— Да чего вы вдруг так всполошились? — удивился Турецкий.
— А после твоих фортелей в Питере, о которых нам с Костей уже хорошо известно, — ответил Грязнов, — ты кое-кого крепко обозлил. Именно поэтому Костя так и торопится сделать шаг навстречу. Я правильно понимаю? — Он посмотрел на Меркулова, и тот кивнул.
— Значит, Витька настучал-таки?
— Ничего он не настучал. Не будь мальчишкой, — сухо бросил Меркулов. — Он тебе верный товарищ и заботится в первую очередь о твоей же безопасности. Артист!.. — Нехорошо сказал, с укоризной.
— Ладно, я шучу. Я все понимаю. Но почему мы просто не можем позвонить тому же Наумову и все рассказать?
— А ты совершенно уверен, что это он? Тебе разве ни о чем не говорит пример его предшественника? А если это игра с противоположным знаком? Если кто-то именно добивается возможности завладеть этим компроматом? Хорошо мы тогда будем выглядеть!
— Ты прав, Костя, я не подумал.
— Вот поэтому ты до сих пор и не заместитель генерального прокурора! — с сарказмом заметил Костя.
Отомстил— таки.
— Согласен, — в который раз уже развел руками Турецкий. — Но ты походя кинул насчет передачи материалов в Штаты. Это-то как понимать?
— Сядешь в самолет, полетишь и вручишь лично. Чего непонятного? Тебе не привыкать. И вообще, все это мелочи. Не занимайся пустяками! — Костя начал раздражаться и поднялся. — О чем мы говорим? Только зря время тратим… Все, большой совет закончен. Занимаемся делами. Я из-за тебя, Александр Борисович, уже полдня потерял!
Когда Меркулов, забрав пластиковую папочку с материалами, удалился к себе, Грязнов сказал:
— Иди за ним, быстренько сделай нужные копии и заодно стрельни у Клавдии пару конфеток.
А сам достал из кармана своей роскошной генеральской куртки фляжку коньяка.
Потом они сели друг напротив друга и под коньячок стали обсуждать вопросы взаимодействия и транспортные проблемы. А когда прикончили, Грязнов отправился к себе на Петровку, а Турецкий, позвонив домой и радостно сообщив о своем возвращении, уселся, чтобы добить наконец рукопись Игоря Красновского. Ибо до вечера было далеко.
ИЗ ЗАПИСОК КРАСНОВСКОГО
Читать все подряд не было никакой возможности. Отчаянные вопли влюбленного физика изобиловали такими эпитетами, которые не приснились бы десятку самых замечательных графоманов. Любовная тоска перемежалась отчаянными проклятиями в адрес неверной богини. Местами автор впадал в такую экзальтацию, что Турецкий терял уверенность: да полноте, физик ли все это сочинял?! Сам он эту породу людей считал заведомыми сухарями, ничем, кроме формул, не интересующимися. А известные споры в шестидесятых между физиками и лириками вообще называл откровенной бредятиной, хотя сам в них, естественно, не мог участвовать — по малолетству. Словом, его точка зрения была тоже расхожей, как и любая противоположная.
Наконец он понял: экзальтация Красновского была не наигранная, а вполне естественная для него. Просто такой человек. Наверно, талантливый в науке, а в жизни — восторженное и обидчивое дитя, во всем взыскующее истины. От этого у него и протесты, и диссидентство, и в то же время совершенно непонятная покорность судьбе, а то вдруг бунтарство… Он, видимо, никогда не хитрил, ни под кого не подлаживался, был искренним во всем.
Но все равно эти литературные изыски действовали на нервы. Не Лев, поди, Николаевич! Да и сюжетец, прямо надо сказать…
Поэтому Турецкий старался не сильно раздражаться, к чему его подталкивал и почерк «писателя», а выбирать необходимую для дела информацию. Тонущую среди эмоций и пейзажей.
«…Меня встретил профессор Вышковский и выразил сожаление по поводу несвоевременного отъезда Николая Ивановича в отпуск. Он замечательный человек, в нашем ВАКе его бы попросту выставили на посмешище. Надо ж такое сочинить! «Особенности экономических моделей стран третьего мира на этапе перехода от социализма к рыночному капитализму». И он читает лекции по всему миру. И всем, оказывается, интересно. Так вот, зачем же Брутков не вовремя оставил стены института? Ведь экономическая группа, при поддержке самого Леонтьева, намерена выдвигать Николая Ивановича на пост директора. Михайлов, со своей беспричинной жесткостью и полной несамокритичностью, не устраивал практически большинство штатных и нештатных работников института.
Должен заметить a propos, что разговоры на эту тему уже были. Но Брутков почему-то старался в них не участвовать. Я понимаю, щепетильность ученого! Да, но из-за этого не должна гибнуть идея.
А идея такова, что частный институт, являющийся духовным достоянием прежде всего российского общества, не должен становиться вотчиной человека, страдающего чрезмерными амбициями личного свойства. На этом уровне Брутков с его взвешенными рекомендациями и способностью к компромиссам был бы гораздо полезнее для общего дела. Да и у Рюрика Алексеевича ведь никто не собирается отнимать власть. Есть направления деятельности, в которых он чувствует себя словно рыба в воде, вот и пусть старается дальше на благо новой России. А что белого коня до сих пор никто не предлагает ему для триумфального въезда в Первопрестольную, так известно: за спрос денег не берут. Знать, не по чину.
Но я уже принял приглашение Николая Ивановича и еду к нему в «Медвежий угол», как он назвал свое бунгало у озера Шамплейн, в штате Нью-Йорк. Я уговорю его не конфронтировать с Михайловым, а с нашей общей помощью найти золотую середину деловых взаимоотношений, оставив за Рюриком, раз он настаивает, международную сферу.
Очень было мне лестно, хотя и странно слышать от Вышковского, что на группе рассматривалась, оказывается, и моя кандидатура на кресло заместителя Бруткова. Вот уж никак не могу представить себя в подобной роли. Никогда ж никем не руководил! Кроме самого себя, разумеется. А у «старика» вопрос подчинения никогда не поднимался вообще. Вот Истина в своем первозданном значении! Зачем же он ей, зачем?!»
Дальше снова пошли эмоции. О предательстве Ирины. Их было достаточно для того, чтобы заснуть, если читать все подряд. Турецкий листал, бегло просматривая страницы — тоже своеобразный дневник путешественника. Во времени. Подумал, как, однако, похожи отец с сыном — и не только почерком, от которого тошнит, но и манерой общения с читателем, в котором каждый из авторов видит прежде всего свое собственное зеркальное отражение. Вот он наконец приехал. Все. Следующая запись пошла, вероятно, спустя некоторое время, когда улеглись первые волнения по поводу случившейся трагедии.
«…Я не могу писать. Просто заставляю себя, чтобы после не упустить деталей. А все происшедшее выглядит как какой-то невероятный рассказ из времен Фенимора Купера…
Очень приятный человек, сосед Бруткова, мистер Генри Салмон, чье бунгало «Волчье логово» — так они в шутку называли свои владения — расположено в полутора милях вверх по озеру, ехал на велосипеде по тропинке в Платсберг. И где-то на полпути к «Медвежьему углу» вдруг увидел на земле совершенно отчетливые следы крови, которые вели к обрыву над озером. Заглянув вниз с карниза, мистер Салмон пришел в неописуемый ужас: там, зацепившись ногами за колючий кустарник, лицом вниз висел мертвый человек, в котором, он мог бы поклясться, узнал своего соседа-профессора, выходца из России.
Полиция из Платсберга прибыла часа два спустя. Не без труда из-под обрыва вытащили тело, естественно, оно было опознано мистером Салмоном, после чего увезено в город. Полицейские пошарили под обрывом, но ничего не обнаружили, так как было уже достаточно темно. Тело, по утверждению полицейского врача, пробыло на месте гибели почти сутки. То есть профессор Брутков был убит накануне часов в пять-шесть вечера, когда совершал свой обычный моцион перед ужином. Характер ранений, представлявших многочисленные рваные глубокие порезы затылка, задней части шеи и спины, позволяет предположить, что нанесены они диким зверем, с которым нечаянно столкнулся человек. Таким зверем в этих краях можно назвать взрослую рысь. Она, по утверждению старожилов и охотников, кидается на добычу сверху и сзади. Вероятно, так и произошло. Зверь кинулся, человек оступился и свалился с обрыва.
Я не знаю, что двигало мной, когда я уговорил Петра Ильича Суркина, проживающего в «Медвежьем углу» со своей пожилой супругой Катенькой в качестве сторожа, истопника и… мажордома, вместе со мной пройти последний скорбный путь Николая Ивановича.
Мы шли по неширокой, хорошо утоптанной тропинке, и Петр Ильич печально рассказывал мне, что в тот день Брутков ожидал гостей. Он был уверен, что я приеду к нему двумя днями раньше, как мы, собственно, и договаривались, но я задержался из-за каких-то непредвиденных и необязательных дел. А не задержись я, возможно, ничего бы и не случилось… Воистину Бог располагает…
Но вместо меня утренним поездом к нему приехал мужчина средних лет, плотный, приземистый, с темным венчиком волос вокруг лысины и длинными усами. По описанию я сразу узнал Сергея Яковлевича Сахно, помощника Михайлова. Его еще тайно называют рюриковским Берией. У хозяина с гостем состоялся громкий, но невнятный разговор, после которого явно раздосадованный гость, так и не отобедав, спешно убыл в Платсберг на вечерний поезд в Нью-Йорк, а Брутков, нервный и разгоряченный, отправился на обычную свою прогулку, чтобы проветриться и успокоиться. И вот чем все закончилось.
Конечно, никакой я не куперовский Следопыт и не ищейка из полиции, тем более что до меня здесь, на месте гибели дорогого мне человека, уже успели побывать и все истоптать десятки людей. Но меня не оставляло какое-то неясное внутреннее убеждение, что производимый вечером осмотр мог показать не все. Откуда это? Сам не пойму. Не знаю, гложет, поэтому я и попросил Петра Ильича прихватить с собой на всякий случай веревку. Я хотел сам спуститься на то место, где лежал, а точнее, висел Николай Иванович. Странно, что и Петр Ильич не удивился моей просьбе. Может быть, это ощущение возникло оттого, что на мой вопрос: часто ли в здешних местах дикие звери нападают на людей — Петр Ильич, как старожил, усомнился. Разве что весной, когда у них детеныши, а так… что-то давно никто не рассказывал.