Ищите Солнце в глухую полночь — страница 7 из 37

– Да фактически ничего. До сих пор не доказано, можно ли без противоречий провести такую схему.

Олег присвистнул.

– И какой же дурак выдумал эту метрику?

– Не дурак, Олежка, – невесело сказал Андрей, – а один из самых выдающихся физиков современности – Гейзенберг.

– Это имя даже я слышал.

– Вот видишь, даже ты...

– Так что же получается?.. Лет через пять-десять кто-нибудь сможет доказать, что весь этот высоконаучный треп ничего не означает и вообще нуль?

– Да, по всей вероятности, так и будет.

– И все-таки тысячи людей тратят время на изучение этой метрики?

– Да.

– И много в этой вашей физике таких теорий?

– Больше чем достаточно. Например, вся релятивистская квантовая механика фактически наполовину состоит из таких теорий.

Олег покрутил головой и с жалостью посмотрел на Андрея.

– А эта машина, которой ты занимаешься... Может оказаться, что это тоже все зря?

– Очень даже возможно.

– Ну и ну!..

Андрей усмехнулся.

– Налей-ка лучше еще – ты ведь спец по этой части... А теперь я задам тебе высоконаучный вопрос. Приходилось тебе спать с женщиной, которую ты не любил?

Олег поставил бутылку и посмотрел на него. Андрей сидел, откинувшись на спинку дивана, и внимательно разглядывал пепел на кончике сигареты.

– Приходилось.

– И как это у тебя получалось? – все тем же ровным тоном спросил Андрей.

– Плохо получалось.

– А вот у меня совсем не получается. – Андрей рывком поднялся с дивана, подошел к окну и открыл его. Запахло холодом, и несколько снежинок влетело в комнату. Андрей продолжал: – Может быть, со временем я научусь и этому и тогда все станет просто. А что? Всем известно, мужчине нужна женщина, женщине нужен мужчина. Все просто, как аксиома...

– Перестань, – попросил Олег.

– Ну да, сейчас, – кивнул Андрей и продолжал: – Ты знаешь, сегодня я вел себя как последний подонок. Да и не только сегодня. Я говорил ей такие вещи, что за это избить меня мало. А ведь она очень гордая – уж я-то знаю. Но на нее ничего не действует... Мне до слез жалко ее, но что я могу сделать? Я не люблю ее. Тысячу раз задаю себе вопрос «почему» – и нахожу тысячу разных ответов. Все как будто правильные – и все неверно. Все! А сейчас и думать об этом не хочется. Ничего не хочется... Не хочется любить, не хочется, чтобы меня любили. Вот только работать очень хочется. Учиться. И кажется, ничего мне больше не нужно...

– Врешь, – пробормотал Олег, открывая вторую бутылку.

– Вру, – спокойно согласился Андрей.

– Выпей-ка лучше.

Андрей покачал головой.

– Бережешься? – с усмешкой спросил Олег.

Андрей посмотрел на него и ничего не ответил.

Олег выпил и закурил.

– Трезвый ты парень, Андрюха... Так сказать, воплощенная трезвость и ясность. Это нельзя, это можно, это не нужно... Ра-ци-о-на-лист! А? Современный стиль, что ли? Раньше ведь ты не был таким...

Андрей вдруг повеселел, рассказал какие-то анекдоты. А потом оказалось, что Андрея нет в комнате, и Олег попытался встать, чтобы пойти поискать его, и увидел, как поплыли за окном огни, а книжный шкаф наклонился и дружески поддержал его. Олег прочно вцепился в стол, и шкаф выпрямился, насмешливо блеснув стеклами. Олег пробормотал усмехаясь:

– Шалишь, брат, меня не проведешь – я же знаю, что огни плавают только в море, а шкафы не делают реверансов. А?..

Шкаф молчал. Олег похлопал его по твердому плечу, вылил в стакан остатки вина и сказал, повернувшись к шкафу:

– Слушайте, шкаф, я хотел сказать вам... Или спросить? Ну да, спросить... Почему ты не влюбишься, шкаф? Или ты слишком умен, чтобы тратить время на такие глупости?.. А вот у меня, брат, и время есть, а любви нет... Но ведь я не такой мудрый, как ты и твои книги... Только почему-то в этих книгах не сказано, как жить на белом свете. И научить они меня не могут – там одни формулы да уравнения, а ведь давно известно, – кажется, известно, – поправился Олег, – что даже самая плохонькая серенькая жизнь в формулы не укладывается. А мне жизнь хо-ро-ша-я нужна... Ну, шкаф, молчишь?

Шкаф молчал.

– Ну, молчи, молчи... Такое уж твое деревянное дело...

Тут Олег увидел, что входит Андрей, и голова у него мокрая, а глаза ясные и трезвые.

– С кем это ты тут? – спросил Андрей.

Олег усмехнулся.

– Да вот читаю твоему шкафу лекцию на тему о любви и дружбе. Вспомнил Феликса Кривина – есть такой писатель, который умеет отлично со всякими вещами разговаривать...

Андрей сел на диван, внимательно посмотрел на Олега и устало сказал:

– Ну, хватит на сегодня... И вообще... В конце концов нам всего двадцать два, и у нас еще достаточно времени, чтобы наделать кучу ошибок – больших и самых разных. И может быть, времени хватит даже на то, чтобы умереть вполне приличными людьми...

А потом Олег ничего не помнил.

11

Олег посмотрел на меня, а я лег на диван и закурил.

– Ну, – спросил он, – что же ты не собираешься?

– Я не пойду с тобой.

– С приветом, – сказал он, ничуть не удивившись. – Это еще почему?

– Да так.

– Что, собрался подводить итоги?

– Ну, зачем же... Кстати, это не самое худшее занятие в Новый год. Знаешь, где я встречал первый раз Новый год в Москве?

– Нет.

– В лифте. Чертова клетка – совершенно пустая, кстати, – застряла между одиннадцатым и двенадцатым этажами.

– Было весело?

– Очень.

– И все-таки почему ты не идешь?

– Да ведь надо гладиться, а утюга нет, и чистить ботинки, а щетка тоже вряд ли найдется, и вообще слишком много беспокойства, старина. Дело того не стоит. Так что гуляй...

– Понятно, – сказал Олег и ушел.

Я еще немного полежал и пошел в актовый зал. Там гремел конферансье – всесоюзная радиознаменитость. Он изрекал в микрофон что-то пресное и пошлое. Ему вежливо и иронически хлопали – человек неглупый сразу понял бы, что эти аплодисменты хуже пощечины. Но конферансье ничего не замечал, и над ним издевались с улыбочками и шуточками, как это умеют делать только у нас.

Везде танцевали, и было очень шумно и тесно. Батареи пустых бутылок выстроились на столах и прямо на полу вдоль стен.

Я купил шампанского и пошел к себе. Еще не было девяти. За окнами иллюминация, и я погасил свет. В комнате сразу стало просторно, таинственно и грустно. Я курил, и думал о Гале, и смотрел на яркие полосы сиреневого света на потолке – их оставляли лучи прожекторов.

Потом включил проигрыватель и поставил пластинку «Реквием» Верди.

Наверно, это по меньшей мере странно – «Реквием» за час до Нового года, но это была единственная музыка, которую я мог сейчас слушать. Это да еще Бах.

У большинства людей при слове «реквием» сразу возникает мысль о чем-то мрачном, торжественном, жалостливом... О смерти. Может быть, в этом отчасти виноват Моцарт. Считается, что всякий культурный человек знает его «Реквием», то есть когда-то слышал самое начало его и может вспомнить, что это именно Моцарт. Но «Реквием» Верди – музыка необыкновенная. Это действительно музыка о смерти. Но ведь смерть можно ненавидеть, а не покорив склоняться перед ней, можно с гневом протестовать против нее, даже отчетливо сознавая всю бессмысленность этого протеста, и скорбеть о ней так, чтобы эта скорбь взывала к мужеству, к жизни, к любви... И тогда повесть о смерти становится повестью о жизни.

И Верди написал такую музыку – необыкновенную повесть о жизни. И, слушая ее, начинаешь понимать, что смерть – это еще не конец, еще не все, что после тебя остаются люди, и они помнят о твоей жизни, им остаются твои дела – и то, что ты успел сделать, и то, чего ты не смог сделать. И что смерть твоя будет похожа на жизнь твою...


Я наткнулся в коробке с пластинками на эти листки и, еще не понимая, стал читать их...

«И никогда не искал я внимания людей ко мне, ибо не то ценно, что мне дадут, но только то, что я могу дать, и неважно, что скажут обо мне, но что я подумаю о человеке. Я жил один, жил внутри себя; то, что всем было нужно от души моей, я всем отдавал искренне; то, что только мне было нужно, я хранил глубоко в сердце моем, не отягощая внимания близких моих неплодотворной скорбью духа моего в часы уныния и усталости...»

«Кто уважает человека, тот должен молчать о себе. Кто дал нам злое право отравлять людей тяжелым видом наших личных язв... Нам чуждо великодушие молчания... Так хотелось бы видеть людей более гордыми...»

И дальше:

«Я жил прекрасно, я нашел свой путь, и некого мне благодарить за это...»

И еще:

«Как жить, чтобы сознавать себя нужным для жизни, как жить, не теряя веры и желания, как жить, чтобы ни одна секунда не исчезала, не волнуя души и ума...»

И тут же – почти стершаяся карандашная запись: «Да здравствует человек, который не умеет жалеть себя!»

И еще:

«Не жалуйтесь на бессилие и ни на что не жалуйтесь...»

Горький... Я сразу вспомнил, что эти выписки сделаны из его книг. Но когда? У меня было такое ощущение, что с мыслями Горького связано что-то еще, и я стал шарить в коробке и, наконец, нашел листок, вырванный из записной книжки. Он был весь в чернильных разводах – вероятно, книжка попала под дождь, – и некоторые строчки совсем расплылись, так что их невозможно было разобрать.

«... нет тяжелее тех испытаний, в пучину которых ты сам бросаешь душу свою... Ты сам – своя судьба, и твоя победа, и твое поражение – дело рук твоих, и никакая сила в мире не может изменить того, что задумал ты... Есть только те пределы, которые ты сам поставишь себе...»

И под этим листком не было подписи, но я сразу все вспомнил...

Это было три года назад. Глубокой ночью чей-то глухой голос вырвал меня из сна:

– Телеграмма Шелестину.

Я проснулся мгновенно и встал, чувствуя, как противная дрожь бежит по спине, и уже зная, что написано на этом клочке бумаги с синей полосой «срочная». В телеграмме было три слова: «Умер отец. Роберт».