Как назойливые мухи, облепляли мы окна душного подвала и с интересом рассматривали наших матерей — будто никогда их не видели прежде.
Мы действительно такими их раньше не знали. Они не стирали, не мыли полов, не варили обеда. Не шили, не штопали, не бранились друг с другом. Чинные, напряженные и, как нам казалось, поглупевшие, сидели они над раскрытыми книгами, с которыми обращались как с дорогой стеклянной посудой.
Это не только уравнивало их с нами, но и делало в наших глазах смешными и беззащитными. Ведь никому из нас до этого и в голову не приходило, что они вообще чего-то не умеют. Мы твердо знали, что они умеют все. И вдруг мы увидали наших сильных и уверенных матерей неуверенными и неловкими. И в чем? В том, что сами и за дело не считали!
Нескладно и смешно, как левши, держали они перья, нескладно обращались с книгой: плевали на пальцы, прежде чем перевернуть страницу. Бестолково читали слоги, пропуская буквы: отдельно — «ма» и «ша» — читали верно, а вместе произносили «мша».
Как мы хохотали — стыдно вспомнить! Мы стреляли по раскрытым букварям жеваными бумажками, строили рожи. На разные лады подсказывали таблицу умножения, кричали, что дважды два — пять, семь, десять…
Мы безобразничали до тех пор, пока сестра, исправно изображавшая опытного педагога, не выходила из себя и не взрывалась. Одним прыжком, как кошка, она вскакивала на подоконник, оттуда — на улицу и смерчем обрушивалась на нас, раздавая всем подряд шлепки и подзатыльники.
Потом, опять же через окно, перелезала обратно, садилась за стол, переводя дыхание и, подражая своей школьной учительнице, говорила ненатурально интеллигентным голосом:
— Итак, на чем мы остановились?
Тишина водворялась ненадолго. Проходило несколько минут, и в окно просовывалась голова.
— Пелагея, Витька плачет!
Потом врывался чей-нибудь муж.
— Моя здесь? Ужинать-то сегодня будем или сидеть не жрамши?
Самым же смешным для нас номером вечера была Сенькина шутка.
Сенька-водопроводчик — молодой мужик, глупый, лохматый и веселый — развлекался пуще нас. Возвращаясь с работы в одни и те же часы, он всегда останавливался у ликбезовских окон. Клал на землю свою сумку с инструментами, подмигивал нам и, просунувшись до пояса в окно, кричал истошным голосом:
— Ученицы-ы-ы, молоко бежит!
Фокус заключался в том, что каждый раз он кричал одно и то же и каждый раз все женщины вскакивали от этого крика, как будто их дергали за ниточку.
Громче всех хохотал сам Сенька. Он просто заходился от смеха и под конец даже не хохотал, а стонал, не то икая, не то всхлипывая. Мы прямо пугались, глядя, как он, ослабев от смеха, валился набок, вытирая слезы рукавом рубашки.
Мы тоже смеялись — сначала над шуткой, а потом над тем, как чудно́ смеялся Сенька.
Никто из нас и не подозревал, как плохо кончится для Сеньки эта шутка.
Женщин она очень задевала. Они переживали ее как-то особенно болезненно. Вскочив от его крика, как по команде, они потом уже не садились, а, потоптавшись на месте, расходились по домам, не глядя друг на друга.
И вот однажды они прорвались.
Когда Сенька в очередной раз просунулся в окно и собирался уже крикнуть насчет молока, две женщины, заранее подстерегавшие его, навалились сзади, приподняли и протолкнули через окно в комнату.
Нам было не видно, как они его тузили. Сенька ругался и кричал все время одно и то же:
— Дуры бешеные!
Потом женщины разбежались, а Сенька все ругался, и мы долго не подходили к окнам — боялись, что он со злости побьет нас.
Несколько дней занятий не было. Потом пришла незнакомая женщина с портфелем и провела большое собрание. Перед этим она велела нам обойти все квартиры и сказать, что завтра в семь часов вечера в Красном уголке будет важное собрание, чтобы все, кто может, обязательно приходили. Она дала нам большой кусок розовых обоев и поручила написать плакаты и повесить их на видном месте в Красном уголке.
Славкин старший брат очень красиво написал большими буквами с тенью два плаката: «Мы путь земле укажем новый!» и «Неграмотность — наш враг!»
Мы сами прибили эти плакаты: один над грифельной доской, а другой около входной двери.
Народу на собрание пришло очень много — и мужчин и женщин. Председателем выбрали нашу маму. Мы с братом из-за этого чувствовали себя очень плохо — стыдились и переживали, потому что видели, как мать волнуется. Она не умела проводить собрания и не знала, что надо делать, — сидела и молчала. Только расправляла на плечах платок. Но потом все обошлось. Она перестала смущаться, потому что все начали слушать выступающих. Она ведь не знала только, как открывать собрание, а все остальное делала хорошо — давала слово, строго следила за порядком, и все ее слушались, а под конец даже выступила, и ей похлопали.
Через несколько дней занятия возобновились, и мы еще раза два ходили смотреть ликбез. Но потом совсем перестали. Не из-за того, что нас ругали на собрании, — просто стало неинтересно. Почти все женщины выучили таблицу умножения и громко читали по слогам: «Мы не рабы, рабы не мы». И никто не путал слогов.
Выдвиженец
Я прихожу домой из школы, а на сундуке мрачнее тучи сидит дядя Федя. Уперся локтями в свои огромные колени и дымит, дымит, как паровоз. Я уж не суюсь, вижу — ему не до меня. Что-то случилось. Сажусь тихонько у окна и делаю вид, что смотрю во двор.
Мать собирает на стол и тоже ни о чем дядю Федю не спрашивает, дает ему отмолчаться. Наверно, опять тетя Маня заболела, а может, у него кошелек украли. Сейчас сядем за стол, тогда и узнаю.
— Пропал я, сестра, — вдруг говорит дядя Федя, — табак мои дела! — Он больно шлепает себя по коленям и, крякнув, встает во весь рост. Хочет походить по комнате, а по нашей комнате не очень-то расходишься: тут кровать, тут сундук, тут комод, потом большой, до потолка, фикус, и шкаф. А дядя Федя сам со шкаф, а может, даже и шире.
— Сядь, поешь, — говорит мать, и наливает ему полную тарелку щей. Но он не ест, а достает папироску и опять закуривает.
— Будет тебе, Федя, — говорит мать ласково. — Что стряслось-то, рассказывай толком.
— Выдвинули меня, вот что!
— Батюшки ты мои!
«Вон оно что! За что ж это его? И как, интересно, выдвигают? — думаю я. — Берут и двигают, как шкаф. А он упирается». Мне смешно, а мать говорит строго:
— Перестань скалиться и не развешивай уши. Ешь и уходи! — А сама спрашивает про то же:
— Куда же выдвинули-то! Может, ничего, обойдется?
— В том-то и штука, что не обойдется. Директором меня выдвинули — вот что! — виновато говорит дядя Федя. — А какой я директор? Танька, вон наша, и та по арифметике больше мово знает. А тут — завод целый. Махина! К тому же бухгалтерия: дебет-кредит! А я в бухгалтерии ни уха, ни рыла! Да и вредительство, сама знаешь…
— Да-а-а, — сокрушается мать. — Не надо было тебе, Федя, соглашаться. Запутают они тебя, спецы-то, беды не оберешься. Да и дети у тебя, Маня больная…
— Что ты травишь меня! Думаешь, сам не понимаю? Понимаю, оттого и голова раскалывается! И соглашаться — не соглашался. Выдвинули — и все! В порядке орабочивания аппарата. Собрание выдвинуло, райком утвердил. Ты, говорят, коммунист? — Коммунист. Рабочий класс? — Рабочий класс. Ну и дело с концом! Пролетарское чутье имеешь, а остальное наживешь. Не все за спецов держаться, надо и своих растить.
— Так-то оно так, — говорит мать. — Да ведь обуза-то какая!
— Обуза — ничего, не рассыплюсь. Силенки есть. Умишка бы хватило, да знаний бы подзанять!
— Умом тебя бог не обидел. И в роду у нас как-будто дураков не было…
— Сложно на заводе сейчас. Половина цехов стоит, половина — зажигалки делает. Спецов хороших мало. Кто удрал, кто саботажничает, а кто не поймешь что думает. Не каждому доверишься. А дело делать надо, надо завод пускать, производство налаживать. Кто-то же должен за это браться?
— Это верно, — серьезно говорит мать. — Сами мы все это затеяли, самим и расхлебывать надо. Учиться бы тебе, Федя, а то пропадешь!
— А я не учусь, думаешь? Я этот гранит науки грызу как окаянный! Маркса по ночам читаю: «товар — деньги — товар». Слова, вроде, знакомые, а сути пока не ухвачу! Учился я не по порядку — вот в чем штука! С пятого на десятое. Сначала верхи, потом азы, а потом середина. Оттого и каша в голове… Но уж я подохну, а выучусь! — и трах, дзынь! — посуда запрыгала — так дядя Федя хряснул по столу кулаком.
— Посуду-то не бей, директор! — смеется мать. — Небось, загордишься теперь, в автомобиле начнешь ездить, не дай бог, пузо отрастишь!..
Они дружно хохочут, а я смотрю в окно. Опять этот противный рыжий кот крадется за воробьем. Сейчас я пульну в него коркой и пойду на улицу. Все равно уж дяде Феде теперь не до меня и играть мы с ним не будем.
Торгсин
Когда в Москве на Сретенке открылся торгсиновский магазин, мы вчетвером сразу же после уроков побежали смотреть, что это такое. Повсюду только и говорили, что про торгсин. Будто бы там полно любых товаров — покупай что хочешь!
Народу в торгсине было полным-полно. Все ходили от прилавка к прилавку и рассматривали неправдоподобные товары: белую, как пудра, муку, нежно-розовую вареную колбасу, настоящие «эклеры» и «наполеоны», нарядные конфеты в золотых бумажках.
Люди забыли, как все это выглядит. Была карточная система, и продукты выдавались по карточкам. В магазинах просто так, то есть на деньги, можно было купить только спички, пуговицы и еще какую-то мелочь. Все же остальное выдавалось по карточкам и ордерам. Ты заранее подавал заявление в местком, и тебе выдавали ордер — на пальто, платье, обувь, а также на алюминиевые тазы и кастрюли. Объявление о полученных ордерах вывешивалось рядом со стенной газетой.
«Получены ордера:
Галоши мальчиковые · · · · · 6 пар
Трико дамское · · · · · · · · 2 пары
Башмаки парусиновые н/резин.