сам заводил разговор с Джессикой, напрямик высказывал все, что думает о ее чудовищном поведении. Но всякий раз после первого прилива воодушевления, который неизменно вызывали в нем эти мысли, он наталкивался на неизвестность ее реакции. А вдруг она влюблена в этого подонка? И захочет развода – бросит его и уйдет к Клаттеруорту? Эти мысли доводили его до паралича: думать о том, что Джессика уйдет от него, было попросту невыносимо. Ему казалось, от такого публичного унижения, как развод, он никогда не оправится. Измученный тайными мыслями о жизни без Джессики и слишком напуганный ими, Реймонд не только не вызывал ее на откровенный разговор, но и ни единым, даже легчайшим намеком не давал ей оснований предположить, что ему что-то известно.
О своих приездах в Лондон он предупреждал Джессику заблаговременно, как можно раньше, и уверял, что вырваться может лишь в среду, да и то не каждую неделю. Эти приезды причиняли ему боль иного рода, отличную от той, которую он терпел все остальное время. Он водил ее по театрам и ресторанам – в последнем случае по возможности еще с кем-нибудь, лишь бы не оставаться с ней наедине. Однажды, задержавшись на ночь, он попытался заняться с ней любовью и не сумел. Он уверял, что выпил лишку, так как думал, что подхватил какую-то заразу, и она как будто поверила ему и восприняла случившееся удивительно мило. Потом он отвернулся от ее и лежал в темноте, сжавшийся и несчастный; слезы струились по лицу, пока от них не стало холодно шее. После того случая он под разными предлогами старался успеть на последний поезд и вернуться на работу, и у него начались боли в желудке, в которых врач распознал угрозу язвы. Ему порекомендовали отказаться от выпивки и меньше курить, но без того и другого ему было так тоскливо, что он не внял совету, и язва обострилась. На работе он раздражался, сознавал, что никто из товарищей его не любит, но это его мало заботило. Работа стала его лучшим утешением, он нырял в нее с головой, что неожиданно принесло некоторые успехи. Он открыл в себе способность обдумывать и анализировать проблемы так, чтобы неуклонно продвигаться к их решению, и однажды даже достиг его. Появлялись и крупицы чувства собственного достоинства, но они лишь подчеркивали безбрежность и безысходность его фиаско во всем остальном.
А потом нежданно-негаданно вдруг случилось то, что сразу все изменило.
Однажды утром он получил настолько скверно напечатанную служебную записку, что смысл в ней едва угадывался. За неделю это случилось уже не в первый раз, и он вскипел и отправился на поиски виновника, чтобы устроить ему или ей разнос.
Оказалось, это девушка. Полуподвал, где она сидела, раньше, должно быть, служил судомойней, а теперь выглядел как тюремная камера с наглухо зарешеченными окнами и каменным полом. Сгорбившись над своей пишущей машинкой, девушка рыдала. Когда он ворвался в комнату, она вскинула голову, и при виде ее все, что он собирался выпалить, вылетело у него из головы. Ее лицо было пятнистым и блестящим от слез, одна щека раздулась, как от свинки. Отвратительный вид.
– Господи, что с вами такое приключилось?
Зуб болит, ответила она, ужасно болит зуб.
– Так не лучше ли сходить к дантисту?
Она записалась на прием, но в итоге так и не пошла.
– Но почему, скажите на милость?
Не хватило духу.
– Ну так позвоните ему, извинитесь за опоздание и предупредите, что вы уже в пути.
Так то было еще в прошлый понедельник.
– Хотите сказать, зуб у вас болит уже… – он прикинул мысленно, – больше недели?
Она все думала, что само пройдет. Новый взрыв рыданий.
– Знаю, я жуткая трусиха, но просто не могу себя заставить. И ведь знаю же, что должна, – а не могу!
Она попыталась высморкаться в насквозь мокрый платок, поморщилась. Задела раздувшуюся щеку и охнула.
Он спросил, где ее дантист, и услышал, что в Оксфорде.
– Я вас отвезу, – сказал он. – Возьму на время машину и отвезу.
Так он и сделал. Как правило, ему было неловко и трудно просить у кого-нибудь машину – бензин оставался дефицитом, а талонов у него самого не было, так как их машину водила Джессика, но теперь он вдруг повел себя решительно и деловито: несчастную девчонку следовало отвезти к дантисту, и он взял эту задачу на себя. Он позвонил заместителю начальника своего отдела, сообщил, что одному из секретарей нездоровится и что он везет ее к врачу, сходил за ключами и вернулся за ней. Она так и сидела за столом.
– Пропуск при вас?
Она кивнула.
– В сумке. – Ее трясло. Уже в машине она сказала: – Вы так любезны, – и, помолчав, спросила: – Вы ведь не бросите меня там, да? Побудете со мной?
– Конечно, побуду.
– Вы правда просто ужас как любезны.
– Как вас зовут?
– Вероника. Вероника Уотсон.
Дантист принимал у себя на Хэдингтон-роуд в Северном Оксфорде. Им пришлось некоторое время подождать, так как недовольная регистраторша известила их, что у мистера Макфарлана пациент, следующий записан на два тридцать, а перед этим у врача обед. Тут Вероника спросила, нельзя ли ей в уборную, и в ее отсутствие он ухитрился обаять регистраторшу с ловкостью, которой сам втайне удивился.
Косвенным результатом явилось то, что когда дантист все же принял их, ему разрешили присутствовать и держать Веронику за руку все время, пока удаляли злополучный зуб.
– У вас прямо-таки чудовищный флюс. Знаете, надо было вам прийти еще неделю назад. Тогда, возможно, зуб удалось бы спасти. – Когда все было кончено и врач уже мыл руки, он заметил: – Ваше счастье, что отец привез вас сюда.
Он увидел, что она уже готова возразить, и приложил палец к губам: мистер Макфарлан в это время стоял спиной к ним обоим, тщательно вытирая руки.
На улице она сказала:
– Извините, что он так подумал. Надеюсь, вы не обиделись.
– Нисколько. Я ведь и вправду по возрасту мог быть вашим отцом.
– Но ничуть на него не похожи.
– Полегчало?
– Еще как! Побаливает немножко, но дергать перестало.
Он отвез ее домой. Возвращаться на работу ей ни в коем случае нельзя, объяснил он, надо принять пару таблеток аспирина и лечь в постель, и она ответила, что так и сделает, хорошо.
У нее была комната в том же корпусе, где жил он.
– Я ужасно вам признательна, – сказала она, выходя из машины. – Не знаю даже, как благодарить вас.
– Дорогая моя, да ведь это пустяки.
– А вот и нет! – Она обернулась к нему, ее бархатистые маленькие глазки сияли. – У меня такое чувство, будто вы спасли мне жизнь!
Возвращаясь на машине в Вудсток, он чувствовал себя довольным впервые за несколько недель – да что там недель, месяцев. Он не просто мозг – он тот, кто, очутившись в экстренной ситуации, сумел справиться с ней, оказал другому человеку по-настоящему добрую услугу и сделал это воодушевленно и уверенно. Вспомнив, как сияли глаза на ее личике, формой напоминающем грушу, он сам просиял. И ведь она совсем не милашка, значит, он помог ей не из каких-нибудь там корыстных побуждений, как если бы она ему приглянулась, а исключительно по доброте душевной. Бедняжке просто нужен был тот, кто позаботится о ней и возьмет инициативу в свои руки, вот он ее и взял. И впрямь как ее отец!
Два дня спустя он обнаружил на своем письменном столе сверток: коробку фруктовых мармеладок «Мелтис Нью Берри Фрут» с приложенной открыткой. «Я не знала, как поблагодарить Вас за Вашу доброту, но надеюсь, что Вы такие любите. Преданная Вам, Вероника».
Однако! Было что-то трогательное в этом подарке и открытке с голубой птичкой на ветке в правом верхнем углу. Почерк у нее был крупный, округлый, довольно детский. Он открыл коробку, выбрал зеленую ягодку и съел: крыжовник, очень даже неплохо. И решил сходить поблагодарить ее.
Так было положено начало их дружбе, которая с ее стороны со стремительностью, слегка тревожащей его, переросла в нечто гораздо большее. Словом, она влюбилась в него по уши, и он растрогался, а потом и не только. Она была совсем молоденькой – оказалось, это лестно, когда тебя обожает столь юное создание, – и не такой уж дурнушкой. Ее лицо, когда отек на щеке спал, оказалось круглым, щеки – розовыми. Вьющиеся темные волосы она стригла коротко, с волнистой челкой, ее маленькие пухлые губы всегда казались слегка поджатыми. Глаза были ее лучшим украшением; обычно в них отражалась тревога, которая сменялась обожанием, когда она таяла, глядя на него. Она совсем как темная бархатистая фиалочка, как маленькая спаниелька, говорил он ей, когда они достигли восхитительной стадии разговоров о самих себе.
Поначалу он относился к ней почти как к дочери: она в ответ одаривала его ласковым доверием, смотрела на него снизу вверх взглядом, какой он всегда надеялся заслужить от Анджелы. Но когда до него дошло, что она действительно влюблена в него, разумеется, он сказал, что женат, – он-то не дешевка, не мелкий подонок, как некоторые. «Так я и думала», – вот и все, что она ответила, но он все равно почувствовал, что для нее это шок. И подумал, что надо было сказать ей раньше, но как-то к слову не приходилось. После этого все изменилось, а к худу или к добру, он не мог определить. В ее отношении к нему появился новый подтекст: она уже не приглушала его ощущение фиаско в роли отца, теперь она понемногу начинала влиять на то, как он чувствовал себя в роли мужа, мужчины. Безмерно утешало сознание, что в нем видят романтический образ: от этого Джессика отступала на задний план в его мыслях, его жалкая ревность угасала, оставляя за собой скорее отвращение, нежели отчаяние. Он говорил Веронике, насколько он привязан к ней, как дорожит ее обществом (теперь они проводили вместе почти каждый вечер – гуляли вдоль канала, часами сидели в садиках у пабов, пили какао у нее в комнате). А на работе оба вели увлекательную игру – притворялись, будто едва знакомы, общались официальным тоном, договаривались о встречах, пользуясь тайным шифром. Язва беспокоила его все реже и наконец перестала напоминать о себе совсем. Наступил ее день рождения, ей исполнился двадцать один год, и он подарил ей платок от «Жакмар» – желтый, с красными серпиками и молоточками по всему полю – русские мотивы вошли в моду – и серебряный браслет с гравировкой «Вероника». Она пришла в восторг и расстроилась лишь оттого, что должна уехать праздновать к родителям. Она звал