– Вот ведь!
Все, что она говорила, внушало ему такое отвращение, что он понял, как необходима предельная осторожность.
– И вы… счастливы с ним?
– Не счастлива! – презрительно скривилась она. – Не просто счастлива! Я просто целиком и полностью влюблена в него. Это самое чудесное, что со мной когда-либо случалось.
– Дорогая Клэри, как хорошо, что вы мне об этом рассказали. Как думаете, не могли бы вы поужинать со мной – в качестве примерно тридцать второго пункта из списка всего чудесного, что с вами когда-либо случалось?
Она ответила, что могла бы. Надо только сходить предупредить Полли и узнать, не хочет ли она присоединиться. Давайте, ответил он.
Полли не захотела. Он повел Клэри в маленькое кипрское заведение неподалеку от Пикадилли.
– Мы ходили сюда вечером в День победы в Европе, помните?
– Помню, ходили.
– И вы еще в тот раз упоминали про Ноэля.
– Правда?
Вместе с кебабом она съела почти всю черную помаду со своих губ. Она много ела и сияла, довольная тем, что рассказала ему. Со своей короткой стрижкой, белым лицом и глазами в черной обводке она походила на мартышку, так он ей и сказал. У нее красивые глаза, добавил он на случай, если сравнение с мартышкой покажется ей неуместным – с недавних пор слово «неуместный» стало для нее самым ругательным.
– Я еще и похудела, – сказала она.
– Определенно. По-моему, достаточно.
– Я много ем. Но Ноэль любит чрезвычайно долгие прогулки, а после них – допоздна читать вслух. Все утро он диктует письма – у них с Фенеллой литературное агентство, и я там секретарь. Потом мы едим обед, который готовит Фенелла, и весь день работаем. Раз в две недели я уезжаю с ним на выходные… Иногда меня клонит в сон и наваливается усталость. Но и Фен тоже, – тоном оправдания добавила она. – Вот почему для нас имеет смысл делиться.
– А как ваше писательство? Продвигается?
– Не очень быстро. В те дни, когда я не работаю, я не в настроении писать. И потом, Ноэль посмотрел мою книгу, сказал, что там много чего не вышло, так что надо начать заново. Вот только для писательства у меня остаются одни выходные, когда я не с ним, а к этому времени всегда накапливается куча дел – ну, постирать одежду, убрать в доме вместе с Полл. Не успеешь начать – уже снова понедельник, и я опять на работе. Ноэлю тоже очень непросто писать. Он говорит, чтобы я писала по ночам, но тогда я просто засыпаю.
– А что думает обо всем этом ваш отец?
– Папа? Я ему не рассказывала. И вы не говорите, пожалуйста. Полл знает, конечно, но больше никто. По-моему, никто и не поймет.
– Ясно.
– Правда?
– Не уверен, – осторожно откликнулся он. – Я хочу, чтобы вы были счастливы. А вы счастливы?
– «Счастливы»! – презрительно повторила она. – Дело совсем не в этом. Он несчастлив, так откуда же счастье возьмется у меня? Понимаете, он боится сойти с ума. И я – единственное, что его от этого спасает. Ну и Фенелла тоже, конечно. Он нуждается во мне. Вот в чем дело.
Провожая ее домой, он будто невзначай спросил:
– А мне нельзя с ним познакомиться? Я бы не отказался.
– К сожалению, нет. Он сказал, что не желает встречаться ни с кем из моей семьи.
– Я не из вашей семьи, Клэри, я ваш друг.
– Это почти одно и то же. Он просто не хочет, чтобы что-нибудь из остальной моей жизни встало между нами.
Он умолк. Все, что ему хотелось сказать, было невозможно выразить словами.
– Я прямо чувствую ваше осуждение, Арчи. Напрасно вы так.
– Не могу я не осуждать ужасную одежду, которую вы носите. Воротнички и галстуки? Видимо, это он хочет, чтобы вы их надевали.
– Он предпочитает на женщинах такую одежду. Вот мы и носим ее.
– Вы и Фенелла.
– Я и Фенелла.
– Ну что ж… – прощаясь и желая ей спокойной ночи, продолжал он. – Только одно: я признателен за все, что вы мне рассказали. Вы не могли бы и дальше держать меня в курсе? То есть если что-то случится, вы об этом сообщите?
Она на миг задумалась.
– Ладно. Сообщу.
– Смотрите, вы пообещали.
Она небрежно обняла его.
– Я же сказала.
2. АрчиИюль – август 1946 года
Он прошел по песку с мелкими камушками и шагнул в воду, солнце придало ей янтарный оттенок. Речной берег круто уходил вниз, вскоре он очутился в воде по шею. Чистая, упоительно прохладная после солнцепека, она неспешно текла мимо и вокруг него. Сочные блестящие водоросли струились вниз по направлению течения, которое словно расчесывало их, как длинные зеленые волосы. Кое-где на реке попадались коварные водовороты, но он всегда приходил купаться в это безопасное место. Он отплыл от берега, перевернулся на спину и тихо покачивался на воде. На середине реки в воде не отражалось ничего, кроме неба, нежной поблекшей голубизны, но у дальнего берега, над которым нависали деревья, она была испещрена темными, маслянисто-зелеными пятнами. За деревьями дрожали виноградники на террасах, мерцали в знойном белом мареве. Он поплыл назад – к берегу с бледно-серыми скалами, торчащими из каменистой земли.
Он пристрастился приезжать сюда по утрам на одолженном у Марселя велосипеде, пристроив на нем заплечный мешок с обедом и рисовальными принадлежностями. Он ощущал настоятельную потребность вырваться из своих комнат, которые по какой-то невообразимой причине угнетали его.
Странно и удивительно было обнаружить их на прежнем месте: пыльные, запущенные, но по-прежнему с его мебелью, с кастрюлями и сковородками, его мольбертом, его красками, книгами и даже кое-какой старой одеждой. Мы знали, что ты вернешься, говорили они. Это был радушный прием; в первые сутки он будто захмелел от воссоединения – жал руки, целовал щеки, поглощал в немыслимых количествах пастис и кофе, расспрашивал о здоровье уже выросших детей, но потом им овладела апатия, и ему стало одиноко. Ощущение, что его считают чужаком, возникло у него почти сразу – пока все пили в кафе, и он спросил, что тут было за время его отсутствия. Краткая настороженная пауза… пожатие плечами. Пьер, который держал épicerie[9], хотел было что-то сказать, но его отец, всегда заправлявший в семье и посиживающий на жестком деревянном стуле у лавки, пока его жена и сыновья работали, буркнул, и Пьер промолчал.
На следующий день рано утром он зашел за своим хлебом к мадам Жиго, и она заметила, что он хромает. Он объяснил, как это вышло, и она закивала: ах да, война. Всем в войну досталось. Но когда потом он начал расспрашивать ее о семье, она замкнулась. «А Иветта, – допытывался он, – красотка Иветта, наверняка она удачно вышла замуж». «Это было невозможно», – ответила она. Ее глаза, черные, как терновые ягоды, смотрели на него совершенно безучастно. «Где же она?» – «Уехала на север, в Лион. Так надо было, многое сделалось необходимостью. Нет, она не вернется. И в деревне о ней лучше не заговаривать». Потом она вздохнула, шлепнула багет на прилавок и пожелала ему хорошего отдыха. Похоже, как и вся деревня, она знала, что он приехал ненадолго.
Потом, когда он зашел к Марселю спросить, нельзя ли взять у него напрокат велосипед, а заодно разузнать про Жан-Жака, который работал в гараже и приходился Марселю кузеном, оказалось, что тот в деревне больше не живет. Его забрали, увезли в сорок четвертом на работы в Германию. Он не вернулся, о нем ничего не известно. Это было единственное, что ему удалось выяснить, и он быстро понял, что расспросы лучше не продолжать. Возникла скованность: отношения изменились как между деревенскими, так и у него с ними. И он казался сам себе одиноким, отвергнутым, чувствовал, что эта скрытность проистекает от некоего стыда и в свою очередь порождает пассивную враждебность, которую он не мог ни понять до конца, ни преодолеть. Агата, которая раньше приходила убирать в доме и стирать, умерла – жена Марселя сообщила ему об этом в первый же вечер, когда он ужинал в ресторанчике за кафе. У нее сделалось что-то неладно с нутром, занадобилась операция, но к тому времени, как ее отвезли в Авиньон, в больницу, было уже слишком поздно. Он немного привел дом в порядок, так, чтобы в нем можно было жить, но потом оказалось, что ему не хочется находиться там, и он полюбил целые дни проводить у реки и возвращаться на велосипеде обратно уже на закате.
Эта отчужденность, которой он совсем не ожидал, постоянно наводила Арчи на мысли о людях, с которыми он расстался. О Нэнси, с которой провел последний злополучный вечер. Она держалась стойко.
– Спасибо, что сказали мне, – ответила она. – Да я и без того догадывалась, потому что вы все тянули и тянули со встречей.
Было бессмысленно и даже жестоко объяснять, что дело не в этом: любые слова выглядели бесполезными и не особенно мягкими. Однако кое-что все же требовалось сказать. Он прилагал усилия, чтобы не задеть ее гордость, только чтобы выяснить, что никакой гордости у нее нет.
– Да, я надеялась, что у нас что-нибудь да выйдет, – призналась она, смахивая слезы, – но это было глупо с моей стороны, я же вижу. Вы куда интереснее и умнее меня.
Когда он спросил, можно ли ему поддерживать с ней связь или она предпочитает больше с ним не общаться, она ответила: «Только не сразу. Мне ведь еще в себя надо прийти, правда? Я же знаю, так бывает». Ладно, отозвался он и попросил написать ему, если и когда у нее появится такое желание. «Хорошо». Они расстались на улице. Он посадил Нэнси в автобус, увидел, как она задержалась на площадке, оглянулась на него перед тем, как автобус тронулся, а потом стала забираться наверх.
В следующую субботу утром он отправился в «Хэрродс» и купил ей котенка. В зоомагазине было шумно от трелей, свиста, щебета птиц. В витринах копошились гладкие пугливые кролики, в клеточках поменьше – мыши, хомяки, белая крыса, черепахи, в двух загончиках – котята. Выводок персидских, одна голубая бурма. Эту бурму он и выбрал – кошку, или, как сказали в зоомагазине, самочку. Пока котенка устраивали в корзинке, он написал записку: «Вам пора обзавестись новым другом. С любовью, Арчи». До ее дома о