Ищи ветер — страница 4 из 30

ким нажатием ломал первый позвонок, но мне этот способ всегда казался слишком аккуратным, хирургическим каким-то.

У Тристана был бледный вид. До чего ж забавно смотреть на горожан, когда они вдруг осознают, что человеку, если он не вегетарианец, приходится порой убивать. Когда рушится их чистенький иллюзорный мирок, в котором форель, курица, корова сами подают нам свое мяско на тарелочке, вознося хвалы величию человека. Ан нет: ты ловишь живое существо, убиваешь живое существо, ешь живое существо — и точка. Не нравится — переходи на спаржу, она не станет глядеть на тебя с немым укором. Тристан, однако, снова закинул удочку: решил не подавать виду, что проняло.

Не клевало, наверное, часа два. Мы съели сандвичи, выпили пиво. Тристан меня удивил, я и не подозревал за ним способности так долго молчать. Он терпеливо и невозмутимо продолжал закидывать. Наконец я поймал еще одну форель — бойкую радужную красавицу. У Тристана тоже клюнула, кажется, крупная золотистая, но сорвалась в нескольких метрах от лодки.

Солнце золотило кроны деревьев, когда мы решили, что пора домой. От легкого ветерка озеро покрылось рябью. Точка на горизонте выросла в старенький дребезжащий гидроплан марки «Бивер» — он заходил на посадку. Угол снижения взял, на мой взгляд, немного круто, но в пределах нормы. Я уже третий раз видел, как он здесь садится. Кто-то недавно купил домик на другом конце озера, может, это и был хозяин самолета. Ладно, мне-то что. И все-таки, кто же так заходит на посадку? Еще и ветер с тыла, а он тянет, не выпускает закрылки. Навернуться хочет, точно.

— Тебе этого не хватает? — подал голос Тристан.

Ну вот, я так и знал, что он спросит.

— Нет…

Я совсем не скучал по полетам, ну, скажем так, почти не скучал. Разве что по тому времени, когда летал. Нет, скорее, по тому Джеку, которым я был, когда летал. Теперешний Джек не летает и не знает, что это такое. Как же ему — мне! — может этого не хватать?

— А вот ты не играешь на скрипке, тебе этого не хватает? — спросил я.

— Мне… Чего? Я… я никогда…

— Вот видишь. Я тоже.

Гидросамолет задрал нос и выпустил закрылки. Еще бы дольше собирался.

— Слушай, Тристан, будь другом, греби, а?

Он пожал плечами и послушно опустил весло в воду.

5

Жизнь только-только начала казаться прекрасной. Я запек форелей в фольге, с оливковым маслом и луком. Мы сыграли три партии в шахматы — две выиграл Тристан. Он окончательно достал меня своей способностью целиком сосредотачиваться на игре, погружаться в нее с головой — этакий мудрый идиот, гений-аутист или что-то в этом роде. Его сигареты дотлевали в пепельнице невыкуренные, иногда он даже забывал дышать, просчитывая игру с бешеной скоростью — я так и видел, как в голове у него роятся десятки вариантов.

Шахматы меня вымотали, и после третьей партии мы открыли портвейн — бутылочку «Грэхема» десятилетней выдержки. Тристан читал Диккенса, я слушал Баха. Высокий класс. Не хватало только сигар, фланелевой пижамы и бассета по кличке Джордж. Жизнь только-только начала казаться прекрасной.

И тут телефон — древний аппарат с диском — вдруг подал голос. Залился язвительным звоном, напоминая, что мои усилия забыть весь мир, конечно, похвальны, но это не значит, что мир обо мне забыл. Впрочем, обо мне-то, пожалуй, да. А вот недотепа, которого я посадил себе на шею, еще жил в памяти многих. Я мысленно перебрал людей, знавших этот номер, и снял трубку.

— Добрый вечер, Франсуаза.

— Я… Жак? Это вы?

Опять это долбаное «вы». Стерва. Коротенькое словечко, которое дает право заявлять такие вот вещи: «Моника не хочет вас видеть, Жак. Не звоните сюда больше» или «Виноваты только вы сами, Жак…». Когда-то это «вы» казалось мне мило-старомодным, пока я не понял, что оно было способом сохранить определенную дистанцию для худших времен. Как в воду глядела: оно сослужило свою службу и по-прежнему актуально.

— Да, я. А как вы? У вас-то все хорошо? Я имею в виду, у вас все идет по-вашему, Франсуаза?

Коротенькая пауза — три секунды extra-dry.

— Позовите Тристана.

Я прислушался к себе. Нет, ни малейших признаков внутреннего протеста. Мне хотелось ее уязвить, обидеть, просто из принципа — в душе ничего не шевельнулось. Я передал трубку Тристану, встал и вышел на галерею покурить, пока мамаша-психологиня вправляет мозги своему ненаглядному сыночку. Когда я пытался поставить себя на место Тристана, он казался мне самым уравновешенным существом на свете.

Мне нравилась идея оградить его на время от клинических познаний его матушки и ее ледяного бихевиоризма. «Да, мама», — отвечал Тристан тем же тоном, каким говорил бы: «Да, доктор» под действием лекарственных препаратов. Нет, ей-богу, иногда хочется убить.

Минут через десять он нарисовался на галерее — скукоженным недоноском. Я скрипнул зубами.

— Ну, что новенького?

Он уставился на меня с отсутствующим видом.

Потом помотал головой, словно пытаясь собраться с мыслями.

— У моей матери?

— Ну да, у твоей матери, у кого же еще?

— Да… как всегда. Теперь выходит, будто это отец во всем виноват… Я должен перестать вести себя, как ребенок… — улыбнулся он.

Я подумал, что матушкин наказ наверняка сопровождался увесистым булыжником в мой огород, но эти подробности Тристан опустил.

— Да, но… дело-то не в этом…

Он накручивал на палец свисавшую на лоб черную прядь. Я его не торопил: сам скажет. Меня удивил только его неожиданно серьезный вид.

— Моника…

Я стоически выждал целых десять секунд.

— Моника… что — Моника? Говори же наконец!

— Иди ты на фиг, я пытаюсь быть деликатным, черт тебя побери! Она беременна, вот.

— Вот.

Я произнес «вот» машинально, прежде чем набор слов обрел смысл. Нутром я осознал его быстрее, чем головой: в живот как будто кол вогнали. Хорошо хоть я сидел.

— Вот… — повторил я, как заевшая пластинка. Язык был на месте, голосовые связки работали, и даже вздохнуть удалось.

Вот.

6

Я плохо спал. А может, не спал вовсе. Тишина казалась оглушительной. Раз десять за ночь я вставал. Попить молока. В туалет. Покурить. Просто для того, чтобы надеть халат, зажечь свет, спуститься по лестнице. Двигаться. Стоило перестать двигаться, и меня обступали воспоминания, одни и те же, с каждым разом образы были все ярче, все отчетливее. С такими подробностями, которые, как мне казалось, я давно забыл, да что там забыл — по правде сказать, я думал, что и не знал их никогда. Точное время на моих часах, уровень горючего, цвет платья Моники, бортовой журнал на ее коленях; я снова и снова прокручивал одну и ту же пленку, и каждый раз три-четыре таких детальки вкрадывались в кадр. И еще звуки. И запахи.

Я медленно нажимаю на газ, «Сессна-172» фыркает, как застоявшийся скакун, приходит в движение, вздрагивает всем корпусом. Ветер лобовой, несильный, шесть узлов. Солнце играет на голубых, всего два дня как покрашенных боках. Какой же он красавец, мой крылатый друг. Ему нравится, когда я зову его так, он растет в собственных глазах, мнит себя «Спитфайром»[5] времен Второй мировой. Разворачиваясь, я вижу красный грузовичок Раймона, он катит к нам по проселку. Подождет, говорю я себе, мы ни о чем не договаривались. Туристы могут обождать, я ненадолго, минут через двадцать буду; Моника хочет увидеть дом, наш новый старый дом, с высоты птичьего полета. Я показывал ей фотографии, но это, видите ли, «совсем не то, ну, пожалуйста, скажи да, ты никогда не берешь меня с собой!» И я сказал да. Какой у нее был взгляд в эту минуту. Вся благодарность, сколько ее есть на свете, в глазах девчонки-сорванца. Я выравниваю машину, выжимаю газ до упора, отпускаю тормоз. Взлетно-посадочная полоса — одно название, без вышки, без заправки, без механика. Забетонированная просека среди леса, даже не очень длинная. Лихачество не приветствуется, но все же нужно набирать высоту довольно быстро, чтобы не зацепить верхушки черных елей, особенно с винтом неизменяемого хода. На Монике легкое летнее платье в каких-то цветах. Это лилии, точно. Желтые, синие, белые. Ее рука лежит на моем колене. Она улыбается мне, чуть склонив голову, щурит глаза. Мне хочется снять пилотские очки, чтобы она увидела, что и я ей улыбаюсь, еще как улыбаюсь. Но руки мне нужнее для рычагов управления — это я говорю себе. Я еще успею ей улыбнуться, какие наши годы. Самолет набирает скорость. Его, как всегда, чуть заносит влево, я жму на педаль, выравниваю. Моника прижимает ладонь к стеклу, приветствуя Раймона: он уже здесь, вышел из своего «Форда»-развалюхи. Смотри-ка, надо же, она надушилась. На какой-то миг я улавливаю запах жасмина сквозь густые топливные пары. Она теперь смотрит вперед. Я знаю, полоса кажется ей коротенькой, а ели высоченными. Непосвященному впору испугаться. Пятьдесят пять узлов, пятьдесят восемь, «Сессне» не терпится взлететь, нет, подожди, еще рано, шестьдесят, о’кей, дружище, вперед. Колеса отрываются от полосы, мотор ревет, машина ликует. Моника прильнула к стеклу, так и не убрав руку с моего колена, она смотрит на удаляющуюся землю.

Мотор издает странный звук. Моника сильно вздрагивает. Краешком глаза я вижу, скорее даже угадываю, как застывает ее лицо. Мне некогда думать о ее застывшем лице, но я все же скосил глаза… Думай о моторе. Мотор дал сбой три десятых секунды назад. Едва я успеваю мысленно сформулировать это, как опять слышится сбой. Детонация, система зажигания, заглушка, черт побери, что же это? Вот опять, теперь я точно слышу, он чихает. С таким углом набора высоты я пойду в штопор, и очень быстро. Пятьдесят два узла. Топливный насос? Новенький. Магнето? Чтобы отказали оба сразу — по статистике этого не может быть. Невозможно, мать их. Он опять чихает, вот-вот заглохнет. Горючее? Впускные клапаны? Свечи? Все, мотор заглох. Черт, черт, черт, ну почему же, спрашиваю я себя, мотору надо было отказать именно в тот момент, когда мне это меньше всего нужно? Две секунды я потерял, пытаясь ответить на бессмысленный вопрос. В кабине взвыла сигнализация, крылья ловят ветер. До земли тридцать футов, мне не дотянуть до посадки. Пропади все пропадом! Выпускаю закрылки на сорок градусов, жму на рычаг. «Обойдется, сядем!» — слышу собственный крик. Я сильно в этом сомневаюсь и сам не знаю, зачем ору Монике, что все обойдется, выходит, я ей вру, но пусть она верит мне еще несколько секунд, я хочу оградить ее от этого ужаса, вот в чем дело, я понял, я все сделаю, чтобы ее оградить, пусть только она мне верит,