Ищи меня в России. Дневник «восточной рабыни» в немецком плену. 1944–1945 — страница 66 из 142

Вскоре к нам подошли Вера, Галя от Клееманна и Нина от Насса, и потом мы уже все время были вместе. Промелькнула неподалеку оживленная Ольга с каким-то поляком, но даже не взглянула в нашу сторону. Продолжает злиться. Ну и пусть!

Нина сказала, что пленных англичан и французов немцы погнали в другое место для сооружения каких-то противотанковых каменных заграждений и что Джонни действительно отказался идти вместе со всеми. Вчера вечером из Мариенвердера приезжало какое-то высокое лагерное начальство, был громкий разговор, и сейчас Джон сидит в карцере под замком, под так называемым домашним арестом. У меня сжалось сердце от тревоги за него, и одновременно охватила гордость. Неужели этого курчавого непокорного бунтаря отправят теперь в другой – более страшный концентрационный лагерь и я его никогда больше не увижу? И все же – какой он молодец! – единственный изо всех не струсил, не побоялся открыто и дерзко бросить в лицо нацистам все, что он о них думает.

Строительством оборонных укреплений оказалось заурядное копание в земле, иными словами – рытье окопов. Отмеченная аккуратными белыми колышками линия («линия Маннергейма», как насмешливо отозвался о ней Лешка) располагалась примерно в трех километрах от Грозз-Кребса и тянулась под прямым углом к асфальтовой магистрали, по обе ее стороны. Работами руководили те цивильные типы, что стояли возле вахмайстера. В первую очередь они расставили цепочкой новоявленных землекопов – получился длинный, пересеченный дорогой людской ряд. Мы запоздало подосадовали на Шмидта за то, что он заставил нас тащить в такую даль на своих плечах тяжелые лопаты и ломы, так как в стоявших на площадке возле дороги ящиках оказалось в избытке и того и другого.

Мы еще не начали работать, как к площадке подошла небольшая, с брезентовым верхом машина. Две немки с покрасневшими от холода носами вытащили из кузова несколько картонных коробов, в которых вместо обещанного «сухого пайка» оказались… сигареты. Один из распорядителей, взяв в руки рупор, предложил полякам и «остарбайтерам» подходить поочередно, не создавая толкучки и соблюдая порядок, к машине для получения щедро выделенного руководством городского магистрата, в качестве аванса за труд, «гешенка» – по полпачки сигарет на брата.

Призыв соблюдать порядок остался, однако, неуслышанным – возле машины мигом образовалась длинная, галдящая очередь. Мы четверо – Галя, Вера, Нина и я – тоже встали позади какой-то польки, разумно решив, что, во-первых – неучтиво отказываться от «гешенка», во-вторых – сигареты могут пригодиться нам для того, чтобы, в свою очередь, кому-нибудь переподарить их. В те минуты мы вовсе не предполагали, что это может произойти уже так скоро.

Копать было тяжело. После вчерашнего дождя земля пропиталась влагой, стала вязкой. Клемпы скользили в грязи, глина налипала на лопату, и приходилось то и дело очищать ее. Мы с Верой работали рядом, вели о чем-то разговор и не сразу поняли, почему вдруг по рядам пронесся какой-то сдержанный, неясный гул, а некоторые женщины кинулись к дороге.

– Русские пленные! Смотрите… Русские пленные! – крикнула, пробегая мимо нас, Ксения из Почкау. – Девчонки, смотрите – это же наши!

По дороге двигалась, выдерживая строй, небольшая – человек в 25–30 – колонна русских пленных. Страшно худыми выглядели все они, иные, чувствовалось, едва тащились, на головах некоторых белели застиранные повязки. Все были в шинелях, в потрепанных, местами прожженных и оборванных, но в таких родных и близких для нас серых шинелях, и лишь один из них – он шел в середине второго ряда – в морском черном бушлате.

Бросив лопаты, мы, четверо, тоже ринулись к дороге. У меня бешено – я даже крепко прижала его ладонью – колотилось сердце, из глаз непроизвольно текли слезы радости и горя. Ведь это были первые увиденные мною за три года неволи наши, советские воины.

Два немецких конвоира, шедших с автоматами в руках – один во главе, другой в конце колонны, – вяло покрикивали на столпившихся у обочины и пытающихся разговаривать с пленными «восточников». До сих пор не могу понять, как мне, одной из всех, удалось проскочить, не замеченной конвоирами, к колонне, и я, скрытая от обоих вахманов рядами шагающих красноармейцев, какое-то время, замирая от счастья, спешила в пробежку за ними.

Шедший рядом со мной высокий светловолосый солдат в прожженной на спине шинели и в драных опорках, не поворачивая головы и почти не разжимая губ, коротко, едва слышно, отвечал на мои сбивчивые вопросы… В плен почти все они попали около трех месяцев назад под Львовом… Были в лагере, в Данциге, недавно переведены сюда, в имение Петерсхоф. Условия жизни и питание, что в Данциге, что здесь – одинаковые: лагерь за колючей проволокой, дважды в день черпак баланды из гнилых овощей и небольшая пайка хлеба пополам с опилками… Зато в избытке призывов и уговоров, а также всякой другой агитации – записываться в Русскую освободительную армию… Сам он из-под Москвы, из Коломны, а среди них есть один из Ленинграда. Зовут Анатолием. Сейчас спросим, знает ли он кого-либо из Стрельны. По рядам колонны прошелестел легкий, едва уловимый шепот, и через несколько секунд поступил ответ: знает многих ребят и девчонок, что жили в районе Волхонки… Сам Анатолий коренной ленинградец, но на протяжении многих лет приезжал вместе с родителями на дачу в Стрельну…

Тут парень, кажется, впервые с любопытством скосил на меня глаза: «Так это мы от вас получили на днях письмо? К сожалению, тех, о ком вы пишете, среди нас нет».

В этот момент один из стражников обратил наконец внимание на скрытое оживление среди пленных и, заглянув за крайний от обочины ряд, с громкой бранью, замахнувшись прикладом автомата, отогнал меня от колонны. Но все равно я так была счастлива от этого короткого разговора, так немыслимо, безумно счастлива оттого, что неведомый мне Анатолий знает мою Стрельну и даже ходил по Волхонскому шоссе, по которому я в течение восьми лет дважды в день вышагивала в школу и обратно.

Для русских пленных отвели место сравнительно недалеко от нас, и среди «остарбайтеров» сразу развернулась бурная деятельность. По рядам от одного к другому полетел призыв – собрать от некурящих для русских пленных сигареты, а также помочь им продовольствием – кто чем может. В ответ передавались по рукам тощие пакетики, завернутые то в обрывок бумаги, то в тряпицу, а то просто так – несколько сигарет и пара кусочков черного хлеба, сдобренных солью или тонко – на просвет – намазанных маргарином.

В первый же десятиминутный перерыв, собрав довольно объемистый пакет и рассовав отдельно по карманам сигареты, я, Вера и Нина (Галя поранила лопатой ногу, и ее отослали в деревню) направились с бьющимися сильно сердцами к пленным. Вахман, ярко-рыжий, мрачный фельдфебель в темных очках, тот самый, что замахнулся на меня автоматом, был неумолим. Он сидел на перевернутом ящике и, слушая наши жаркие просьбы, лениво пускал нам в лицо колечки дыма. Потом, подкупленный двумя пачками сигарет, которые Вера держала наготове, велел развернуть сверток, и, оглядев брезгливо его содержимое, махнул рукой: «Лось!»

И мы пошли. С пылающими лицами и с нерастраченным запасом добрых слов, приберегаемых нами к встрече со своими, мы приблизились к пленным, сказали им взволнованно: «Товарищи, здравствуйте… Дорогие товарищи, мы принесли вам кое-что. Вот здесь. Возьмите, пожалуйста… Возьмите».

Нас обступили. Я видела теплые взгляды, видела сквозь слезы радости улыбки, но ответить никто из них не успел. Вышел вперед тот, в черном бушлате, и, скривив в презрительной усмешке бледные губы, спросил с издевкой: «Это вы, если не ошибаюсь, сказали нам – „товарищи“? – И добавил желчно и жестко, точно рубя топором: – Ни вы нам, и ни мы вам – не товарищи! Просим запомнить! – Он сплюнул в сторону и зло выругался: – Из ваших рук…»

Дальше я уже не слышала. Я бежала, оскользаясь, по перевернутой глинистой земле, не разбирая дороги, задыхаясь от горькой, как полынь, обиды и глотая слезы. За что? За что он так? Разве ж мы виноваты?

Вера с Ниной вернулись под конец перерыва, обе возбужденные, с красными пятнами на щеках. Вера громко спросила: «Плачешь? Ну и дура! Зачем ты убежала? Знаешь, как его взяли там в оборот, этого типа… Я ему тоже кое-что сказала, пусть знает. Если бы он не попал в плен, может быть, и нас здесь не было. – Она смотрела на меня с презрением: – Была нужда из-за такого… нюни распускать».

Когда мы все трое немного успокоились, Вера рассказала:

– Понимаешь, у него однажды была неприятность – какая-то сволочь, русская девчонка, которой он доверился, его выдала. И теперь он всех мерит на один аршин… Ну, мы с Нинкой вправили ему мозги, так что – будь спокойна. Между прочим, просил передать тебе свои извинения.

Получить извинение от нечаянного обидчика – это, конечно, неплохо, но все равно в сердце не осталось уже и следа от недавней светлой радости, и мир вокруг снова, как в самые беспросветные минуты, стал казаться серым и мрачным, наполненным злобой и ненавистью. Такое угнетенное состояние не покидало до вечера, а там (было уже около семи) неожиданно заявился Джонни. Я одновременно и удивилась, и страшно обрадовалась его приходу.

– Как ты оказался здесь? Мы слышали – тебя арестовали… О Джон, – вырвалось у меня, – как я испугалась, что тебя отправят в концлагерь!..

Он засмеялся смущенно, порывисто сжал мою руку: «Ну что ты! Какой концлагерь? Просто я посидел немного в изоляции».

Когда мы остались вдвоем в опустевшей кухне и уселись за столом, как всегда – друг против друга, я попросила: «Расскажи, как все было… Эти, из Мариенвердера, очень ополчились на тебя, за то, что ты поднял там бунт?»

Щеки Джона привычно порозовели.

– Ну, положим, никакого бунта я не поднимал – ведь из остальных-то ребят никто не поддержал меня, – просто сказал этим поганцам, что не намерен даже пальцем шевельнуть, чтобы чем-то помочь им в их затянувшейся агонии, что с нетерпением ждал этого дня долгих четыре года.