разбитых машин. Здесь проходила Дорога жизни, – бесстрастно ответил капитан.
– А кроме машин, ничего не заметили?
– Видел груду железа, металлические бочки.
– А скульптуру видели? – не выдержав, сказал я в микрофон.
– Какую скульптуру?
– Мальчик на дельфине.
Капитан, узнав мой голос, рассмеялся:
– Ну, это вам уже привиделось, товарищ журналист. Не иначе как начитались приключенческих рассказов. Откуда здесь взяться скульптуре?
Веретилин выключил переговорное устройство, не дослушав капитана.
– Уж если вам не поверил капитан, то другие и подавно, – помолчав, хмуро проговорил он.
– Надеюсь, вы не откажетесь, что видели эту скульптуру? – раздраженно произнес я.
Веретилин ответил не сразу:
– Отказаться не откажусь, но убеждать всех, что видел скульптуру, не стану. У меня на это просто нет времени, сейчас надо готовить «Луч» к государственным испытаниям – это для меня сейчас самое важное. Впрочем, если директор нашего института согласится, мы можем поискать эту скульптуру, как закончатся испытания.
Я ухватился за предложение Веретилина и в тот же день по радиотелефону связался с директором НИИ. Узнав, что ходовые испытания прошли успешно, директор чуть ли не в лоб заявил, что это произошло только благодаря его мудрому руководству институтом. Заверив директора, что это найдет отражение в моем будущем очерке, я обратился к нему со своей просьбой. И сразу директора НИИ как подменили: есть утвержденная программа испытаний, смета расходов, определенные сроки и так далее. Трубку взял Веретилин, но и у него, при всем старании, не получилось переубедить директора.
– Я так и знал, – виновато сказал инженер, безуспешно закончив разговор с директором. – У каждого своих забот хватает, а тут какая-то скульптура, которую только мы с вами и видели. Забудьте о ней, иначе хлопот и неприятностей не оберетесь…
Но забыть ее я уже не мог. На обратном пути в Ленинград перед моими глазами то и дело возникало необычное, фантастическое зрелище – среди искореженного железа, в зыбком подводном сумраке, на белом каменном дельфине вечным сном спит кудрявый каменный мальчик.
Сразу после возвращения в Ленинград я начал хлопоты, чтобы поднять скульптуру со днй Ладожского озера. Но случилось именно то, что предполагал дальновидный Веретилин, – мне не верили, что где-то на дне озера в целости и сохранности лежит эта необычная скульптура. Последнее ответственное лицо, к которому я обратился, заявило так:
– Допустим, что вы действительно видели эту скульптуру. Но где у вас гарантии, что эта скульптура действительно представляет собой какую-то художественную ценность? Может, это заурядная гипсовая копия, вообще не имеющая никакой ценности? Если вы всерьез решили заставить нас заниматься поиском этой скульптуры, предъявите неопровержимые свидетельства, что в годы войны Дорогой жизни из Ленинграда была вывезена музейная скульптура, изображающая мальчика на дельфине. Очень жаль, что вы не успели ее сфотографировать, – сказало ответственное лицо фразу, которую я слышал буквально во всех инстанциях, куда обращался. Причем произносилась она с одной и той же интонацией: мол, я-то знаю, почему вы не сфотографировали эту скульптуру, – потому что таковой вовсе не существует…
После этого разговора мне ничего не оставалось, как обратиться в Эрмитаж, с чего, вероятно, и следовало бы начинать.
Симпатичная женщина-искусствовед, к которой меня направили, выслушала мой рассказ с вежливой, но скептической миной на бледном лице и наставительно проговорила:
– «Мертвый мальчик на дельфине» – это известная работа скульптора Лоренцо Лоренцетто, созданная по рисунку великого Рафаэля. В основе рисунка и скульптуры – античная легенда о дружбе мальчика и дельфина, который во время прогулки по морю смертельно ранил своего друга плавником. Скульптура давно хранится у нас в Эрмитаже, вы можете подняться в зал и увидеть ее. Впрочем, вот изображение этой скульптуры, – раскрыла женщина массивный путеводитель по Эрмитажу.
Сначала мне показалось, что на дне Ладожского озера я увидел именно копию этой известной, как оказалось, скульптуры: тот же мертвый кудрявый мальчик с запрокинутой головой, которого бережно несет на себе дельфин. Но чем дольше я всматривался в фотографию, тем больше убеждался, что там, на дне Ладожского озера, находится другая скульптура, может, даже более совершенная и выразительная.
Когда я сказал о своем впечатлении женщине-искусствоведу, она захлопнула книгу и недовольно произнесла:
– У нас нет ни малейшего повода предполагать, что на эту же тему Лоренцо Лоренцетто сделал две работы. По всей вероятности, вы видели копию этой самой скульптуры, а ваше личное впечатление вызвано теми необычными условиями, в которых она появилась вам на глаза. Одно могу сказать точно: в годы войны наши музейные ценности хранились в подвалах Эрмитажа и никуда не вывозились. Следовательно, вы видели копию, не представляющую собой большого интереса.
– Но ведь скульптуру, которая лежит на дне Ладожского озера, могли вывезти не из Эрмитажа, а из какого-нибудь другого музея или частного собрания, – заметил я, почувствовав к этой интеллигентной, но слишком уж самоуверенной женщине легкую неприязнь.
– Вряд ли это возможно, – веско ответила она. – В первую очередь из осажденного Ленинграда вывозили больных и детей, а тут какая-то сомнительная скульптура.
– Но ведь я видел ее! Или вы мне не верите?
– Жаль, что вы не успели ее сфотографировать, – ушла от прямого ответа женщина, произнеся фразу, которую я уже ждал от нее.
– Могу я встретиться с кем-нибудь из тех, кто работал в Эрмитаже в годы войны? – задал я последний вопрос, собственно, уже потеряв всякую надежду выяснить загадочную судьбу скульптуры, лежащей на дне Ладожского озера.
– Если вы настаиваете, сходите к Игнатию Павловичу Розину, – и женщина на память продиктовала адрес, который я тут же записал в записную книжку. – Игнатий Павлович – старейший работник нашего музея и знает о фондах Эрмитажа буквально всё. Но в данном случае вряд ли и он чем-нибудь поможет вам…
Женщина поднялась с места, давая понять, что разговор закончен.
Я поблагодарил ее и уже хотел идти по указанному адресу, но в последний момент решил все-таки подняться в зал, где находилась скульптура «Мертвый мальчик на дельфине». И не зря – здесь я еще раз убедился, что там, на дне Ладожского озера, находится не копия этого самого изваяния, а нечто другое – скульптура еще более трагическая и совершенная.
Через полтора часа я сидел в маленькой квартире на Васильевском острове, единственным украшением которой были книги. Хозяин квартиры – высокий худой старик с бородкой клинышком и венчиком седых волос вокруг блестящей лысины – выслушал меня внимательно. Впервые после того, как увидел скульптуру на дне, я почувствовал, что мне поверили, что мой рассказ по-настоящему заинтересовал слушателя.
– Все это очень любопытно, молодой человек, – заговорил Розин, когда я взволнованно и путанно изложил свою историю. – А на тех, кто вам не поверил, что вы действительно видели на дне Ладожского озера скульптуру мальчика на дельфине, не обижайтесь. Пожалуй, я тоже проявил бы некоторое сомнение, если бы не одно обстоятельство. Дело в том, что о второй скульптуре «Мертвого мальчика на дельфине» мне уже приходилось слышать. Случилось это зимой 1942 года…
Собираясь с мыслями, Игнатий Павлович потер виски, поглубже уселся в широкое кресло возле старинного письменного стола, на краю которого стояла настольная лампа с красным абажуром.
– В то время хранителем Эрмитажа был мой близкий и давнишний приятель Александр Матвеевич Кузов. Возраста он был уже преклонного, но, несмотря на годы и полуголодное блокадное существование, работал за двоих. Да иначе тогда и нельзя было: сотрудников в музее осталось немного, а дел свалилась прорва – огромное количество картин, скульптур, всего прочего надо было сохранить от бомбежек, сырости, холода. Но это особая история, долго рассказывать. Перехожу к тому, что вас интересует. Однажды в музей пришла пожилая женщина и рассказала Александру Матвеевичу, что во время бомбежки авиабомба угодила в соседний дом и рухнула часть стены в ее квартире, обнажив потайную комнату, о существовании которой раньше она даже не догадывалась. Проникнув в этот тайник, женщина нашла там целое собрание старинных книг и мраморную скульптуру, изображавшую мальчика на дельфине. Когда Александр Матвеевич показал ей хранящуюся у нас в Эрмитаже скульптуру Лоренцо Лоренцетто, женщина уверенно заявила, что скульптура в тайнике отличается от нашей, музейной. Все это, конечно, не могло не заинтересовать такого энтузиаста, как Александр Матвеевич. Он взял у женщины адрес и обещал вечером, после работы, зайти к ней. Жила она где-то возле Конюшенного моста, но точного адреса я не знаю и с этой женщиной не встречался. О ее визите в Эрмитаж, о тайнике, старинных книгах и скульптуре мальчика на дельфине мне рассказал Александр Матвеевич, прежде чем мы простились с ним в тот день. Кто знал, что больше я никогда его не увижу. Помню, на следующий день я с нетерпением ожидал Кузова в музее, чтобы узнать о содержимом тайника, но он так и не пришел. Только через два дня нам сообщили его родственники, что, возвращаясь из Эрмитажа, Александр Матвеевич попал под бомбежку и погиб. Вот, молодой человек, и вся моя история. Больше эта женщина не приходила в Эрмитаж, судьба скульптуры и прочих ценностей, хранившихся в тайнике дома возле Конюшенного моста, так и осталась тогда неизвестной. Однако теперь, после вашего сообщения, можно предположить, что, не дождавшись Александра Матвеевича, женщина решила, что Эрмитажу в такое суровое время не до пополнения музейных фондов, поэтому, уезжая из Ленинграда, взяла скульптуру и другие находящиеся в тайнике ценности с собой. Как ей удалось это сделать – другой вопрос, на который, видимо, мы уже никогда не получим ответа. Поскольку скульптура оказалась на дне Ладожского озера, то, вероятней всего, женщина погибла…
После посещения старого музейного работника мои попытки организовать поиски скульптуры окончательно зашли в тупик – его рассказ не разрешил ни одного из вопросов, а только поставил новые. Идти с таким багажом к тем, кто решал судьбу поисков, было бесполезно. Да и командировка моя уже заканчивалась.
Однако, прежде чем уехать из Ленинграда, я позвонил Веретилину – единственному человеку, который, кроме меня, видел скульптуру на дне Ладожского озера. Рассказав, чем закончились мои хлопоты, я спросил, возможно ли еще раз пробуксировать «Луч» над Дорогой жизни.
– Сейчас мы уже разобрали телекамеру, – ответил Веретилин. – Государственные испытания «Луча» назначены на будущий год. Есть вероятность, их тоже будут проводить на Ладожском озере…
Я заручился твердым обещанием инженера сообщить мне, когда начнутся эти испытания, и вернулся в Москву.
Через неделю очерк о создателях глубоководной поисковой аппаратуры лежал у редактора на столе. Прочитав его, редактор долго говорил о моем крепнущем мастерстве, из чего я заключил, что очерк придется сокращать. Так и случилось. Редактор повторил свою любимую фразу, что краткость – сестра таланта, и в вежливой, но ультимативной форме потребовал исключить из очерка все, что касается мальчика на дельфине. Доводов в пользу такого решения он привел множество, но главный из них состоял в том, что из-за этой необычной находки очерк потеряет свой общественный пафос и приобретет развлекательный оттенок.
Редактор убеждал меня в этом так горячо и настойчиво, что я понял истинную причину такого решения, – он просто не верил в существование скульптуры на дне Ладожского озера. И очерк вышел даже без упоминания о ней.
А весной следующего года я получил от Веретилина короткое письмо, в котором он сообщал, что государственные испытания «Луча» решено провести в Балтийском море. «Я знаю, – писал инженер, – что это известие расстроит Вас. Мое отношение к той скульптуре, которую мы с Вами видели на дне Ладожского озера, несколько другое. Как-то я уже говорил Вам, что меня самого вывезли из-под Ленинграда в начале войны, под бомбежкой потерял мать, оказался в детском доме. Для многих ленинградцев, в том числе и для моих сверстников, Дорога жизни стала последней дорогой их жизни – машины с людьми проваливались в полыньи, горели и уходили на дно под обстрелом с воздуха. Так пусть же каменный мальчик на дельфине останется на дне Ладожского озера как суровый и необычный памятник погибшим детям несломленного Ленинграда…»
«А может, Веретилин прав?» – подумалось мне.
На юбилее Пташникова я вспомнил эту историю, оказавшись за столом рядом с костромским краеведом Веретилиным. Спросил Виктора Степановича, не сыном ли приходится ему инженер Веретилин, однако получил отрицательный ответ. Это удивило меня – как-то инженер обмолвился, что до Ленинграда жил в Костроме, звать его – Борис Викторович. Таким образом, все сходилось: фамилия, отчество, место жительства. Да и ответил на мой вопрос Веретилин с такой растерянностью, словно чего-то испугался.
Тогда, во время юбилея, я не обратил на это особого внимания, но теперь, узнав о самоубийстве Веретилина, склонен считать, что по какой-то причине он сказал мне неправду, что инженер Веретилин – его сын, от которого он по какой-то причине отмежевался. Не берусь гадать, что скрывалось за этим. В любом случае, поведение Веретилина за столом показалось мне странным, неестественным. Имело ли это какое-то отношение к его самоубийству – не знаю.
Теперь по поводу высказанной мною версии о том, что библиотека московских государей могла храниться в Ярославле, оказавшись там вместе со всей казной Ивана Грозного во время нашествия на Москву крымского хана Девлет-Гирея. Впервые я услышал эту версию от одного ярославского писателя, автора нескольких детективных повестей, вышедших в местном издательстве.
Помню, была у него какая-то старинная книга, посвященная библиотеке Ивана Грозного, опираясь на которую он и выдвинул эту версию. Что это за книга – я не знаю, но писатель был непоколебимо уверен, что тайник с книгами Грозного находится в подземелье под Спасо-Ярославским монастырем, что именно из этого тайника архимандрит Иоиль Быковский извлек древний список «Слова о полку Игореве». Тут надо учесть, что этот писатель был человеком весьма эрудированным и рассудительным, несколько лет работал в Ярославском управлении КГБ, где в годы войны участвовал в радиоигре с немецкой разведкой, разоблачал заброшенных в область фашистских диверсантов. Он не говорил, но я догадывался, что какие-то сведения о тайнике под Спасским монастырем он получил благодаря знакомству с закрытыми архивами. Однако после смерти писателя никаких записей в его бумагах о библиотеке Ивана Грозного, как я выяснил, не нашлось, исчезла и та старинная книга, которую он показывал мне.
Глава пятая. Александровская версия
Известие о самоубийстве Веретилина до сих пор не укладывается у меня в голове. Искусственно обрывать свою жизнь в таком возрасте – все равно что выпрыгивать из поезда под откос, не дождавшись до перрона считанных секунд.
Я познакомился с Веретилиным месяц назад, когда был в Костроме на краеведческой конференции. Однако знал о нем, точнее – о его богатой книжной коллекции, – давно. Вместе с тем я не встречал человека, который видел бы его библиотеку своими глазами. Поэтому, отправляясь в Кострому, я, естественно, рассчитывал познакомиться с Веретилиным и его уникальным книжным собранием.
Первое мне удалось сделать, но второе намерение, несмотря на предпринятые мною усилия, так и осталось неосуществленным, что еще больше подогрело мой интерес к этому человеку.
Беседы с ним на конференции убедили меня, что он очень хорошо знает историю древнерусской книжности, причем обладает сведениями, происхождение которых осталось для меня непонятным, поскольку сам Веретилин так и не раскрыл мне их источник. Мои разговоры с другими костромскими краеведами не помогли разрешить эту загадку, но лишний раз убедили меня, что у него в руках действительно имеются очень ценные и редкие книги.
Так и не показав свою коллекцию, Веретилин между тем проявил большой интерес к моему книжному собранию, о котором, оказывается, тоже был немало наслышан. Вот тогда я и пригласил его в Ярославль на свой юбилей. Он согласился приехать не колеблясь, но попросил, чтобы я позвонил ему перед самым юбилеем, что я и сделал.
Ни при встрече, ни за столом я не заметил ничего странного или необычного в его поведении. Единственное, что меня удивило, так это его знакомство в моей квартире с Тяжловым, с которым, как я знал, он неоднократно встречался раньше, в том числе и на последней конференции в Костроме. По дороге в Александров я заехал в Ростов к Тяжлову, но не застал его дома. Как объяснил его сын, по каким-то семейным делам он уехал в Москву буквально перед самым моим поялением в Ростове. Но, думаю, Тяжлов, с которым я знаком уже несколько лет, не сказал бы о Веретилине ничего нового, а его поведение при встрече с Тяжловым объясняется обыкновенной старческой забывчивостью, которой, к сожалению, я тоже начал страдать в последнее время.
Когда я приехал в Александров и сообщил Ниткину о самоубийстве Веретилина, он согласился с моим мнением. Больше того, выяснилось, что и с Ниткиным Веретилин встретился так, словно впервые видит его, хотя до этого они неоднократно встречались и в Александрове, и в Костроме. Не исключаю, что забывчивость Веретилина – проявление какой-то болезни, которая и подтолкнула его к самоубийству.
А теперь постараюсь как можно подробнее передать наш разговор с Ниткиным о библиотеке Ивана Грозного, которую, по его убеждению, надо искать в Александровой слободе. Но прежде следует заметить, что этой темы мы уже касались с ним раньше – во время расследования причин и обстоятельств убийства в Александровой слободе царевича Ивана, ход которого подробно изложен в повести «Преступление в Слободе», о чем и напомнил мне Ниткин. Однако я настоял на своем и уговорил его еще раз дать показания по этому делу, возможно, дополнив их новыми сведениями, появившимися в последнее время.
Услышав мои доводы, Ниткин согласился, что таковые имеются.
– Но для полной картины я предлагаю начать не с этих новых сведений в пользу александровской версии, а с событий четырехсотлетней давности. Затем, соблюдая хронологию, довести события до наших дней. Вас устраивает такой план? – спросил Ниткин.
– Лучше и не придумаешь, – заверил я его, довольный тем, что с помощью Ниткина александровская версия получит в следствии по делу о библиотеке Ивана Грозного самое подробное освещение.
Вынув из книжного шкафа мерную папку с тесемочками, Ниткин положил ее перед собой.
– Здесь у меня собраны материалы для будущей книги об истории Александровой слободы. Одна глава этой рукописи – «Тайна царского книгохранилища» – целиком посвящена библиотеке московских государей. Не стану зачитывать ее с начала до конца, а, опираясь на даты, буду называть только факты и события, неопровержимо доказывающие, что библиотеку Грозного надо искать не в Москве, не в Вологде, не еще где-либо, а именно здесь, в Александровой слободе. Если у вас возникнут какие-то сомнения или критические замечания, сразу же высказывайте их – возможно, они помогут мне при доработке рукописи, так что я буду вам только благодарен…
Я согласился с этим предложением, таким образом, взяв на себя роль моего постоянного оппонента Михаила Николаевича Окладина, подвергающего критике почти каждое слово в защиту библиотеки Грозного.
В качестве первого доказательства Ниткин процитировал документ, с которого начал бы и я, если бы мне довелось защищать и обосновывать александровскую версию:
– «Подъем же его был не таков, как обычно езживал по монастырям… Взял с собой из московских церквей древние иконы и кресты, драгоценными камнями украшенные, золотую и серебряную утварь, одежду и деньги и всю казну… Ближним боярам и приказным людям велел ехать с семьями и с коньми, со всем служебным нарядом» – так Александровская летопись отозвалась на событие, происшедшее 3 декабря 1564 года, когда Иван Грозный выехал из Московского Кремля «неведома куда бяше». Сначала, из-за распутицы, он две недели прожил в Коломенском, затем направился в Троице-Сергиев монастырь, а оттуда, отслужив молебен, – в Александрову слободу, где и обосновался на целых семнадцать лет. Для нас самое интересное в этом сообщении то, что царь взял с собою «всю казну», поскольку под казной подразумевали тогда не только деньги и драгоценности, но и государеву библиотеку – одно из самых главных и любимых сокровищ царя-книжника. Намереваясь, возможно, навсегда уехать из Москвы, он конечно же не оставил бы там такую ценность – в этом нет никаких сомнений…
Дожидаясь моих возражений, Ниткин прервал свой рассказ.
– Вы уверены, что до того, как попасть в Александрову слободу, библиотека Грозного хранилась в Московском Кремле?
– А где же еще она могла находиться? – удивился Ниткин самой постановке такого вопроса.
– По дороге в Александрову слободу Грозный сделал две продолжительные остановки. Почему не предположить, что тайник с царской книгохранительницей находился ранее не в Москве, а в Коломенском или в Троице-Сергиевом монастыре?
– Считаю это маловероятным. Библиотека – такая ценность, которая всегда должна находиться под рукой. Значит, ее следует искать в тех местах, где Грозный жил постоянно, а не там, куда наведывался время от времени.
Довод Ниткина показался мне убедительным, и он продолжил:
– Если вы всерьез занимались изучением истории библиотеки Ивана Грозного, то не могли пройти мимо сообщения пастора Иоганна Веттермана, приведенного Францом Ниенштедтом в «Ливонской хронике». Это сообщение постоянно цитируется в литературе, посвященной судьбе царской книгохранительницы, но при этом, как правило, замалчивается тот факт, что переселение ссыльных ливонцев происходило летом 1565 года, когда Грозный жил в Александровой слободе. Следовательно, и показ библиотеки Веттерману состоялся здесь же, в новой резиденции Грозного.
Я хотел возразить Ниткину, что показ царской книгохранительницы вполне мог произойти после окончания срока ссылки пленных ливонцев, но оставил это замечание при себе, поскольку точных сведений на этот счет в «Ливонской хронике» не было.
– Именно в Александровой слободе Грозный усиленно занимался литературной деятельностью, что просто невозможно без наличия под рукой богатой библиотеки, каковой, несомненно, и была царская книгохранительница. В частности, именно в это время он редактировал Летописный свод, работа над которым требовала постоянного обращения к книгам по всеобщей истории и русским летописям. Здесь же, в Александровой слободе, приобщался к литературному творчеству его старший сын царевич Иван – он «переписал вдругорядь» житие, составленное монахом Ионою, сделал введение к «Похвальному слову Антонию Сийскому». По словам Карамзина, «писано это за год до его смерти, не очень красиво и складно, но однако ж по-тогдашнему грамотно».
Я вспомнил, как расследование убийства царевича Ивана впервые привело нас к загадке библиотеки московских государей, и еще раз подумал, что эти две тайны русской истории не случайно пересеклись именно в Александровой слободе. И мой взгляд невольно задержался на висящей на стене копии с гравюры из книги датского посла Якова Ульфельда, сохранившей, по утверждению Ниткина, самое древнее изображение Слободы. Во время нашей прошлой встречи с Ниткиным мы гадали, в каком из изображенных на ней дворцовых строений произошло убийство царевича Ивана. Вполне возможно, что между местом убийства и местом расположения тайника с царской книгохранительницей было всего несколько шагов…
Нашу предыдущую встречу в этой же самой квартире, в старом двухэтажном доме на территории Александровского кремля, вспомнил сейчас и Ниткин:
– Еще одно свидетельство в пользу того, что Грозный перевез свою библиотеку в Александрову слободу, я приводил вам в прошлый раз – это хранящаяся в Британском музее Острожская Библия, подаренная царем Джерому Горсею. На ней рукой самого Горсея – английского торгового агента, жившего при Грозном в России, – написано: «Эту библию на славянском языке получил из царского книгохранилища Джером Горсей в 1581 году». Доподлинно известно, что до конца ноября этого года Грозный жил в Александровой слободе, следовательно, здесь же находилось и царское книгохранилище.
Я высказал предположение, которое напрашивалось само собой:
– Отъезд Грозного из Слободы связывают с гибелью царевича Ивана в ноябре того же 1581 года. Представим, что царь действительно в 1564 году вывез свою библиотеку из Москвы, намереваясь навсегда поселиться в Слободе. Но с такой же долей вероятности он мог вернуть ее назад, в Московский Кремль, навсегда покидая Александрову слободу, где память об убийстве сына постоянно терзала его сердце.
– Я уже не раз слышал подобные заявления, но для меня они все равно выглядят неубедительно. Не берется во внимание то обстоятельство, что после смерти царевича Ивана царь едва не помешался от горя, собирался отречься от престола, уйти в монастырь или бежать за границу. Естественно, что в таком надломленном состоянии духа ему было не до библиотеки. Так, брошенная царем на произвол судьбы, библиотека и осталась здесь, в Александровой слободе. Косвенным доказательством этому может служить еще одно свидетельство, как ни странно, связанное с историей русского книгопечатания.
Я успокоил Ниткина, что не вижу здесь ничего странного, поскольку в ходе расследования судьбы библиотеки московских государей уже не раз упоминалось имя первопечатника Ивана Федорова.
– Тем лучше, вам легче будет понять, о чем пойдет речь, – довольно сказал Ниткин. – Как известно, сразу после отъезда из Москвы Ивана Федорова его дело продолжили Андроник Невежа и Никифор Тарасиев, в 1568 году напечатавшие в Москве Псалтырь. Некоторое время спустя их неожиданно вызвали в Александрову слободу, где они и возобновили книгопечатание. Есть основания предполагать, что здешняя типография существовала до 1582 года – сохранилось свидетельство об этом папского посла Антонио Поссевино. Таким образом, александровская друкарня Андроника Невежи и Никифора Тарасиева проработала почти полтора десятка лет, однако к настоящему времени сохранилась только одна Псалтырь 1577 года – на ее выходном листе точно указаны место и дата выпуска: «Составися штанба сия еже есть печатных книг дело богом спасаемом и тезоименитом в Новом граде Слободе, в лето седьмь тысяч восемьдесят четвертое».
– Неужели за столько лет в этой типографии больше ничего не напечатали? – выразил я недоумение.
– Сохранилось сообщение семнадцатого века, что в разные годы здесь были изданы часовники, апостолы, евангелия и прочие церковные книги. Но ведь их можно было печатать в Москве, под наблюдением митрополита. Спрашивается – зачем потребовалась Грозному типография здесь, в Александровой слободе, где он в то время постоянно обитал?
Не дождавшись моего ответа, Ниткин высказал свое предположение:
– Не использовал ли царь александровскую типографию в борьбе со своими противниками вроде Стефана Батория? Известно, что тот имел походную типографию, в которой печатал так называемые «разметные письма», направленные против Грозного. Не организовал ли и Грозный нечто подобное в Александровой слободе? А для деятельности такого рода нужна не только типография, но и возможность цитировать русские и западноевропейские хроники, произведения видных церковных авторов. Не была ли для Грозного таким источником библиотека московских государей, которую он перевез сюда из Москвы?
Очередная версия Ниткина показалась мне заслуживающей внимания, но возникало сомнение: как получилось, что ни одно из этих посланий Грозного не дошло до наших дней?
У Ниткина и на этот счет было свое объяснение:
– Во-первых, они имели сиюминутную ценность, поэтому их не берегли. Во-вторых, их опасно было хранить в Ливонии, где они в основном распространялись. Ну и, в-третьих, если они попадали в руки приверженцев Стефана Батория, то тут же уничтожались. Осталось свидетельство Михаила Гарабурды, который сообщал Грозному, что «во многих немецких городах ходят от царского имени бранные письма, весьма оскорбительные для польского короля». Ясно, что такие письма не отличались вежливыми дипломатическими выражениями, а с помощью типографского станка их можно было распространять по всей Европе.
Свидетельство писаря Литовского княжества Михаила Гарабурды, имя которого уже упоминалось в ходе нашего расследования, прозвучало для меня убедительно. Но тут Ниткин выдвинул еще одно предположение, с которым я никак не мог согласиться:
– С учетом всего сказанного сам собой напрашивается вопрос – на пустом ли месте в 1569 году заработала здесь типография Андроника Невежи и Никифора Тарасиева? Не в Слободе ли по велению Грозного возникла и первая русская типография, где были напечатаны анонимные книги? Основоположник русского книгопечатания Иван Федоров вполне мог начать свою издательскую деятельность именно здесь, в Александровой слободе. В старой писцовой книге место, где сейчас стоит церковь Богоявления, а раньше находилась типография Андроника Невежи, названо «печатной Слободкой, что бывал Глинский двор». Трудно сказать, когда появилось это название, но деталь выразительная – типография стояла на дворе ближайших родственников Грозного по материнской линии. Еще до переезда сюда в 1564 году царь постоянно наведывался в Слободу, мог здесь заметить Ивана Федорова, лично контролировал работу его первой друкарни, а уж потом повелел построить более совершенную типографию в Москве.
Я вынужден был сказать Ниткину, что хотя его версия в целом выглядит основательно, однако более достоверно предположение, что первые опыты книгопечатания Иван Федоров сделал в Троице-Сергиевом монастыре, под руководством Максима Грека.
– Обе эти версии имеют одинаковое право на существование, – не стал спорить Ниткин. – Однако вы должны согласиться, что если после отъезда Грозного из Слободы здесь осталась царская типография, о чем имеется свидетельство Поссевино, то с такой же долей вероятности тут могла остаться и царская библиотека.
При всем моем старании быть беспристрастным судьей я не смог возразить Ниткину, и он приступил к изложению следующего свидетельства:
– Ясно, что такую ценность, как библиотека московских государей, Грозный хранил в подземном тайнике, недоступном огню и прочим напастям. О том, что такие подземелья имелись в Александровском кремле, остались свидетельства не только в легендах и преданиях, хотя и они своеобразно отражают исторические факты, но и в воспоминаниях современников Ивана Грозного. Так, опричник Генрих Штаден писал о подземном ходе, которым можно было на тройке коней проехать из кремля к реке Серой и в Старую слободу. Другое свидетельство, более позднего происхождения, оставил духовник учрежденного в кремле Успенского собора иеромонах Корнилий, почти двадцать лет руководивший здесь строительными работами. Сохранилась монастырская «сказка», поданная Корнилием московским писцам в 1675 году, в которой он сообщал, что под Успенской церковью имеется «погреб с выходом. Над погребом палатка же кладовая». В монастырской описи, составленной спустя два года, под третьим номером был упомянут «тайник» – вероятно, тот самый, о котором сообщал корнилий и отрезок которого мы обнаружили с вами в прошлом году…
Здесь я опять возвращаю читателей к событиям, описанным в повести «Преступление в Слободе». Тогда, в ходе расследования сугубо уголовного преступления, было случайно найдено подземелье, ведущее в Александровский кремль. Но это – совершенно другая история, вернемся к показаниям Ниткина, построенным на документальных свидетельствах.
– Уже в начале этого столетия в Александрову слободу приезжали специалисты Российской Академии наук с конкретным заданием найти вход в кремлевское подземелье. С помощью служителей Успенского монастыря им это удалось, они проникли в подземелье, но на другой день по указанию Синода были выдворены оттуда.
Я удивился, почему специалисты Академии вдруг попали в такую немилость. Ниткин объяснил, не вдаваясь в подробности:
– Вероятно, у церкви, как и у государства, есть свои, церковные тайны, которые до поры до времени нельзя разглашать. После революции, с 1919 по 1926 год, когда в бывшем монастыре открыли краеведческий музсй, судя но всему, именно по этому отрезку подземелья длиной в сто метров водили экскурсии. Но и на этот раз сработал какой-то непонятный механизм и вход в подземелье был замурован, а с годами забыли и место его расположения.
– Над поисками этих подземелий словно проклятие висит, – сказал я в шутку, но реакция Ниткина на мои слова была вполне серьезной:
– Слухи о том, что на тайник с библиотекой московских государей наложено проклятие, давно ходят в народе. Считается, что начало библиотеке положила Софья Палеолог. А она, как говорили о ней, ведала так называемым проклятием фараонов, вычитанным ею в древних книгах, хранившихся в императорской Константинопольской библиотеке, в которой, не исключено, действительно были книги из знаменитой Александрийской библиотеки. Иван Грозный обнаружил в Московском Кремле спрятанный Софьей Палеолог тайник с книгами, перевез их в Александрову слободу – и последовали несчастья: поражение в Ливонской войне, гибель царевича Ивана, мученическая болезнь и смерть в одночасье, больше похожая на убийство от рук ближайших подручных. Царь Федор, возможно, тоже хотел найти тайник с книгами – и тоже скоропостижная смерть. Она же постигла и Бориса Годунова, который, как образованный человек, не мог не заинтересоваться библиотекой московских государей. Известно, что большой интерес к поискам царской книгохранительницы проявлял Ватикан, с этой целью пытался использовать своего ставленника Лжедмитрия – и тот погиб в результате заговора Шуйского. Имеются сведения, что поисками библиотеки занимался Петр Первый – и он умер скоропостижно, в расцвете сил, не реализовав все свои замыслы. Захватив Москву, царскую книгохранительницу пытался отыскать Наполеон, после чего удача отвернулась от него, больше он не выиграл ни одной битвы и при невыясненных обстоятельствах умер на острове Святой Елены. Не правда ли – складывается весьма удручающая картина?
Я согласился, что список жертв «проклятия» Софьи Палеолог выглядит внушительно и при желании его можно расширить вплоть до Николая Второго, также умершего не своей смертью.
– Впрочем, наша история почти на всем своем протяжении носит довольно-таки мрачный характер, – сам себя поправил Ниткин, из чего я заключил, что к этому «проклятию» он, несмотря на приведенные им сведения, относится скептически. – Как всегда в таких случаях, когда речь идет об исчезнувших сокровищах, появились фальшивки, в которых было «точно» указано, где искать тайник с царской книгохранительницей. Так, в некую комиссию «Феномен», занимающуюся поисками библиотеки московских государей, принесли план, якобы нарисованный одним поляком для короля Сигизмунда в то время, когда в Московском Кремле находились польские интервенты. На этом плане было указано местоположение тайника Грозного, однако при тщательном изучении плана выяснилось, что это более поздняя подделка. То же самое произошло и с планом, будто бы сделанным русским зодчим Федором Конем – строителем стен и башен Белого города в Москве. Из приложенной к плану «сказки» следовало, что Борис Годунов, придя к власти, якобы хотел арестовать зодчего и выведать у него секрет тайника, но Федор Конь в последний момент сбежал вместе с планом. Однако и этот «старинный документ» оказался фальшивкой, а сведения, приведенные в «сказке», изобиловали ошибками, неприличными даже для школьника.
Ниткин отложил толстую папку с рукописью в сторону и раскрыл другую – более тонкую и заполненную газетными вырезками. Одну из них, с изображением какого-то чертежа, положил перед собой.
– Возле каждой исторической загадки со временем возникает такая огромная груда сенсационных домыслов, что она начинает заслонять само существование этой загадки и ставит ее под сомнение. К сожалению, это происходит и с тайной библиотеки московских государей. И самый большой вред поискам библиотеки наносит, как ни странно, наша массовая печать, призванная просвещать, а не запутывать. Вот одна из таких публикаций под заголовком «Бесценные сокровища подземного города», где подлинные сведения перемешаны с сомнительными, а то и просто с высосанными из пальца. Журналист начинает с того, что рассказывает о событии, которое действительно имело место. В 1976 году Исторический музей в Москве получил письмо от заключенного одной из кемеровских колоний, который сообщал, что знает месторасположение тайника с библиотекой Ивана Грозного, что трижды спускался в ведущее к нему подземелье, находящееся в окрестностях Александрова, что за определенное вознаграждение – в том числе за досрочное освобождение из колонии – готов показать этот тайник. Я давно знал об этом письме, поэтому меня крайне удивило, с какой легкостью журналист связал его с работой в Александровском кремле комиссии по проблемам биолокации. Дело в том, что мы давно настаивали на проведении таких исследований, и письмо из колонии не имеет к ним никакого отношения. Но дальше – больше. Журналист публикует интервью руководителя этой группы, который заявил следующее: «На сегодняшний день не осталось сомнений, что найдена именно библиотека Грозного: книги, которые в последний раз видели современники кровавого царя – князь Андрей Курбский, переводчик Максим Грек, опричник-переводчик Штаден и др. Но это еще не все. Кроме книг, в обнаруженном нами подземном городе хранятся бесценные произведения искусства».
– Откуда такая уверенность, что это именно тайник с книгами и сокровищами? – удивился я. – Видел ли он хоть одну книгу из этого подземелья?
– Когда этот самый вопрос руководителю исследовательской группы задал журналист другой газеты, он ответил так: «Точное место тайника назвать трудно, так как он окружен астральной защитой».
– Зачем же делать такие заявления, что библиотека уже найдена? Только ради того, чтобы привлечь к себе внимание?
– Думаю, здесь был расчет, что столь сенсационное заявление поможет достать средства для продолжения поисков на более высоком уровне, с привлечением соответствующей техники, приборов. Но получилось совсем другое – дутая сенсация нанесла только вред делу поисков библиотеки московских государей в Александровой слободе. Причем для того, чтобы окончательно расправиться с александровской версией, привлекли таких авторитетных и уважаемых историков, как академик Борис Александрович Рыбаков. – Ниткин достал из папки еще одну вырезку.
Вот что он сказал корреспонденту одной из газет: «В 1970–1971 годы я длительное время вел раскопки в Александровой слободе. Ничто не говорило о том, что там существует тайник с библиотекой. Кроме того, известно, что в восемнадцатом веке монашенки под руководством старца Корнилия прошли по всем подземельям, разбирая кирпичные стены, так как монастырю требовался камень для строительства. Тайник, если он и был, просто не мог уцелеть». Прочитав это интервью, я даже засомневался, на самом ли деле академик Рыбаков говорил такое.
– Что же вас возмутило? – спросил я Ниткина, несколько покоробленный тем, что он подверг сомнению слова такого уважаемого историка.
– Во-первых, в сохранившихся документах нет никаких сведений, что монахини вынимали из подземных ходов камень для строительства. Во-вторых, сама эта операция невозможна, поскольку сразу же вызвала бы обвал подземелий, которым к тому времени исполнилось свыше ста лет. В-третьих, в этом заявлении почему-то полностью игнорируются сообщения о том, что подземелья под Александровским кремлем существовали и после строительной деятельности здесь иеромонаха Корнилия. Таким образом, однобокостью страдают как заявления в пользу существования в Александровой слободе подземелий, так и полностью их отрицающие. Однако, на мой взгляд, первые гораздо убедительнее, если, конечно, не принимать во внимание безответственные заявления о том, что библиотека Грозного уже найдена. Тот же руководитель межведомственной комиссии по проблемам биолокации в своем сенсационном интервью сообщил очень интересные, заслуживающие внимания сведения, полученные в результате проведенной ими работы.
После всего услышанного об «астральной защите» и прочем я уже стал относиться к этому источнику с недоверием. Ниткин понял это и зачитал следующий отрывок из интервью:
– «Наша группа провела приборные и биолокационные исследования на территории Александровского кремля. И мы обнаружили наличие сложнейших подземных ходов и емкостей, в которых находятся книги и иные ценности. Подвалы и ходы располагаются на разных глубинах и простираются как на территории монастыря, так и далеко за его пределами. Мы определили также места и фундаменты бывших грозненских дворцов, расположение печатной слободы, усадьбы Глинских, большой деревянной столовой, где Грозный справлял свои многочисленные свадьбы, “подземной трубы”. О результатах исследования было доложено в Археологический институт Академии наук России. Проведенные в связи с этим археологические работы поверхностных раскопок полностью подтвердили показания приборно-биологических исследований».
Я согласился с Ниткиным, что если бы руководитель группы, занимавшейся поисками подземелий в Александровском кремле, ограничился этим заявлением, не называя в нем «книги и иные ценности», то его интервью выглядело бы гораздо серьезней и убедительней.
– Безусловно! – воскликнул Ниткин. – Была проделана огромная, кропотливая работа, составлен весьма подробный и обоснованный план подземелий и несохранившихся сооружений на территории кремля – и благодаря одному необдуманному заявлению, что библиотека Грозного уже найдена, все это подвергнуто теперь сомнениям и насмешкам.
Под наблюдением Ниткина, используя его пояснения и замечания, я перерисовал опубликованный в газете план Александровского кремля с обозначением несохранившихся строений времен Ивана Грозного и подземелий. Кто знает, может, одно из этих подземелий, проложенное от дворцов на казенном дворе к усадьбе Глинских или к государевым хоромам, действительно ведет к бесценным сокровищам России – библиотеке московских государей?
Разговор с Ниткиным укрепил меня в убеждении, что александровская версия судьбы царской книгохранитсльницы имеет столько же прав на существование, сколько и московская, а следовательно, также достойна кропотливого изучения и серьезных научных изысканий. И не исключено, что обе эти версии одинаково достоверны – что-то будет найдено под Московским Кремлем, где библиотека хранилась первоначально, что-то отыщется в Александровой слободе, куда Грозный конечно же не мог отправиться без книг.
«Подъем же его был не таков, как обычно езживал по монастырям… Взял с собой из московских церквей древние иконы и кресты, драгоценными камнями украшенные, золотую и серебряную утварь, одежду и деньги и всю казну», – звучало в ушах под стук колес электрички, увозящей меня из Александрова.
И не выходили из головы слова Ниткина, сказанные им на прощание, когда он вспомнил, что сразу после юбилея ему позвонил из Переславля Гучков и долго расспрашивал о Веретилине: кто он такой, давно ли живет в Костроме, кто из присутствующих на юбилее лучше других знает его? Чем был вызван этот интерес? Как получилось, что из всех приглашенных на юбилей Гучков заинтересовался именно тем человеком, который спустя всего несколько часов после возвращения из Ярославля покончил жизнь самоубийством? Или это было убийство?…
Глава шестая. Под храмом Христа Спасителя
Меня попросили письменно объяснить, на чем основано мое твердое убеждение, высказанное на юбилее Ивана Алексеевича Пташникова, что библиотеку Грозного надо искать под Московским Кремлем и нигде больше.
Конечно, самым весомым свидетельством в пользу этой версии было бы заявление, что я своими глазами видел ее там, однако это не соответствовало бы действительности. Но зато я могу уверенно заявить, что спускался в подземный ход под Москвой, который несомненно ведет к этим сокровищам. Только роковое стечение обстоятельств не позволило мне добраться до тайника с царской книгохранительницей.
На мою беду уже нет в живых человека, который мог бы подтвердить это сообщение, – моего закадычного друга Константина Б. По причине личного характера его фамилию, должность и так далее я не стану здесь называть. Скажу лишь, что, когда он был жив, мы неоднократно вспоминали наше путешествие под Москвой, и Константин каждый раз говорил: «Какой прекрасный сюжет для увлекательного рассказа! Только вряд ли нам поверят, что он документальный, а не приключенческий, высосанный из пальца». После смерти Константина его жена передала мне общую тетрадь, где к моему удивлению, я обнаружил наброски этого самого рассказа, о котором говорил мой друг. Рассказ почему-то так и остался недописанным, но несколько отрывков из него, на мой взгляд – наиболее законченных и выразительных, я приведу ниже.
Возможно, случившаяся с нами история так бы и осталась лишь в тех набросках, если бы не разговор у Пташникова, где было высказано сразу несколько версий, доказывающих, что Грозный вывез свою уникальную библиотеку из Москвы. Считаю все эти версии несостоятельными, поскольку такая ценность, как царская книгохранительница, могла находиться только рядом с Грозным, то есть в Москве, где закончился его жизненный путь. Если на какое-то время Грозный и вывозил библиотеку из столицы, то потом, когда опасность миновала, он обязательно возвращал ее в Москву. Это мое твердое убеждение, которое не разрушить даже самой хитроумной версией. Мой рассказ – еще одно доказательство в пользу того, что библиотеку Грозного надо искать в Москве, что ее поиски в каких-либо других местах – пустая трата сил и времени…
В 1931 году мы с Константином – тогда еще совсем молодые ребята, только что закончившие техникум, – попали на работу в Управление строительством Дворца Советов, который предполагалось построить на месте храма Христа Спасителя. До сих пор испытываю чувство стыда, что принимал участие, пусть и незначительное, подчиненное, в кощунственном уничтожении этого грандиозного памятника русской истории.
Пожалуй, здесь будет уместно в нескольких словах напомнить историю строительства храма…
Решение о его создании было обнародовано в манифесте Александра Первого от 25 декабря 1812 года: «В сохранение вечной памяти того беспримерного усердия в верности и любви к Вере и Отечеству, какими в сии трудные времена превознес себя народ Российский, и в ознаменование благодарности Нашей к Промыслу Божию, спасшему Россию от грозившей ей гибели, вознамерились мы в первопрестольном граде Нашем Москве создать церковь во имя Спасителя Христа… Да простоит сей Храм многие века и да курится в нем пред святым престолом Божиим кадило благодарности до позднейших родов, вместе с любовью и подражанием к делам их предков».
Первая попытка водрузить храм на Воробьевых горах закончилась неудачей – выбранное для строительства место было подвержено оползням, укрепить склоны не догадались. Надо было найти виновного – и автора проекта А.Л. Витберга сослали в Вятку, обвинив его в казнокрадстве и халатности. К казнокрадству, как выяснилось позднее, он был не причастен, а халатность точнее будет назвать непрофессионализмом – Витберг был живописцем, а не архитектором.
Урочище Чертолье – так называлось место, на котором решили возобновить строительство храма Христа Спасителя. Название образовалось от ручья, начинавшегося у Страстного монастыря и впадавшего в Москву-реку: «словно черт рыл», – говорили про него москвичи, наблюдая, как после дождей он прорывал себе путь к реке.
Возможно, название привилось еще и потому, что во времена Грозного здесь была слобода опричников, которых в народе не жаловали. Главной достопримечательностью слободы было подворье Малюты Скуратова. Когда в те же тридцатые годы разбирали церковь Похвалы Богородице на Кропоткинской набережной, под землей нашли каменный склеп. Местные старожилы уверяли, что это склеп самого Малюты Скуратова – верного подручного Грозного, безжалостного исполнителя его воли.
Так ли было на самом деле или не так, но Чертолье пользовалось среди москвичей дурной славой. В придачу, чтобы возвести здесь храм Христа Спасителя, пришлось уничтожить стоявший на этом месте женский монастырь. Оскорбленная таким святотатством, настоятельница монастыря произнесла пророческие слова, что долго этому храму не просуществовать.
Закладка храма произошла в 1839 году, в присутствии Николая Первого, освещение – в 1883 году, при императоре Александре Третьем, обнародовавшем в тот же день манифест с такими словами: «Да будет сей храм во все грядущие роды памятником милосердного Промысла Божия о возлюбленном Отечестве нашем в годину тяжкого испытания, памятником мира после жестокой брани, предпринятой не для завоеваний, но для защиты Отечества от угрожающего завоевателя».
На этот раз проект храма, созданный архитектором К.А. Тоном – автором многочисленных сооружений в Санкт-Петербурге и Москве – оказался совершенным. Но над храмом словно действительно висело проклятие…
Нам с Константином поручили определить кубатуру стен и пилонов для того, чтобы в дальнейшем вычислить количество взрывчатки, необходимой для уничтожения храма Христа Спасителя. Задание значительно упрощалось тем, что сохранились великолепно выполненные чертежи храма, сделанные на прекрасном английском ватмане с царским автографом на каждом листе «Быть по сему».
И вот однажды, рассматривая чертеж восточной части храма, я обнаружил на нем пунктиром обозначенный проем, который отсутствовал на листе, изображавшем разрез этой самой стены.
Подозвав Константина, я показал ему чертежи и спросил, что он думает об этой неувязке.
– Вероятно, сначала планировали сделать в этом месте дверь.
– А почему тогда оставили пунктир?
– Ну, просто забыли его уничтожить. А ты что предполагаешь?
– Да ничего не предполагаю. Странно, что при таком высоком уровне исполнения один чертеж с другим не стыкуется. Опять-таки непонятно, почему эту дверь пометили не сплошной линией, а пунктиром.
Константин посмотрел на чертежи более внимательней и неуверенно проговорил:
– Может, сначала сделали проем, а потом его замуровали?
Я согласился, что такое объяснение вполне вероятно. Тем наш разговор и закончился, чтобы возобновиться спустя несколько месяцев, уже после взрыва храма Христа Спасителя.
Как сейчас помню этот день, 5 декабря 1931 года, – черный день уничтожения храма. В стенах и колоннах были сделаны многочисленные шнуры, их начинили взрывчаткой, подвели детонирующие шнуры. Из ближайших домов выселили всех жителей, сам храм был окружен высоким забором с защитным козырьком.
В двенадцать часов дня раздался первый взрыв, который подорвал одну из четырех колонн, поддерживающих купол. Следующий взрыв разрушил еще одну колонну, но купол продолжал держаться на двух оставшихся. И только после третьего взрыва он рухнул вниз. Как воин на поле брани, храм держался, покуда хватило сил.
Рассказывали, что за проведением взрывов наблюдал с Боровицкого холма через бинокль один из членов правительства, оставшийся крайне недовольным тем, что купол не обрушился после первого же взрыва. Но с этими претензиями надо было обращаться не к взрывникам, а к строителям храма. Изучая чертежи и часто посещая его до взрыва, мы с Константином не переставали удивляться совершенству конструкции храма, таланту художников, скульпторов, мастеров самых разных профилей. И все это было в одночасье уничтожено злой бездумной волей, которую не остановили ни красота храма, ни его символическое значение для России.
Конечно, эти мысли появились у меня позднее, когда наступило, так сказать, историческое прозрение. В те годы я был еще очень далек до понимания того, что произошло на моих глазах…
Управление строительством Дворца Советов, где мы с Константином продолжали работать, размещалось в здании на Берсеневской набережной, напротив разрушенного храма. Как-то после рабочей смены мы проходили мимо его развалин. Несмотря на всю мощь произведенных взрывов, здание не разрушилось полностью – уцелели цокольные стены с перекрытиями. Потребовалось еще полтора года, чтобы сравнять храм с землей и, таким образом, попытаться уничтожить саму память о нем.
Совершенно случайно мы подошли к той самой восточной цокольной стене, в которой, согласно чертежу, был сделан проем. К тому времени гранитная облицовка со стен была уже снята и обнажился ноздреватый известняк монолитов, из которых были сложены стены храма.
Я напомнил Константину наш разговор о неувязке в чертежах храма и в шутку предложил:
– Простучим стену, поищем эту таинственную дверь?
– А что, давай, – неожиданно поддержал меня Константин, поднял валявшийся под ногами металлический стержень и несколько раз стукнул по стене, но звук от ударов по сплошной кладке был приглушенный.
– Не здесь, правее, – сказал я, мысленно представив чертеж с обозначенным пунктиром дверным проемом.
Константин ударил в указанное мною место – и мы услышали звук, явно свидетельствующий, что внутри цоколя пустота. Обстучав ее по контуру, убедились – это именно дверной проем, спрятанный в толще цоколя.
– Что будем делать? – посмотрел на меня Константин. – Может, начальству сообщим?
– Сначала надо самим разобраться, что это за дверь. Вдруг она никуда не ведет?
Константин согласился со мной. Вечером следующего дня, вооружившись ломом, мы опять пришли к храму, начали долбить стену – и после первых же ударов убедились, что кладка в этом месте тонкая, маскировочная. Еще несколько ударов – и обнажилась железная дверь, запертая на внутренний замок. Но от времени он проржавел, мы воспользовались ломом – и дверь открылась, за ней круто уходили вниз ступени каменной лестницы.
В рассказе Константина этот момент был описан так:
«Медленно, с пронзительным скрежетом заржавевших петель распахнулась тяжелая дверь, открыв мрачное, казавшееся бездонным подземелье, повеявшее холодом, затхлостью и тленом. Нас охватила оторопь, по спинам пробежал холодок. Но ожидавшие нас впереди таинственность и неизведанность пересиливали страх. Чутье подсказывало, что во тьме кроется какая-то тайна».
На всякий случай, еще не зная, чем кончится наша операция, Константин прихватил с собой электрический фонарик и первым начал спускаться по лестнице. Закрыв за собой дверь, я последовал за ним.
Насчитав тридцать четыре ступени, мы оказались в подземелье, представлявшем собой узкую, метровой ширины щель, облицованную известняком и высотой чуть больше человеческого роста. В тишине, нарушаемой только нашими шагами, молча двинулись вперед. Опять обращаюсь к рассказу Константина:
«Вскоре стал ощущаться недостаток кислорода, дышать становилось все труднее. Чем дальше шло продвижение, тем более напрягались нервы, обострялся слух, обоняние улавливало малейшие оттенки запахов. Беспокоила мысль: а что, если в тоннеле окажется углекислый газ?!»
Вскоре мы дошли до развилки. Правый тоннель, как я рассчитал, вел в сторону Соймоновского проезда, а левый, более древний и узкий, – в сторону Кремля.
Посоветовавшись, мы решили сначала исследовать правый, менее древний тоннель. Пройдя несколько десятков метров, неожиданно увидели впереди свет. Прибавили шаг – и оказались в квадратном подземном помещении. Свет исходил из овальной трубы. Там, где она кончалась, поблескивала в вечерних сумерках гладь реки Москвы.
Что-то попало Константину под ноги. Он осветил пол: это был короткий деревянный кругляк, рядом валялось еще несколько таких же, одинакового размера. Константин осветил потолок возле одной из стен, из которой торчали скобы, и мы разглядели закрытую крышкой горловину люка.
– Стой здесь, – сказал Константин и пошел вдоль стены, освещая себе под ногами. В одном месте задержался, что-то внимательно разглядывая на полу.
– Что там? – нетерпеливо спросил я.
– Ничего. Пойдем обратно, надо проверить левый тоннель, – глухо, словно не своим голосом ответил Константин.
Мы вернулись до развилки и вошли в тоннель, ведущий, как я предполагал, к Кремлю. Он был не шире семидесяти сантиметров, выложенные известняком стены почернели от времени, свод бороздили глубокие расщелины, казалось – он того гляди рухнет нам на головы.
Мне нестерпимо захотелось подняться наверх, на свежий воздух, но Константин уже углубился в тоннель, и я промолчал, покорно пошел за ним, с каждым шагом чувствуя, что дышать становится все труднее.
Вдруг стены раздвинулись, справа Константин высветил фонарем вертикальную нишу. То, что мы увидели в ней, до сих пор стоит у меня перед глазами: ржавыми цепями к стене был прикован скелет, железное кольцо поддерживало склонившийся вниз череп.
Константин перекинул свет фонаря в противоположную сторону – и высветил другую, более глубокую нишу с остатками ржавых цепей, человеческих костей и черепов.
Еще один отрывок из рассказа Константина:
«В оцепенении смотрели мы на останки неведомых узников, брошенных в подземелье по чьей-то злой воле, может быть, самого Малюты Скуратова. Свет фонарика заколебался – и зашевелились тени, создавая впечатление, что череп качается, словно укоряя нас в том, что нарушен его вечный покой. В ту же секунду фонарик погас. Со всех сторон надвинулась страшная тьма. Мы инстинктивно прижались друг к другу. Те секунды, которые потребовались, чтобы заставить фонарик гореть, показались долгими минутами, хотя мы были, как говорится, не из робкого десятка. Но вот луч фонаря вновь осветил подземелье. Неожиданно над нами послышался глухой нарастающий гул, напоминающий шум морского прибоя. Он отвлек наше внимание от ужасного зрелища. Осветив свод тоннеля, мы увидели, как сквозь глубокие щели меж известковыми камнями струится песок. В следующее мгновение показалось, что от нарастающего грохота ветхий свод вот-вот рухнет и похоронит нас навсегда в подземелье. Однако свод остался цел и невредим, а шум наверху стал стихать. Мы поняли, что находимся под улицей Ленивкой, по которой ходит трамвай. Желание приобщиться к великим тайнам прошлого неудержимо тянуло вперед, и мы, несмотря на недостаток кислорода, на риск оказаться заживо погребенными в подземелье, направились дальше».
Через несколько метров тоннель уткнулся в железную дверь, изъеденную ржавчиной. Константин передал фонарик мне и попытался все тем же ломом, который мы на всякий случай взяли с собой, открыть ее. Я высветил потолок над дверью и шепотом сказал:
– Смотри – камни придавили притолоку. Если откроем дверь, потолок рухнет, здесь и останемся.
Что скрывалось за этой дверью? Куда бы привел нас подземный ход?
Опять обращаюсь к рассказу Константина:
«Мы стояли перед недоступной дверью и не знали, что предпринять. И тут снова погас фонарик. Мы опять оказались в жуткой темноте. К счастью, мы прихватили с собой и спички, хотя оба не курили. То и дело чиркая коробок спичками, кое-как освещая путь, мы побежали к выходу, словно за нами гнались погребенные в тоннеле мученики».
Выбравшись наружу, мы заложили дверь кусками известняка и присели на ступенях лестницы, спускающейся к Москве-реке. Константин вынул из кармана записную книжку и карандаш, условно нарисовал на листке контур разрушенного храма Христа Спасителя, ниже – берег реки Москвы, выше – улицу Волхонку, слева – Соймоновский проезд, справа, на расстоянии, – улицу Ленивку и Лебяжий переулок. До восточного фасада храма провел вниз линию, обозначающую подземный ход до развилки. От нее одну линию протянул налево, в сторону Соймоновского проезда, другую – направо, к пересечению Волхонки и Лебяжьего переулка. Здесь отметил дверь и пунктиром провел от нее линию еще дальше вправо, написав на конце короткое слово «Кремль». Подумав секунду, поставил рядом вопросительный знак.
– Здесь не может быть сомнений – тоннель ведет к Кремлю, – немедленно возразил я.
– Есть вероятность, что он тянется к Ваганьковскому холму, где располагался двор Ивана Грозного. Примерно там, где мы видели скелет и черепа, было подворье Малюты Скуратова, – и Константин квадратом обозначил его на плане.
– Я где-то читал, что Наполеон во время пожара Москвы бежал в Петровский дворец из Кремля через подземелье, ведущее к реке Москве. Видимо, это тот самый тоннель, в который мы сначала свернули.
– Так оно и есть. Помнишь деревянные кругляки? На них удобно спускать лодку в реку. Но эта часть подземелья не древняя, похоже, при строительстве храма ее заново отремонтировали. Только вот зачем? Совсем недавно там побывали люди, я нашел свежие следы сапог на полу.
– Почему ты мне об этом сразу не сказал? – спросил я, вспомнив, как Константин замешкался в подземелье, что-то рассматривая под ногами.
– Не хотел пугать раньше времени, а то бы мы все подземелье не обследовали. Меня этот след самого так испугал, что захотелось тут же наружу выскочить. Своими силами нам эту дверь не открыть – надо укреплять своды подпорками.
– Значит, придется руководство извещать.
– Как бы это сообщение нам боком не вышло, – хмуро проговорил Константин. – Давай-ка, прежде чем шум поднимать, завтра еще раз спустимся в это подземелье.
– Зачем? – удивился я, выслушав это предложение без восторга.
– Мне не дает покоя люк в потолке помещения, соединенного трубой с Москвой-рекой. Куда он ведет? Может, в подземелье есть более легкий и простой путь?…
На следующий день мы опять спустились в это помещение. Константин уже хотел по скобам подниматься вверх к люку, как вдруг послышался громкий всплеск воды. О том, что случилось дальше, Константин так написал в своем незавершенном рассказе:
«Плеск воды насторожил нас. Чтобы не выдать себя, мы погасили фонарик, заглянули в трубу и увидели, как в ее просвете со стороны реки показалась лодка и силуэты людей. Один из них ловко перебрался в трубу, придерживая в руке фонарь. За ним последовал второй. Первый зажег фонарь, и они стали проворно продвигаться по трубе. Уверенные действия людей говорили о том, что они тут не впервые и проникают не через люк, как мы предполагали, а с Москвы-реки. Продвигаясь вперед, незнакомцы о чем-то переговаривались. Слова звучали неразборчиво: труба искажала звуки, да и длина ее была более сотни метров. Интуитивно почувствовав, что с незнакомцами встречаться рискованно, мы бесшумно вернулись в тоннель и быстро поднялись наружу».
Константин оказался прав – когда мы сообщили начальству о находке подземелья, нас за самовольное проникновение в него хотели даже подвергнуть аресту, но ограничились выговором. Трубу к Москве-реке заложили кирпичом, железную дверь в цоколе храма опечатали и выставили около нее круглосуточную охрану.
Когда про открытое нами подземелье каким-то образом узнали ученые и обратились с просьбой осмотреть его, руководство Управления строительством Дворца Советов, явно по подсказке свыше, ответило им, что подземелье обрушилось и, кроме того, интереса для научных исследований не представляет.
Среди этих ученых был археолог Стеллецкий, еще с дореволюционных лет занимавшийся поисками библиотеки Ивана Грозного. Но и его усилия получить доступ в подземелье окончились неудачей. Я не сомневаюсь, главную роль здесь сыграло то обстоятельство, что этим подземным ходом можно было проникнуть в Московский Кремль. Тоннель замуровали, рассудив, что спокойствие и безопасность вождя важнее, чем археологические изыскания.
Спустя некоторое время после этой истории Стеллецкий нашел нас с Константином, подробно расспросил о нашей экскурсии в подземную Москву. Он не сомневался – тоннель за железной дверью, которую мы не могли открыть, вел к библиотеке Ивана Грозного. Я целиком разделяю его уверенность.
Что касается выяснения причин самоубийства Веретилина, то здесь я ничем не могу помочь, поскольку впервые встретился с ним на юбилее Ивана Алексеевича. Кстати, племянник Пташникова Жохов зачем-то нашел меня в Москве и долго расспрашивал о книжной коллекции своего родственника – действительно ли она представляет собой большую ценность.
Да, чуть не забыл. Сразу после юбилея мне позвонил из Переславля Тучков и интересовался Веретилиным – что он за человек, давно ли я его знаю. Но вряд ли Тучков, с которым я знаком уже не первый десяток лет, каким-то образом причастен к самоубийству Веретилина.
Глава седьмая. Несостоявшееся опознание
Не знаю, как бы я поступил в дальнейшем, если бы не самоубийство Веретилина. Возможно, история, которую я решил рассказать, так и осталась бы только в моей памяти. Теперь, после гибели Веретилина, мои воспоминания вряд ли кому навредят, но помогут высветить еще одну страницу истории минувшей войны, возможно, раскрыть загадку еще одной человеческой судьбы…
Начать придется издалека, а завершится мой рассказ описанием того самого юбилея, на котором я встретился с Веретилиным. Меня не отпускает мысль, что, хотя и косвенно, я причастен к его смерти, что, если бы я пересилил свое любопытство, он остался бы жив, не прервал бы свой жизненный путь собственной рукой…
Хотя бы на время постараюсь забыть об этом, иначе связного рассказа у меня не получится…
Мои родители погибли в Ленинграде во время бомбежки судостроительного завода, на котором оба работали. Других родственников у меня не было, так я очутился в детском доме у станции Ржевка под Ленинградом. Было мне тогда двенадцать лет.
В конце марта 1942 года наш детдом из-за близости к станции, где стояли воинские эшелоны, тоже попал под обстрел, рухнул потолок спальни и упал на спинки кроватей. Помню, лежим на полу, боимся пошевелиться. Директором у нас был молодой учитель Виктор Степанович. Как ни просился, на фронт его не взяли, а прислали к нам в детдом, где он был и директором, и завхозом, и грузчиком, и нянькой.
На плечах, под мышкой, волоком на одеяле он вытащил из здания малышей, а которые постарше, глядя, как он надрывается, сами выползли. Несколько раз пришлось ему возвращаться назад, чтобы найти тех, кто от страха спрятался под кроватями, в самых темных углах. И только всех вытащил – снаряд угодил в дом, на его месте вырос огромный столб обломков и пыли. Многих тогда Виктор Степанович от смерти спас.
Несколько дней после этого обстрела мы ютились в бомбоубежище, а потом нас вывезли в деревню, чтобы подготовить к эвакуации в тыл. Перемыли в маленькой деревенской бане, выстирали белье перед дальней дорогой и усадили на берегу Ладоги в катер. Перегруженный, он едва тащился, а тут еще кто-то сказал, что за день перед тем фашистские самолеты потопили точно такой же катер с детьми. Но нам повезло, может, пасмурная погода помогла.
В приемном пункте на другом берегу озера нас покормили, ночью посадили в поезд и доставили в Ярославль, на станцию Всполье. Отсюда пешком через весь город добрались до пристани на Волге, потом пароходом – до Никольского монастыря под Костромой, где разместился детский дом для детей-ленинградцев. До сих пор помню, как на берегу нас встречали жители ближайших деревень, женщины со слезами и вздохами протягивали крутые яйца, яблоки, пресные колобушки.
На территории монастыря чудом уцелело здание богадельни, в нем мы и устроились. Всем было тяжело, но как вспомню, сколько забот легло на плечи Виктора Степановича, единственного мужчины среди наших воспитателей, так и сейчас удивляюсь, как он выдержал. Был у нас сначал завхоз из местных, поработал несколько дней – и сбежал. Вот и пришлось Виктору Степановичу, в придачу к своим заботам, взять его обязанности на себя. Шутка ли – обуть, одеть, накормить и обогреть более сотни мальцов! Можно без преувеличения сказать, что на новом месте он еще раз детей от смерти уберег.
Когда мы немного окрепли, стали помогать взрослым: подростки убирали картошку, заготавливали дрова на зиму, младшие собственную живность выращивали. Начались школьные занятия – и тут Виктор Степанович оказался незаменимым, на его уроках даже самых баловливых будто подменяли.
Однако занятия занятиями, но в ребячьем возрасте хочется чего-то и для души, не только по школьной программе. И предложил Виктор Степанович создать при детском доме собственный исторический музей. Некоторые экспонаты, вроде макета монастыря, сделали своими руками, кое-что принесли местные жители: старинные прялки, медные монеты с изображениями царей, кривую польскую саблю. Но основное поступление шло благодаря нашим собственным поискам по деревням, в самом монастыре.
Не раз спускались мы и в подклет церкви на территории монастыря, рассматривали каменные гробницы, едва выступающие из земли, пытались прочесть сделанные на них надписи. Давно хотелось нам посмотреть, что в этих гробницах, да все не решались. Но вот однажды, вооружившись ломом, мы приподняли крышку одной из гробниц – и увидели груду старинных, потемневших от времени книг. Древние книги лежали и в двух соседних гробницах. О таком пополнении нашего музея мы и не мечтали!
Тут же позвали в подклет Виктора Степановича, показали ему нашу находку. Она удивила его еще больше, чем нас, – оказывается, когда детский дом только поселился в монастыре, он поднимал крышки гробниц, но тогда они были пустыми.
Выходило, что книги сложили в гробницы совсем недавно. Откуда они взялись и кто спрятал их в подклете, так и осталось неизвестно. Но дальше случилась еще более загадочная история.
Вместе с Виктором Степановичем мы перетащили книги в пустую комнату богадельни – и буквально в ту же ночь они оттуда исчезли. Больше всего эту кражу переживал Виктор Степанович, даже в районную милицию обратился, но там на него посмотрели как на ненормального – экая потеря, старинные книги, которые и даром никому не нужны.
В ту же ночь, когда исчезли книги, пропал детдомовский конюх Тимофей вместе с телегой и лошадью – так сказать, социалистической собственностью. Лошадь и конюха милиция попыталась отыскать, но безуспешно. Виктор Степанович вспомнил, что когда нашли книги, Тимофей долго выспрашивал у него, представляют ли они собой какую-нибудь ценность, и очень удивился, когда узнал от учителя, что это очень редкие книги, за которые знающие люди могут большие деньги заплатить.
Все так и решили, в том числе и милиция, что книги забрал с собой конюх. В детдоме он появился месяца за три до этого случая, откуда он и кто такой – толком никто не знал, исчез без следа.
Из всех найденных в подклете книг уцелели только две, которые Виктор Степанович взял с собой на ночь, чтобы получше с ними ознакомиться. Одна из них была Псалтырь, как сказал нам учитель, изданная Иваном Федоровым в Троице-Сергиевом монастыре еще до того, как он напечатал в Москве первую русскую датированную книгу Апостол.
Вторая книга, рукописная и с картинками, была еще древнее, Виктор Степанович называл ее Лицевым сводом. Позднее, уже в зрелые годы, я имел возможность ознакомиться с копией Радзивилловской летописи.
Так вот, найденный нами Лицевой свод был очень похож на эту летопись, но больше и по объему, и по количеству иллюстраций. Среди этих иллюстраций имелись похожие на те, которыми в Радзивилловской летописи снабжен рассказ о походе на половцев князя Игоря. Однако сам Лицевой свод я не читал и не знаю, был ли в нем рассказ о князе Игоре. Виктор Степанович очень дорожил этой книгой и говорил нам, что ей цены нет, намеревался при случае показать ее ученым, занимавшимся древнерусской книжностью.
Огромную роль в моей жизни сыграла Псалтырь – с ее помощью Виктор Степанович научил нас, мальчишек-подростков, читать церковнославянские тексты, а главное – привил интерес к древней письменности.
Но вскоре наши занятия прекратились – Виктора Степановича призвали на фронт, книги он взял с собой, рассчитывая оказаться в Москве и передать их в Исторический музей. Но, вероятно, это намерение так и осталось неосуществленным. Потом нам сообщили, что во время одного из боев Виктор Степанович пропал без вести.
Только спустя годы, когда я всерьез занялся историей древнерусской письменности, до меня дошло, какую огромную ценность представляли собой эти книги. Как-то я поехал в Ленинград, чтобы найти родственников Виктора Степановича и попытаться выяснить его судьбу. Однако после блокады в живых из его семьи никого не осталось: родители умерли от голода, а жена с сыном, как мне сообщили соседи родителей, погибли под бомбежкой во время эвакуации.
В военном архиве, куда я обратился, мне подтвердили сообщение, что Виктор Степанович числится без вести пропавшим, никаких известий о нем после войны так и не появилось. Не удалось мне найти и его сослуживцев – воинская часть, в которой он воевал на Калининском фронте, почти полностью была уничтожена фашистами.
Я уже смирился с тем, что мне не удастся ничего узнать ни о Викторе Степановиче, ни о тех книгах, которые он взял с собой, как вдруг год назад я нашел его фамилию в очерке «Таинственное “Слово”», опубликованном в нескольких номерах областной молодежной газеты. До этого автор очерка был у меня в Переславле-Залесском и мы разговаривали с ним о «Молении» Даниила Заточника – древнерусском произведении, которое по художественным достоинствам можно поставить следом за «Словом о полку Игореве». Тогда, не вдаваясь в подробности, я сказал, что видел один из списков «Моления» в книжном собрании, которое затем исчезло. Речь шла о тех самых книгах, что были обнаружены в подклете монастырской церкви. Перебирая книги, Виктор Степанович показал мне «Моление» и коротко рассказал историю этого произведения.
Фамилия учителя прозвучала в последней главе очерка в связи с историей создания «Слова о полку Игореве», на которую некий Веретилин (это и была фамилия Виктора Степановича) имел собственный, очень неожиданный взгляд. Суть его версии состояла в том, что первоначальный текст «Слова» повествовал о походе на Аварский каганат в шестом-седьмом веках одного из славянских князей, и только позднее, в двенадцатом веке, этот текст был использован для рассказа о походе князя Игоря. Именно этим обстоятельством Веретилин объяснял большое количество в «Слове» темных мест, упоминание языческих богов.
Сначала, увидев фамилию Веретилина, я подумал, что это однофамилец Виктора Степановича, и на том успокоился. Но совсем недавно мне на глаза попался изданный в Костроме сборник «Тайны русских книг», в котором я опять нашел фамилию Веретилина и его статьи. Содержание одной из них меня поразило – автор рассказывал об имеющейся у него Псалтыри, которая была издана первопечатником Иваном Федоровым в Троице-Сергиевом монастыре! Чем дольше я вчитывался в эту статью, тем больше убеждался, что в ней говорится о той самой Псалтыри, которую мы обнаружили в подклете монастырской церкви и которую, отправляясь на фронт, взял с собой наш директор Виктор Степанович!
Больше того – в конце книги были даны биографические справки об авторах, где сообщалось, что Виктор Степанович Веретилин учился в Ленинградском университете, по образованию историк, во время Великой Отечественной войны эвакуировал из Ленинграда детей-сирот, потом был призван на фронт, сражался на Калининском фронте, был тяжело ранен и оказался в госпитале в Костроме, где теперь и живет.
Я подумал, что такое количество совпадений не могло быть случайным. Вместе с тем меня не оставляли сомнения – как же получилось, что живой человек значится в военном архиве без вести пропавшим?
Эти сомнения можно было развеять только при личной встрече с Веретилиным. И тут Иван Алексеевич Пташников пригласил меня на свой юбилей в Ярославль. Я решил совместить одно с другим – сначала съездить в Кострому, а на обратном пути остановиться в Ярославле.
Автобусом добравшись до Костромы, узнал в справочном бюро адрес Веретилина, но дома его не застал – соседка подсказала, что в это время он обычно сидит в библиотеке, куда я тут же и отправился. У дежурной по читальному залу спросил, здесь ли находится такой-то – и она показала мне на пожилого мужчину за одним из столов.
К этому моменту я уже не сомневался, что вот-вот встречусь со своим бывшим учителем, знакомство с которым во многом определило мою судьбу, мое увлечение историей и краеведением.
Но тут меня ожидало потрясение – человек, на которого мне показали, был совершенно не похож на того Виктора Степановича, которого я знал. Конечно, прошло очень много лет, люди с возрастом меняются, но здесь не могло быть никаких сомнений – это был совершенно чужой, не знакомый мне человек, совсем с другими чертами лица и комплекцией.
Я был так поражен этим, что даже спросил дежурную по читальному залу, действительно ли это Виктор Степанович Веретилин. Удивленная моим вопросом, женщина заверила меня, что ошибки быть не может, поскольку она хорошо знает Веретилина – их постоянного читателя.
Не знаю, как бы поступил на моем месте кто-нибудь другой, более энергичный и решительный, но я тихо вышел из читального зала и через час уехал из Костромы в полном недоумении. Случившееся никак не укладывалось у меня в голове: совпадали имя, отчество, фамилия, почти все биографические данные – а человек не тот!
Я был в таком растерянном состоянии, что на ярославском автовокзале позвонил Пташникову с намерением под каким-нибудь благовидным предлогом отказаться от участия в его юбилее. Но произошла еще одна неожиданность – не успел я сказать Ивану Алексеевичу о своем решении, как он назвал в списке приглашенных на юбилей Виктора Степановича Веретилина! Я посчитал это знаком судьбы – значит, надо обязательно встретиться с ним, иначе не будет мне покоя, пока я не выясню, кто же этот человек, взявший чужую биографию.
Так, переночевав у родственников моей покойной жены, я оказался на юбилее Пташникова и даже, по воле случая, соседом Веретилина по столу. Сразу же должен сказать, что, несмотря на мое предубеждение к нему, он оказался человеком симпатичным и приятным в общении. Но еще больше меня поразила его искренняя увлеченность историей русской книжности – качество, которым, как я помнил, отличался и настоящий Веретилин. Это почувствовалось уже по тому интересу, с которым он прислушивался к разговору о библиотеке Ивана Грозного.
Воспользовавшись моментом, я завел разговор о написанной им статье о Псалтыри, напечатанной, по его утверждению, Иваном Федоровым. Однако на мой вопрос – откуда у него эта книга – он не ответил, а заговорил об Иване Федорове, имя которого только что упомянул Пташников:
– Иван Алексеевич прав – это действительно загадочный человек. Мы точно не знаем, откуда он родом, где освоил печатное дело, с какой именно книги началась его издательская деятельность. Утверждение, что Апостол был первой книгой Федорова, не выдерживает серьезной критики – слишком высок уровень типографского исполнения. Следовательно, его первые книги надо искать среди анонимных изданий. Но что именно напечатал Федоров в самом начале своего пути? Это был не просто мастеровой человек, освоивший технику печатного дела, – Иван Федоров один из немногих русских просветителей своего времени. Из этого и надо исходить, чтобы осознать истинный масштаб его личности…
Я не перебивал Веретилина, надеясь, что, разговорившись, он шире раскроет себя, понятней будет, что он за человек, почему живет под чужой фамилией, с чужой биографией.
– В Гарвардском университете США хранится изданный Иваном Федоровым букварь «для скорого младенческого чтения», – продолжил Веретилин. – В двадцатые годы нашего столетия ее купил у какого-то римского букиниста известный театральный деятель Сергей Дягилев, страстно занимавшийся коллекционированием. До этого Иван Федоров был известен только как издатель церковных книг – и вдруг такая находка! К чести Дягилева надо сказать, он понял истинную цену неказистой книжонки – в одном из писем сообщил, что «нашел потрясающую русскую книгу». И действительно, эта случайная находка до основания сотрясла всю историю русского книгопечатания. Однако Дягилев не успел оповестить о ней ученых – через два года он умер, а букварь достался его секретарю Кахно, который просто не сообразил, какое сокровище оказалось у него в руках. И, может, федоровский букварь затерялся бы, пропал, если бы его вовремя не приобрел Гарвардский университет.
– Каким образом русский букварь очутился в Риме? – охотно поддержал я завязавшийся разговор.
– Одни исследователи считают, что его привез туда кто-то из графов Строгановых. Другие высказывают версию, что по букварю учился славянскому языку какой-нибудь итальянский монах, который, возвратившись на родину, захватил его с собой и уже там, в Италии, букварь попал в собрание Строгановых.
Я спросил Веретилина, известно ли, в каком году был издан федоровский букварь.
– В 1574 году, когда Федоров жил во Львове. Всего было отпечатано две тысячи экземпляров – по тем временам солидный тираж.
– Странно, почему из такого солидного, как вы говорите, тиража сохранился только один экземпляр.
– Можно предположить, что буквари зачитывались до дыр и потом просто выбрасывались. Более странным мне кажется другое обстоятельство – исследователи обнаружили, что в качестве текстов для чтения взяты куски из рукописных русских апостолов пятнадцатого века.
– Что же здесь странного?
– Непонятно, почему Иван Федоров не воспользовался собственной редакцией апостольских посланий, которые он опубликовал в том же году, что и букварь. Значит, Федоров начал работу над букварем еще в Москве. Вот и напрашивается вопрос – не с букваря ли начал он свою издательскую деятельность?
– Не слишком ли слабый довод в пользу такого неожиданного предположения?
Веретилин не обиделся на мое замечание:
– Тут надо учитывать, что в те времена существовала своеобразная «лестница» обучения. В низшую ступень входили по порядку букварь, Часовник и Псалтырь. Книги Священного Писания – Апостол, Евангелие и Библия – составляли вторую ступень обучения. В разные годы Иван Федоров издал все книги этой «лестницы». Так почему не предположить, что он начал свою просветительскую деятельность именно с букваря, по которому постигали грамоту?
– Но ведь ни одного экземпляра этого букваря не сохранилось! – воскликнул я, все больше заинтересовываясь разговором.
Явное удовольствие испытывал от него и Веретилин, на лице его блуждала довольная улыбка.
– Кто знает, кто знает, – раздумчиво повторил он. – В Кембридже хранится анонимный букварь «Начало учения детям, хотящим разумети писание». По перечню вписанных в букварь книг исследователи установили, что он был создан в период с 1563 по 1577 год. Шрифт похож на тот, которым пользовался Иван Федоров в Москве, однако уровень типографского исполнения низкий. Был сделан вывод, что букварь напечатан в Остроге после отъезда оттуда Федорова, его последователями. Но не произошла ли ошибка в датировке? Не этот ли букварь и был той самой книгой, с которой начал Иван Федоров? Отсюда и невысокое мастерство, и схожесть с московскими шрифтами Федорова, и совпадения с текстами букваря, созданного им в Остроге и обнаруженного в библиотеке тюрингского города Гота.
– Еще один букварь? Сколько же всего издал их Иван Федоров?
– Пока неизвестно, но ясно, что изданию учебников он придавал особое внимание. Кстати, в острожском букваре перед славянской азбукой имеется тот же заголовок: «Начало учения детям, хотящим разумети писание». В анонимном букваре, хранящимся в Кембридже, пятьдесят две страницы малого формата, в острожском – пятьдесят четыре, но в нем сохранился титульный лист, герб князя Константина Острожского и типографский знак Ивана Федорова. Все это косвенно подтверждает версию, что Зронимный букварь был издан раньше.
– Однако исследователи сделали другой вывод. Почему не допустить, что анонимный букварь действительно издан в Остроге последователями Федорова?
– Потому что они были простыми ремесленниками, а не просветителями, каким являлся Иван Федоров! Это его идея, его детище – первый русский букварь. И он издавал их везде, где у него была типография: в Остроге, во Львове, а начало этому подвижническому труду, вероятно, было положено еще в анонимной типографии.
– И где же, по вашему мнению, она находилась?
– Вероятней всего – в Троице-Сергиевом монастыре, где судьба свела Ивана Федорова с Максимом Греком, знакомым с печатным делом.
– Это только предположение или имеются какие-то конкретные факты?
– На той Псалтыри, статью о которой вы читали в сборнике «Тайны русских книг», имеется запись: «Напечатал Иван Федоров в Троицком монастыре». Кто оставил эту запись, неизвестно, однако, как я убедился, шрифты и заставки этого издания действительно принадлежат Ивану Федорову, а более низкое качество печати свидетельствует, что книга издана раньше Апостола. Там же, в Троице-Сергиевом монастыре, как я предполагаю, он издал и первый букварь.
– В своей статье вы так и не сообщили, где нашли эту Псалтырь. Какова ее судьба? – прямо спросил я Веретилина.
Однако он опять ушел от ответа:
– Это слишком долгая история, чтобы рассказывать ее за праздничным столом. Главное – такая книга есть и она вносит в историю русского книгопечатания существенную поправку…
В этот момент сидящий по другую сторону от Веретилина журналист Мамаев обратился к нему с каким-то вопросом, и наш разговор оборвался. Как я понял, Веретилин был рад этому, поэтому я оставил его в покое.
Однако так получилось, что после юбилея вместе с ним и Метелиным я отправился на автовокзал. Пока Метелин стоял в очереди за билетом, мы на короткое время остались вдвоем. И тут я не утерпел – рассказал Веретилину о его однофамильце, который работал у нас в детском доме, а потом ушел на фронт и пропал там без вести.
С первых же моих слов Веретилин изменился в лице, словно закаменел, и даже не нашел в себе сил, чтобы хоть что-то сказать в ответ на мое сообщение. Еще тогда, на автовокзале, я пожалел, что затеял этот разговор, – видимо, было предчувствие беды.
Что произошло в судьбе этого человека, почему столько лет он жил под чужой фамилией, с чужой биографией, я так и не узнал. А теперь, после его гибели, не желаю в этом и разбираться. Мне не дает покоя другое: пусть нечаянно, неумышленно, но я виноват в его самоубийстве. Если бы я промолчал, оставил свои воспоминания при себе, – этого не случилось бы.
Что касается библиотеки московских государей – где ее искать и существовала ли она вообще, – то вернусь к разговору с Веретилиным, который так сказал мне за столом, когда речь зашла о местоположении царской книгохранительиицы:
– Для меня нет сомнений, что эта библиотека – исторический факт, что о ее существовании знал первопечатник Иван Федоров и даже имел к ней доступ. Федоровская Псалтырь, о которой я сообщил в своей статье, напечатана с рукописной Псалтыри, переведенной Максимом Греком и хранящейся в библиотеке московских государей.
– Естественно, я спросил Веретилина, на каком основании он сделал такой вывод.
– Я имел возможность сравнить Псалтырь, напечатанную в Троице-Сергиевом монастыре, с рукописной Псалтырью, переведенной Максимом Греком. Тексты совпадают слово в слово.
– Где эту рукописную Псалтырь можно увидеть?
Тут Веретилин опять замешкался:
– Ну, считайте, что она погибла… А библиотека московских государей уцелела и ее надо искать, здесь я целиком согласен с Пташниковым. Другое дело – где именно. Все версии кажутся одинаково достоверными, и это, возможно, не случайно. Я склоняюсь в пользу того, что в разные годы она могла находиться в разных местах, в том числе и в Троице-Сергиевом монастыре. Игуменом монастыря в то время, когда там жил Максим Грек, был старец Артемий – еще одна незаурядная личность русской истории, которого правильно называли одним из идеологов русского книгопечатания. Именно под его покровительством в Троице-Сергиевом монастыре начала работать первая русская типография, где Иван Федоров научился печатному делу у Максима Грека, занимавшегося там переводом книг библиотеки московских государей…
Убежденность Веретилина в существовании библиотеки Ивана Грозного заставила поверить и меня. Но действительно ли к ее судьбе был причастен Иван Федоров? На самом ли деле следы этой загадочной книгохранительницы надо искать в разных направлениях?
В любом случае я уверен, что высказанные Веретилиным предположения были выстроены на каких-то конкретных свидетельствах, источник которых теперь, после его гибели, вероятней всего, так и останется неизвестным.