— Вот что, Королев, — сказал он хрипло. — Зарубленного отца я врагам никогда не прощу и за него, придет время, поквитаюсь… Но в твои эсеровские штуки ни я, ни мой товарищ не полезем. Цареубийством революции не сделаешь. Что толку, что Александра Второго ухлопали? Тут же на его месте Третий объявился. Убьют Николая — другой царь появится. Нет, не союзники мы тебе. И давай лучше так условимся: ты нам ничего не рассказывал, а мы ничего не слышали, понял? И пошли отсюда, Сергей! А за угощение благодарствуем…
— Эх, вы-и… — сквозь зубы протянул Королев. — За шкуры свои дрожите… сволочи! Ну и катитесь! Без вас обойдемся! Да только помните: сболтнете лишнее — не жильцы вы на этом свете… у наших ребят руки длинные, везде вас достанут…
— А ты не пугай! — усмехнулся Недведкин. — Без тебя пуганые.
Разошлись в разные стороны. Краухов и Недведкин пошли вверх по тропинке, а Королев зашагал быстро в глубь оврага, но далеко не ушел — зайдя за кустарник, бросился на землю лицом вниз, обхватил голову руками, забился в беззвучной истерике.
Приходил в себя долго, никак не мог унять нервную дрожь. Потом, когда все же полегчало и пришла опустошенная просветленность, он приподнялся, сел на траве, увидел травяные пятна на белой форменной рубахе, машинально подумал о том, что на корабле дадут теперь наряд вне очереди или под ружье поставят, а рубаху все равно не отстирать. Но подумал об этом мельком, как о чем-то далеком и неважном, а перед глазами вдруг встали налитые ужасом глаза сестренки, в самое сердце вонзился острый, раздирающий душу крик…
Семь с лишком лет миновало с того страшного дня, когда они нашли в холодном, полном трупов морге тело матери, увидели раздавленное каблуками, в багровых кровоподтеках и рваных ссадинах лицо. Семь лет… А кажется, вот только сейчас все это случилось, и опять, как наяву, видит он изуродованное лицо мертвой матери, безумные Нюркины глаза…
…В 1905 году жили они на Выборгской стороне, неподалеку от Сампсониевского проспекта — мать, он и десятилетняя сестренка. Отца не было, ушел отец к другой женщине, и мать нанялась судомойкой в трактир, кормила детей и себя. Было тогда Кольке Королеву пятнадцать лет — уже взрослый парень. Он два года побыл подмастерьем у сапожника, но после того, как пьяный хозяин избил его, сбежал. Но перед бегством ночью порезал бритвой сшитые ботинки, раскроил в лапшу заготовленную кожу — шевро и хром. А потом две недели не ночевал дома, боясь сапожника, который каждый вечер приходил к матери и грозился прибить Кольку до смерти, если поймает.
От голода спасали в эти дни соседские мальчишки — кто горбушку хлеба вынесет, кто несколько вареных картофелин. Спал он на чердаке большого дома на соседней улице, пробираясь туда по черной лестнице. Тут-то и обнаружил его известный в округе вор Филька Хват. Это был вор потомственный. Отца его никто не знал, не ведал, а мать — рыночная воровка, промышлявшая на толкучке, бросила пятилетнего Фильку и укатила с очередным «приятелем» куда-то на юг — не то в Одессу, не то в Ростов. Фильку прикармливали по воровским «малинам», а потом приспособили к делу — лазить в квартиры через форточки. Но перед этим он прошел воровскую школу, где таких же мальцов, как он, учили тонкостям ремесла. Когда Филька подрос, он начал действовать самостоятельно, ходил на «дело» с двумя-тремя постоянными дружками.
На чердак, где в ту ночь спал на куче войлока Колька, Хвата завело очередное «дело» — из слухового окна он высматривал сквозь освещенные стекла внутренность облюбованной квартиры. Обнаружив перепуганного насмерть голодного подростка, Хват с первого взгляда проникся к нему воровской симпатией, привел его на «малину» в полуподвале большого каменного дома на Васильевском острове, досыта накормил и раздобыл ему почти что новый матросский бушлат, а с обидчиком пообещал поговорить по душам.
И действительно, Хват подкараулил сапожника в темном переулке, сунул к самому носу финский нож и сказал, что, если тронет Кольку хоть пальцем, тогда выпустит он кишки не только у сапожника, но и у его толстухи жены. Хозяин смекнул сразу, что с ним не шутят, побожился, крестясь, что и думать позабудет о Кольке.
Филька принял подростка как равного. Вместе с ним пил, приучил курить. За свою внешность получил Колька прозвище Цыган, которое крепко прилипло к нему.
Филька Хват работал с размахом — очищал богатые квартиры, часто пользовался помощью молодой смешливой женщины, ходившей по богатым домам стирать белье. От нее Филька точно знал, какие в квартире комнаты, где стоит мебель, как запираются окна и двери и в какое время хозяева отсутствуют. Кражи его были дерзкими и удачливыми. Недаром он получил прозвище Хват и репутацию счастливчика в воровском мире.
Колька привязался к Хвату всей душой, считал счастьем для себя выполнять все его распоряжения. Чаще всего его новый друг поручал ему продавать на толкучке краденые вещи, выделял Кольке за это его долю. Королев купил себе новый костюм-тройку, хромовые сапоги. Мать чувствовала, что связался сын с нехорошей компанией, пробовала уговорить, чтобы он пошел работать на завод. Колька отмахивался — много ли на заводе заработаешь?
Однажды после удачной кражи на Шпалерной улице Хват выделил ему сразу полсотни рублей. Таких денег Королев ни разу в руках не держал. Он купил на радостях матери пуховый платок, а сестренке Нюрке — нарядное суконное пальтишко. Но мать подарков не взяла, сказала непреклонно:
— Не на честные деньги это куплено. Ни я, ни Нюра и не притронемся к этим вещам.
Мать куталась в свой старенький штопаный-перештопаный платок, а Нюрка бегала в церковноприходскую школу в драной стеганке, но принесенных Колькой вещей так и не взяли.
Когда началась война с японцами, мать зачастила ходить вместе с другими женщинами на собрания, которые устраивал с рабочими священник Гапон. Она и Кольке старалась пересказать гапоновские слова, горячо доказывала, что если узнает царь о народных нуждах, то все прикажет переменить, надо только пойти к нему всем народом и свои горести изложить. Колька посмеивался — как это может царь не знать о том, как народ живет? Да и будет ли он слушать людей?
Но когда девятого января в воскресенье увидел густые толпы народа с трехцветными флагами и хоругвями, то засомневался — силища-то какая народная! Тут и царь должен будет посчитаться!
О том, как посчитался царь с народом, Колька узнал уже днем. А мать так домой и не вернулась. Вечером Нюрка плакала, просила, чтобы брат не уходил, не оставлял ее одну. И он остался, хотя должен был встретиться с Хватом. Когда мать не вернулась и утром, соседи посоветовали ему справиться в больницах и в моргах. Нюрка уцепилась за руку, сказала, что тоже пойдет с ним, и настояла на своем, как ее ни уговаривали.
Целый день бродили они по морозным улицам от одной больницы к другой. К вечеру совсем иззябли и устали. Идти в морги к покойникам Колька не решался, да еще с сестренкой. Однако пришлось идти и по моргам. И уже во втором они увидели…
После того как Нюрка закричала и повисла у него на руке, он плохо помнил, что было и как попал он домой… Мать похоронили с помощью соседей на Волковом кладбище, а сестренку прямо с похорон увезла к себе тетя Вера — материна сестра, жившая за Нарвской заставой. Было у тетки четверо ребятишек, муж работал столяром-краснодеревщиком. Тетка сказала Кольке коротко: «Там, где четыре рта, — там и пятый не лишним будет. А о себе уж давай сам заботься — вон какой вымахал!»
Но совета Колька не послушался, окончательно перешел на воровскую жизнь. Бросил опустевшую комнату, жил на «малине». Группа Фильки Хвата совершила весной несколько нашумевших краж, о которых петербургские газеты писали в уголовной хронике. Сыскная полиция зашевелилась, пошла по следам воровской шайки.
Однако до поры до времени им все сходило с рук — полиции хватало дел по горло и без уголовников. После Кровавого воскресенья забастовки вспыхивали в Петербурге одна за другой, тюрьмы и полицейские участки были переполнены рабочими. Но однажды Хват с помощью Кольки Цыгана и еще двух дружков очистил квартиру окружного прокурора. Сам градоначальник просил сыскное отделение заняться этим делом, и лучшие петербургские сыщики были посланы по следу Хвата.
Поймали всех четверых во время очередной кражи на Каменноостровском проспекте. Полиция, пронюхав о наводчице, «расколола» ее и устроила в указанной квартире засаду. Кольку, стоявшего возле угла дома «на стреме», схватили так ловко, что он и опомниться не успел, заломили руки за спину, поволокли в переулок, где уже ждала наготове черная тюремная карета. Вскоре притащили и остальных участников кражи. У одного лицо было разбито, кровь запеклась на скуле.
Отвезли их в тюрьму неподалеку от Александро-Невского монастыря. В приемной, когда спросили их имена и фамилии (никаких документов у арестованных и в помине не было), Хват вздумал дерзить, но дорого обошлась ему эта дерзость. Начальник тюрьмы — седоусый подполковник — кивнул надзирателям, и те накинулись на Хвата, потащили его в соседнюю комнату. Через захлопнутую дверь сначала послышался шум возни, а потом вдруг взвился воющий крик. Филька кричал истошно и так жутко, что холодок прошел по Колькиной спине. Когда минут через десять умолкнувшего дружка выволокли в приемную, на него страшно было смотреть. А начальник уже кивнул и на Кольку, и от этого кивка сразу сжалось сердце.
Ему повезло — первый же удар в грудь сломал ребро. Королев зашелся от нестерпимой боли и потерял сознание. Больше бить не стали. Но Хвату досталось за всех. Лежа на нарах в общей камере, он все время стонал и харкал кровью — отбили легкие. Через день-другой стало ясно, что парню не выжить. Услышав просьбу направить Хвата в больничный лазарет, надзиратель сплюнул, сказал, что там и без того дармоедов полно, оклемается как-нибудь. Но больному становилось все хуже. Душной ночью, когда Колька напоил его из оловянной кружки тепловатой водой, он вдруг сказал тихо, с трудом шевеля запекшимися губами: «Ты хороший парень, Цыган… уходи от воров, не твое это дело, на завод иди к рабочим… опосля отомстишь и за мать, и за меня тоже…»