себя… Я поднял с пола мятую бледно-голубую ленточку, что упала с Машиных волос, положив ее в карман, объяснил ей: «Этот бант я сохраню в память о тебе до конца своих дней».
Мне все никак было не расстаться с Машей, а время летело, торопило. Наконец я нашел в себе силы оторваться от нее, застегивая на ходу шинель, вышел на кухню. Ее мать стояла у плиты, что-то мешала в чугунке. По-видимому, она не предполагала увидеть меня снова здесь, считала, что я не дождался Машу и давно уже уехал. Она растерянно и вопросительно смотрела на меня, в ее глазах читалась тревога. Я решился, подошел к ней, взяв ее сухую, морщинистую, пахнущую той же мороженой капустой руку, поднес к своим губам: «Я уезжаю, мама… Теперь уже насовсем. Не волнуйтесь, я ничем не обидел Машу. Я люблю ее, вашу дочь. Прощайте…»
Я не стал ждать ее ответа, вообще не был уверен – поняла ли она меня? Но все же, мне показалось, ее взгляд несколько смягчился. Сойдя с крыльца, я посмотрел на окно Машиной комнаты. Она стояла на том же месте, где я ее оставил. Улыбаясь грустно, поднесла пальцы к губам, послала мне воздушный поцелуй. Лицо ее было печальным… Вот и все. – Дитрих взглянул на меня. – Вот так и окончилась моя любовь…
Пока он рассказывал, я успела начистить картошку, нашинковала капусту, морковь, брюкву. На плите, в нашей большой «семейной» кастрюле поспевало, распространяя вокруг аппетитный запах, овощное рагу, шумел, закипая, чайник. Обед, слава Богу, на подходе, и как раз – кстати: скоро придут наши с окопов.
– А что было дальше, Ганс? Чем тебе обошлась та поездка? Удалось ли догнать своих? Давай уж, рассказывай до конца.
– А дальше… Дальше – ничего интересного. – Голос его поскучнел. – И ничего хорошего. Своих я, конечно, догнал, но это произошло уже в ночь на вторые сутки. Как я и предполагал, наша колонна отбыла сразу после полудня. Обнаружив опустевшую стоянку, я зашел к местным штабистам в надежде узнать направление маршрута. Пожилой «оберст» неприязненно покосился на меня:
– Появился, беглец? Ну что – нашел?
Не понимая, что он имеет в виду, я на всякий случай ответил:
– Нашел.
– Ну и как, все в целости? – продолжал тот непонятный допрос.
– Да. Все в сохранности.
– Смотри, парень, тебя ожидают большие неприятности, – вдруг устало, по-дружески предупредил «оберст». – Тебе здорово повезет, если сумеешь выкрутиться. Если удастся избежать самого страшного – впредь будь осмотрительнее.
Трясясь на своем «драндулете», я размышлял – что же подразумевалось под словом «нашел»? Наверняка это неисправимый фантазер Зигфрид, выгораживая «дезертира», придумал какую-то одному ему известную версию… Но в общем-то, если признаться честно, тогда моя участь мало тревожила меня. Я еще весь был там, с моей Машей, еще весь был полон ее губ, рук, глаз. Я снова слышал ее ужасный, такой милый вульгарный говор: «Я никогда забыть тебя. Я желать тебе жить долго-долго». – «Да, – думал я, – подскакивая на льдистых колдобинах, исполнится ли для меня это ее последнее пожелание?»
Догнав наконец остановившуюся на ночлег в какой-то небольшой деревушке колонну, я, совершенно ошалевший от тряски, отправился искать Зигфрида. Шоферня разместилась по избам, и мне пришлось обойти несколько домов, прежде чем я нашел его, дрыхнувшего на теплой лежанке. Моя догадка оказалась правильной.
– Ты потерял документы, понял? – пробурчал Зигфрид, едва разлепив глаза, после того как я с великим трудом растолкал его. – Запомни: твою машину занесло в кювет, и ты, выбираясь из него, случайно обронил в снег планшет с документами. Обнаружил пропажу только перед самым получением приказа об «абмарше». Это все, дружище, что я смог для тебя сделать. Лучшего, извини, не придумал.
Внезапно он разозлился:
– Где мой, черт подери, мотоцикл? Чтобы утром же он стоял на прежнем месте! И вообще… убирайся вон, кретин! Ходят тут всякие, спать не дают. Я уже говорил тебе – выкручивайся сам как знаешь. Мое дело – сторона.
«Выкручиваться» особо мне не пришлось – я просто повторил слова Зигфрида (глупые, надо признаться, слова). Суд начальства был скорым и, по моему мнению, не совсем праведным. Правда, «дезертиром» меня не сочли (ведь я же вернулся), однако от машины отлучили. «За допущенное разгильдяйство» – так значилось в приказе – меня направили в особую штрафную часть, где я и придуривал два с половиной месяца, до своего ранения… Почему, ты спросишь, «придуривал»? Отвечу: я не смог больше убивать ваших русских солдат, не мог целиться и стрелять в них, как в дичь на охоте… Вот такой, представляешь, со мной, верным солдатом армии фюрера, произошел казус… Не смог больше убивать – и все! Накачавшись шнапсом, мы, «штрафники», бывало, с ревом поднимались в атаку, а я… я строчил в пустоту, пулял, что называется, в белый свет… Понимаешь, в каждом человеке с красной звездочкой мне стал вдруг видеться либо отец, либо брат Маши, а я не мог причинить этой девчонке горе… Однако русские Иваны и не подозревали о моем к ним тайном расположении, и в один несчастный день один из них прямо-таки прошил меня из своего автомата… Наши мясники-хирурги проявили чудеса, оставили меня для чего-то жить. Теперь тут, в Фатерланде, я вынужден медленно умирать…
Я всегда, пожалуй, с самого первого дня нашего знакомства, испытывала непонятное дружеское участие к Дитриху, а теперь, после его столь искренней, взволнованной исповеди, мне особенно стало жаль этого, наверное, когда-то очень красивого парня. Я осторожно спросила:
– Ганс, ты… ты что, серьезно болен?
– Болен? Не то слово… Я изувечен, уничтожен морально и физически. Будь она трижды проклята, эта война. Будь проклят этот шизофреник Гитлер, что пытался растлить весь мир и добился в какой-то мере этого на примере нашего, немецкого народа. Болен… Посмотри!
Внезапно он встал со стула, расстегнув одним движением «молнию» куртки, задрал вверх рубашку. Его живот был сплошь исполосован багрово-синими рубцами, шрамами. Я отвела глаза. Мне стало неловко, словно бы я ненароком коснулась чужой, запретной тайны, смутился, опомнившись, и Дитрих. «Ну, мне пора… Я порядком засиделся здесь, да и тебя совсем заговорил… Кстати, кажется, и дождь уже перестал».
– Хочешь, я угощу тебя обедом? – предложила я. – Уже все поспело.
– Спасибо. Твое рагу пахнет очень вкусно, но у меня своя диета.
Он полез в нагрудный карман куртки, достал кожаный черный бумажник, извлек из него плотный желтый конверт. «Здесь я набросал по памяти небольшой план, по которому ты сможешь найти ту деревню. Это примерно в 20–25 километрах от Вышнего Волочка. И еще там моя фотография… Первые месяцы войны… Польша. Передай ее Маше. Если она к тому времени еще будет помнить меня… В общем, это ее дело – хранить снимок или уничтожить… Кстати… – лицо Дитриха вновь мгновенно покрылось взволнованным румянцем. – Кстати, ты хочешь посмотреть Машу?»
– О-о, у тебя есть ее фотография? – удивилась я. – Конечно. Очень хочу.
– У Зигфрида была камера. Я попросил его сделать для меня снимок Маши. Но она почему-то не согласилась, заупрямилась. Из своей комнаты я слышал, как мать послала ее куда-то. Мы вышли следом и увидели Машу в саду, где она снимала с веревки белье. Я окликнул ее. Она обернулась, и в это время Зигфрид щелкнул. Вот… Посмотри…
Дитрих вновь раскрыл бумажник, и в одном из его отделений, – то ли мне показалось, то ли это было в самом деле, – мелькнул край аккуратно сложенной, выцветшей, бледно-голубой атласной ленточки. Он подал мне небольшую любительскую фотографию… Среди стылых, с черными ветвями деревьев стояла почти по колена в снегу совсем юная девчонка – в валенках, в широкой, наверняка с материнского плеча, плюшевой фуфайке с потертыми, лоснящимися рукавами, в клетчатом платке. Она стояла с охапкой белья в руках, полуобернувшись в сторону невидимого объектива фотоаппарата. Прядь русых волос выбилась на лоб из-под платка. Взгляд широко распахнутых серых глаз выражал удивление, а на губах застыла досадливая полуулыбка… Так себе, в общем-то, девчонка. Честно говоря, мне она представлялась несколько иной – что ли, более женственной, более взрослой… Я смотрела на свежее, простоватое лицо и думала о том, какой же неведомой, загадочной силой наделила Мать-Природа эту юную дочь Евы, если незваный пришелец из враждебной страны, в общем-то, достаточно умудренный жизненным опытом взрослый парень, оказался настолько пленен ею, что, забыв о первостепенной воинской присяге, мчался, сознательно рискуя жизнью, за многие десятки километров ради нескольких быстротечных минут последнего горького свидания.
– Ганс, но это же не столь спешно, – сказала я, вертя в руках поданный им мне желтый конверт. – В Россию я, как ты понимаешь, отправлюсь не так скоро… Мы с тобой еще сто раз увидимся…
– Дело в том, – нехотя произнес Дитрих, – что через недельку-полторы я снова лягу в госпиталь… Предстоит еще одна, по мнению моего врача, сложная операция, и на сколько я там застряну – неизвестно… В последнее время мой укороченный на две трети желудок окончательно взбунтовался, почти не пропускает пищу – я вынужден питаться исключительно жидкими бульонами… Так что, – он улыбнулся невесело, – так что, если ты пожелаешь мне удачи – это будет для меня совсем не лишним…
– Я желаю тебе, Ганс, всего самого доброго, – искренне сказала я. – Поправляйся быстрей и окончательно, и, возможно, ты еще сам увидишь свою Машу… Знаешь, я как-то слышала от одной, на мой взгляд, мудрой немецкой женщины, – кстати, ты же тоже знаешь ее – это фрау Гельб, наша соседка, – так вот, фрау Гельб верит в то, что после войны не будет больше никакой вражды между нашими народами – немецким и русским, – что пролитые реки крови напрочь смоют ее.
После обеда я рассказала прилегшей отдохнуть Симе (конечно, без особых подробностей) о том, что услышала от Дитриха. Мы извлекли из конверта (незапечатанного) фотографию Ганса, и я убедилась, что не ошиблась в своих предположениях, – этот беспечно улыбающийся, белозубый, еще не тронутый смертельным жалом войны бывший «бравый защитник фюрера», с нашивками младшего командного состава (я не разбираюсь в их, немецких званиях), и в самом деле был когда-то удивительно красивым парнем. Немудрено, подумалось мне, что зачитывающаяся английскими романами недавняя деревенская школьница ответно увлеклась им.