Мы притихли, а в очереди, наоборот, зашумели. Кто-то, покинув свои места в очереди, подошел поближе, чтобы рассмотреть такой необычный кусок золота, кто-то стал нас расспрашивать, ахать и охать, а кто-то сказал, что дуракам всегда счастье.
В этой суматохе нас совсем оттерли от окошка, и мы не увидели, как рассерженный старичок высунулся из него против обыкновения чуть ли не до половины груди.
— Чей это слиток? — спросил он громко. (Оказывается, мы неправильно называли: не брусок, а слиток!).
Что было сил, мы заорали хором на весь Торгсин: — «Наш!», «Наш!» и, с трудом расталкивая взрослых, стали протискиваться обратно к окошку.
Около нас моментально очутился милиционер.
— В чем дело? Почему вы безобразничаете? — строго спросил он.
— Мы не безобразничаем, — сказал вспотевший Севка. — Мы сдали слиток, — уже вполне профессионально выразился он.
— Какой еще слиток? — совсем уже строго спросил милиционер.
— Золотой, — терпеливо сказал Севка. — Мы его нашли. Под полом. То есть не совсем мы, а…
Мы так путанно, так неправдоподобно все объясняли, что и сами перестали верить, что брусок наш.
— Это наш брусок, честное пионерское, — сказал Севка неискренним голосом.
— Ладно, ладно, там разберемся, — сказал милиционер и повел нас за перегородку.
— Теперь они там попляшут! — сказал нам вслед тот же голос, что говорил про дураков. — Улыбнется им золотишко!
Мы не пробыли за перегородкой и пяти минут. Подавленные вернулись мы в общую комнату и молча направились мимо очереди к выходу.
— Надо было распилить на кусочки, а не тащить все сразу, олухи! Тогда бы не отобрали! — прошипел все тот же голос.
Удивленные, мы остановились и, посмотрев на шипевшего, наверняка бывшего буржуя, а потом друг на друга, поняли, что они не знают того, что стало известно нам за перегородкой, того, что брусок железный.
И тут на нас напал дикий хохот. Кругом недоумевали — в чем дело, почему мы смеемся? Тогда Севка, пересилив себя и утерев от слез глаза, сказал абсолютно серьезно:
— А мы и идем распиливать! Не верите? Вот! — И он, высоко подняв наше железное золото, показал его всем.
Те, которые поняли, дружно засмеялись. А милиционер, тоже не сдержавший улыбки, слегка подтолкнув нас к выходу, сказал:
— Давайте, давайте проходите — золотоискатели!..
Радиостанция имени Коминтерна
Мы недавно стали вспоминать, как впервые услышали радио. То самое радио, которое мы нынче так легко включаем и выключаем, не прилагая к этому никакого труда.
Разговор зашел из-за Вадика. Последнее время он стал нас изводить. Как только мы, завесив абажур, усаживаемся около нашего старенького «КВН», он заводит свою «пластинку»:
— Разве это телевизор? Это же старая шкатулка! Ничего не видно! Курам на смех!
И так далее, в том же духе… Это у него вступительная часть — так сказать, артподготовка. Потом он переходит к основному и исполняет это уже другим голосом. Он начинает подъезжать к бабушке:
— Бабушк, а бабушк! Ну давай купим «Рубин». Или хотя бы «Темп». Ведь ты даже не знаешь, что такое настоящий телевизор!
Вадик обращается к бабушке потому, что она в нашей семье главная. Без нее не решается у нас ни одно важное дело. И еще потому, что Вадикова бабушка — наша мама — питает неженскую слабость ко всяким техническим новинкам и вообще к технике.
Она сама чинит электроутюги, плитки и пробки в квартире, когда они перегорают.
Техника — ее слабость. Если бы не надо было варить обед, ходить на рынок и штопать белье, мать целые дни возилась бы с каким-нибудь старым репродуктором, утюгом или счетчиком. Ничего она так не любит, как доходить до всего своим умом. Она часто повторяет: «Мне бы смолоду учиться, я бы вам показала!»
Это правда. Мы никогда не перестаем жалеть, что матери не пришлось учиться, — из нее вышел бы толковый инженер.
В войну она всему дому чинила электричество, водопровод и даже канализацию; чуть где испортится — бегут к нам.
— Анна Яковлевна, вода из крана хлещет, всю кухню залило!
Мать платок накинет и бежит. Железным прутом прочистит раковину, вырежет из старой калоши резиновый кружочек, развинтит кран и заменит сносившийся присос новым. Ей скажут:
— Золотые у вас руки!
А она всегда поправляет, ничуть не боясь, что хвастается:
— Руки без головы — плети. Шариком надо варить!
Однажды она купила по случаю старую швейную машину. Та и недели не прошила — испортилась. Отец пилил ее: купила старье, только зря деньги выбросила.
Мать вздыхала, задумчиво поглядывала на машинку. Потом решилась: взяла свои отвертки, стамески, ключики и разобрала все машинные внутренности. Мы пришли, а машинки уже нет. Все колесики, гаечки и винтики лежат на разостланной газете, а мать, забыв про все, с веселым отчаянием колдует над нею. Отец так и ахнул: совсем зарвалась старуха…
Дня три она возилась: подтачивала, смазывала и перетирала. Потом начала собирать. Собрала. Села шить — машинка, как параличная, вся трясется, вихляется, вот-вот рассыплется. Никто из нас над матерью не подтрунивал — очень она переживала. Закрыла машинку футляром и не подходила к ней. А потом взяла и опять все развинтила. Когда же, наконец, добилась своего, весь день хвасталась:
— Ай да баба! Ну и молодец! Своим умом доперла!..
И, не разгибаясь, строчила все подряд, что нужно, и что не нужно…
А Вадик, между тем, все пристает:
— Бабушк, ну ладно. Ты не покупай «Рубин». Ты только сходи посмотри, что это такое. Ведь интересно же…
Вадик хорошо знает свою бабушку: главное — заставить ее увидеть новинку, а там и уговаривать не надо.
Но и бабушка знает свою слабость. Потому она и отбивается.
— Не жужжи и не мешай смотреть, — говорит она. — Никуда я не пойду, и так прекрасно видно.
— Пре-кра-сно… — фырчит Вадик. — Эту старую коробку на помойку пора.
Бабушка начинает сердиться. Слова же про помойку окончательно выводят ее из терпения.
— Ишь ты, барон какой, разжирел больно — на помойку. Забыл, поди, как люди вовсе без радио жили.
Вадик издает такой протяжный свист: фью-ю-ю — вона, мол, какую древность вспомнила, — что мы затыкаем уши.
— Ты бы, — говорит он, — еще и каменный век вспомнила или как люди по деревьям лазили и огонь из кремня высекали.
— Пустомеля ты, — осуждающе качает головой бабка. — Книжки читаешь, историю проходишь, а в голове каша. Что к чему, не соображаешь. Что ж, по-твоему, мы с дедом по деревьям лазили?
— Причем тут вы с дедом, — сердится Вадик. — Вы же в двадцатом веке живете, а не в древности.
В голосе Вадика ни тени юмора. Он не сразу понимает, почему мы разражаемся дружным хохотом. Он, конечно, знает, что радио изобрели сравнительно недавно. Но в его голове люди, ходившие в латах, и те, что жили без радио и электричества, свалены в одну кучу. Вещий Олег, хазары, Александр Невский, Иван Грозный — эти жили без радио. И это понятно. Но что его бабушка или родная мать, сидящие с ним вместе, за одним столом, жили когда-то тоже без радио, — этого он себе представить не может.
Вадик прямо потрясен. Ему это никогда не приходило в голову. Он забывает про «Рубин» и «Темп» и засыпает нас кучей вопросов, один нелепее другого.
— Нет, мам, — говорит он, захлебываясь, — вы не разыгрываете? Правда, вы жили без радио? А как же вы жили? И «последних известий» не было? И «погоду» не передавали?
— Погоду передавали, — смеется бабка. — Фоминишна передавала. Как ноги заломит, говорила — будет дождь.
— Бабушка, — обижается Вадик, — я же серьезно.
— Так ведь и я, дурачок, серьезно? Какая же тебе «погода», если никакого радио не было?
Бабушка теплеет. Она уже не сердится на Вадика, а с грустной нежностью радуется его удивлению. Она и сама удивляется. И все мы тоже.
Неужели и вправду мы жили без радио? И никто не говорил по утрам: «Здравствуйте, товарищи, начинаем урок гимнастики!», и не пел свои милые песенки озорник Буратино, и не били в полночь часы со Спасской башни?..
Но когда же это было? Когда появился в нашей квартире первый детекторный приемник — небольшая черная шкатулка с маленькой пружинкой-хоботком, которой мы в поисках волны часами благоговейно царапали по сверкавшему, как антрацит, кристаллу и умилялись, услышав в наушники тоненький, как мяуканье, человеческий голос?
Никто сразу не может назвать точную дату. Все путаются и сбиваются — время сместило события. Мы начинаем плутать по годам, спорим, сердимся и даже ссоримся. Сестра говорит, что в двадцать четвертом, а я — в тридцатом.
Лучше всех ориентируется бабушка. Как все старые люди, она помнит далекое лучше, чем близкое. Помнит, правда, по своим приметам и ориентирам. Ориентиры эти часто смешные, но всегда безошибочные. Смешные потому, что они у нее одинаковые и для домашних и для мировых событий. Всегда это какой-нибудь выбитый зуб у одного из нас, какие-то разбитые коленки и носы, чьи-нибудь первые длинные брюки или первая получка.
— Ну что ты мелешь, — говорит она мне. — В каком же тридцатом, когда в тридцатом биржи труда уже не было.
— При чем тут биржа?
— А при том, что Сергей купил приемник за червонец из первой получки. Стало быть, он уже работал. А на завод его послала биржа — он тогда был безработным.
— Вот видишь, — торжествует сестра.
— И ты врешь, — обрезает ее мать. — Ни в каком ни в двадцать четвертом. В двадцать четвертом Сережа еще учился. — Она начинает считать вслух: — В двадцать четвертом учился. Год ходил безработный. В тридцатом биржи уже не было. Должно быть, в двадцать шестом? — Она на минуту задумывается, а потом уже уверенно говорит: — Ну, конечно, в двадцать шестом! Ты ведь косу-то отрезала в двадцать шестом? — неожиданно спрашивает она сестру.
— Ну, уж про косу я не помню! — отмахивается сестра.
— Хороша партийная, — возмущается мать. — Не помнишь, когда в комсомол вступала.
Сестра обижается.