внение с двумя неизвестными не решается. Неспециалист Вентрис предположил, что язык этой письменности близок к греческому (с точки зрения специалистов — чистый идиотизм!). Вентрис оказался прав; в результате — расшифровка критского письма, самое крупное послевоенное достижение науки о древнем мире.
Мы тонем в загадочных древних языках и письменностях, а нельзя ли познакомиться с языком питекантропа, синантропа, неандертальца?
Идиотизм?
Крупный советский антрополог В. В. Бунак берется за дело. Если коротко, схематично изложить его работу, то она состоит вот в чем:
1. Язык, звуки обезьян известны (и многократно записаны). Обезьяньи органы речи также хорошо изучены.
2. Наши современные человеческие языки и строение органов человеческой речи также изучены.
3. Можно достаточно точно воспроизвести строение гортани, губ, языка обезьянолюдей.
4. Если привлечь все, что мы знаем об их орудиях, образе жизни, общественном строе, и сопоставить с органами речи, то можно попытаться восстановить и услышать их языки.
Конечно, профессор Бунак еще не составил неандертальско-греческого словаря и отнюдь не считает свои работы завершенными, но идея-то какова!
В. В. Бунак и другие исследователи обратили внимание на изменение речи маленьких детей. Как человеческий плод воспроизводит образы звериных предков, повторяя миллионы прежних лет за несколько месяцев, так и малые дети в чем-то быстро проходят языковые стадии своих человеческих предков: в возрасте около года звуки и понятия кое в чем сходны с речью и мыслью питекантропов.
Чуть старшем — как синантропы.
Год-два — вполне «неандертальский возраст».
Но исследователи заметили также, что восприятия малыми детьми образов, цветов, первые детские рисунки имеют нечто общее с историей приобщения древнейших людей к древнейшему искусству.
Какой великолепный простор для «идиотских экспериментов»!
Кстати, совсем недавно установлено, что новорожденные воспринимают «левую часть спектра» — красный, оранжевый, желтый, но не различают зеленого, синего, фиолетового. А ведь на древних изображениях тоже нет зеленых, синих, фиолетовых тонов.
Не было красок или было младенческое зрение?
Между прочим, древние греки и некоторые другие народы античной эпохи как будто не отличали синего от зеленого (судя по их литературе и языку).
Но в те же века (и более ранние) египтяне и вавилоняне синее и зеленое хорошо различали, умели называть оттенки этих цветов.
Все это примеры случайные, рассеянные. Но наша мысль как будто ясна и не могла бы претендовать на оригинальность уже во времена Хеопса и Хаммурапи.
Наука состоит из фактов и мыслей.
На обратном пути Бухара. Памятники искусства древнего, но по зараут-сайским масштабам позднего, новейшего. Искусства, гениально соединяющего простое и сложное. Простота форм: куб, свод, башня, и, в рамках этой простоты, переплетенные, замысловатые узоры, тонкие оттенки изразцовой поливы.
Сложнейшее в простом — вот главная архитектурно-художественная идея 1100-летнего мавзолея Исмаила Самани, где темные, как бы плетеные стены воспринимают не только меняющиеся свет и тени, но и шепот окружающих деревьев.
И почему-то еще и еще раз приходят воспоминания о древнейшем пещерном и наскальном искусстве, не знавшем рам, постаментов, канонов, где выступ скалы мог сделаться лапой громадного зверя, а на неровном обрыве рядом с узорами природы появлялись цветные рисунки человека.
В Бухаре работали великие мастера-профессионалы.
А 10–20–40 тысяч лет назад?
Трудно отказаться от мысли, что лань из Альтамиры или мамонт из Фон-де-Гом не могли быть нарисованы «первым встречным». Однако этнографам известно, что среди бушменов и некоторых других племен почти все рисовали на достаточно высоком уровне. Но это явление может быть менее удивительно, чем другое — неподвижность древней манеры: в течение столетий и даже тысячелетий все рисуют одно и то же и одинаково.
Свои орудия труда, сказки, песни и изображения люди никогда не могли и почти всегда не хотели менять. В Австралии за рассказчиком внимательно следят, чтобы он (как, наверное, и у зараутсайцев) не отступил от традиционной формы.
Возможно, у кроманьонцев рисовали многие, рисовали хорошо, в одной манере на протяжении тысячелетий.
Разумеется, были и на этом общем фоне замечательные таланты: есть рисунки лучше и хуже. У австралийцев еще совсем недавно каждый имел свою песню или свою сказку (может быть, у кроманьонцев «свой рисунок»?). Но были отдельные произведения, так поражавшие воображение дикарей, что они распространялись по всему континенту и даже заучивались дальними племенами, не понимавшими языка сказки, но знавшими, что это — знаменитое произведение, и стало быть, даже одни его звуки, ритм усвоить необходимо.
Профессиональное искусство — изобретение недавнее; ему не больше пяти тысячелетий…
Бухара — Самарканд — Москва, быстрая пересадка в Ташкенте, ИЛ-18, стремительно скользя по гигантской дуге, опускается у вечерней Москвы.
Автор забирался из XX века на 100, 400 и даже 10 тысяч веков вспять, клялся, что с высоких кроманьонских или зараут-сайских «трибун» можно разглядеть нечто новое в нашем веке и даже подальше.
Действительно, ему казалось, что далеко-далеко, сквозь туман тысячелетий, иногда мелькали смутные черты будущего искусства. Но глаза могут обмануть, а приборов никаких не придумано, так что трудно ручаться за достоверность, и нельзя забыть, как часто хочется природную щель, натек или камень принять за нарисованного бизона, мамонта и тигра.
Но что привиделось, не скрою.
«Картину заканчивает зритель» — это известно. Поэтому в мире никто, никогда, в сущности, не читал одной и той же книги и не любовался одной и той же картиной.
Была, есть и будет «Война и мир» Толстого плюс первый, второй, миллионный, стомиллионный читатель.
Была Сикстинская мадонна плюс сотни тысяч вызванных ею разных настроений, ощущений.
Да и каждый человек, повторно читающий книгу или слушающий музыку, уже создает вместе с автором произведение иное, чем при первой встрече.
Личное впечатление, настроение мастера и зрителя — об этом сейчас много спорят и толкуют.
И художник и зритель все чаще восклицают: «Я так ощущаю, это мое впечатление!» В XX веке и автор и особенно зритель громче произносят местоимение «я», чем прежде.
Ни к чему вести пустой спор, кто хуже и кто лучше, старые или новые мастера. Но, глядя на картины Ренуара, Рокуэлла Кента, Пикассо, Сарьяна, Рериха, современному зрителю требуется больше усилий для завершения картины, чем при встрече с большинством мастеров XIX века.
Но что же дальше будет?
В палеолите, мы видели, изображение человека одно время не появлялось: художник и его соплеменники рассматривали себя как часть картины, они были «нарисованы», ибо существовали: картина начиналась со зрителя (и, понятно, им же заканчивалась).
До такой активности дерзкие зрители нашего столетия не доходят. Разве что «дикари», впервые увидевшие кино и верящие, что все происходит на самом деле. Или зрители итальянской народной комедии, которые быстро включаются в представление, подавая актерам реплики.
Но искусство как будто ожидает такая же активность зрителя, как 40 тысяч лет назад (ну, конечно, не совсем «такая же» — 400 веков прошли недаром!).
В грядущем, наверное, разовьются искусства, которые будут начинаться со зрителя. Зрителю покажется странным и скучным просто смотреть, читать, слушать.
Это будет техника, сложная техника, много сложнее кино, воспринимающая самые тонкие импульсы, исходящие из человеческого мозга. По воле зрителя — отнюдь не обязательно высокоодаренного — создадутся сложные произведения (вроде умноженного и усложненного калейдоскопа-игрушки, вращая которую любой человек создает хитрые узоры).
Будут машинно-человеческие игры: усилием воли я, зритель, не только вызову на экране нужный мне образ, но и начну представление, где участвуют на равных правах и я и мои образы. В результате открытие кроманьонцев возродится на второй тысяче поколений… Зритель, начинающий картину, — лишь одна из форм всеобщего творчества будущего: и сейчас почти каждый рисует, лепит, мурлыкает мелодии. Но разрыв между профессионалами и любителями очень велик!
Широчайшая одаренность первобытных людей наводит на размышления: как вернуть ее людям?
Вернее, каким способом резко повысить уровень знаний, чувств, творческой одаренности «обыкновенного человека»?
Видимо, это возможно.
Перемены в жизни современного общества еще не уменьшили сколько-нибудь существенной дистанции между талантами и поклонниками. Но техника, проникающая в искусство, обнадеживает.
Техника по природе своей весьма демократична: нажим на кнопку дает один и тот же результат, будь нажимающий гений или бездарь. Фотоаппарат, киноаппарат даст, конечно, весьма разные результаты в зависимости от того, кто «крутит» или «щелкает», но барьер, отделяющий профессионалов от любителей, тут как будто не столь страшен и неприступен, как в живописи или музыке.
Кино- и фотоделу подучиться легче, чем рисунку или контрапункту.
Техника дополняет недостаток одаренности.
Но техника и искусство в близком родстве не состоят. Неповторимые творения искусства, каждое в своем роде и не хуже других, создавало человечество каменных орудий и человечество железного плуга, человечество пара и человечество полупроводников и атома.
Техника при этом играла свою роль.
Новые строительные приемы влияли на архитектуру.
Новые музыкальные инструменты — на музыку.
Изобретение масляных красок фактически создало новый род живописи.
Но все же техника не определяла художника, музыканта, поэта. Техника обслуживала, а ее прогресс шел совсем по иным законам, чем в искусстве.
Это разные державы, кое-где граничившие, но чаще державшиеся поодаль, весьма и весьма самостоятельно.