Исход Никпетожа — страница 10 из 35

ть?.. Да и сами знаете, что скулите зря: все равно я буду в институте народного хозяйства, а вы будете продолжать работу на производстве. А Зыковой и Брычеву надо обязательно на рабфак.

— Верно. Правильно, — рявкнул Пашка Брычев, который до тех пор молчал. — Бузу, слушь-ка, трем. И Петухову, и всем... обучаться нужно. И нечего, слушь-ка, по пустякам...

— Что, тяжело тебе уходить с фабрики? — спросил я Ваньку, когда все ушли.

— Тяжело... Жалко... — отрывисто ответил Ванька. — Эти слова давно пора сдать в архив. Ты это из Тургенева, что ли? Нужно делать то, что рационально, и то, что соответствует моменту, и сообразно с этим — чувствовать. А ты, брат Коська, тоже?.. — подозрительно глядя на меня, добавил Ванька. — Тебе тоже очень и очень не мешает подтянуться. Шесть часов еще не выполняешь?

— Нет еще.

— Ты, брат, берись скорей. Лодыря гонять нечего: время не ждет.

Он, пожалуй, прав, но теперь до начала занятий осталось пустяки.

3 сентября.

Отец все еще болен, и я ездил к тетке в Воскресенск за деньгами. Когда сел обратно в вагон, вдруг напротив меня садится тот самый пастух, который мне летом помог найти одежду. Мы поздоровались, и оказывается, он едет в город.

— Кончил работу? — спрашиваю.

— Нет еще, не кончил, да нужно в город. Вот с этим мне трудно, тем более в городе приткнуться некуда.

— Сколько получишь за лето?

— Сто рублей деньгами, да еще кормили и сапоги справили. Маловато, конечно; полагается от трех до пяти с головы скота, — ну, да я не жадный. Мне пока хватит, а там найду заработок.

— А ты где живешь?

— Нигде. Где придется.

— Ну, а все же? Ведь на улице не переночуешь?

— В лучшем виде и на улице. На бульварной скамейке.

В это время вошел в вагон какой-то безносый человек, а с ним рваный парнишка, и парнишка, держа в руке картуз, стал всех обходить и просить на слепого. Безносый был слеп, и сразу было заметно по красному лицу, что он — выпивши. Когда они дошли до нас, вдруг слепой пошатнулся и сел прямо на пастуха.

— Эй, ты, легче на поворотах, — говорит пастух.— Стой на ногах, держись за землю.

— А ты кто такоя, чтобы меня учить? — спрашивает слепой. — Я, может, на двадцати пяти фронтах был, кровь проливал, а тут всякий шпингалет будет меня учить. Я, может, от гремучих газов глаза потерял, а ты меня учишь.

— Я тебя не учу, а только ты на меня не наваливайся.

— Ка-кой, подумаешь, обер-мобер-хрен, — говорит слепой. — Тесно, — так езди на автомобиле. Еще молоко на губах не обсохло, а туда же, учить!

— А ты откуда знаешь, что у меня обсохло, что нет? — спрашивает пастух. — Ведь, ты ничего не видишь?

— Это ничего не значит, что не вижу. У меня, может, и носа нет, а у тебя есть. А какое право ты имеешь ходить с носом, ежели у меня нет? Имею я право тебя ударить — или не имею? Ответь на такой... спрррашивающий вопрос. Да по носу, туды-т твою, по носу. Потому теперь — равенство или нет? Нет, ты отвечай: равенство... или, может, неравенство?

Все пассажиры прислушались, даже из другого отделения налезли, а пастух говорит:

— Убогий ты человек, а лезешь. Ну, как ты меня можешь ударить, ежели ничего не видишь? Шел бы лучше, куда надо.

— Это я-то не могу ударить? — спрашивает слепой. — Еще как вмажу-то.

Тут он схватил пастуха за грудки, да как тряхнет. Но пастух изловчился, треснул его по руке, тогда слепой упал на пол, весь затрясся и заорал:

— Я припадошнай!!! Я припадошнай! Бьют, бьют, люди добрые!!!

Прибежал кондуктор, и насилу его удалили. А против пастуха были многие возмущены и говорили, что он не имел права трогать слепого. Тогда пастух мне говорит, совершенно не обращая внимания на других:

— Никакой он не слепой, а самый зрячий. Я много книг перечитал летом, а с одной ходил трое суток, все старался понять. Такой, шут его знает, — писатель он, что ли, Леонтий Андреев?

— Леонид Андреев был, у нас его «Красный смех» разбирали. Буза.

— Ну, Леонид, что ли. У него написано сочинение: «Тьма». Не читал? Там говорится, как один спасался от политики и попал к проститутке. С револьвером он был — фараоны за ним гнались, что ли. А он сам был неженатый, не любитель был баб. И уж очень, понимаешь, своим хорошеством выхвалялся, что он не любитель — прямо чуть не святой. Сказал он это проститутке, а она ему говорит: — Ты какое право имеешь быть хорошим, когда я плохая? Тоже не хуже этого слепого. Значит, если он заразился и остался без носа— и все остальные должны без носов ходить, так, что ли? Это уж чепуху Леонтий несет. В лагери их сгонять надо и там лечить, а не пущать ходить по вагонам. Мне даже непонятно, как мог человек такой рассказ написать, да еще его напечатали. Я посылал про жизнь, а меня не печатают.

— Что же ты посылал про жизнь? — поинтересовался я.

— Да про разное. Про Землес посылал, что не соответствует. Мало ли? Потом про помещичка одного: его согнали, а он опять. Так ответили, что вику про это известно, и что он право имеет. А какое же право, если помещиков уволили? Здесь несправедливость.

— Тебе в кружок рабкоров надо в городе поступить.

— Я сам знаю, да некогда все.

Тут в вагон вошел мальчишка, стал петь песню. Я ее записал:

— Посмотрите, братишки:

Разве я—человек?

Помогите, братишки,

Накопить на ночлег.

Как случился тот случай,

Всполошилось село...

Пронеслись мимо тучи,

А дождя не было.

Вижу, плачут сестренки,

Стала мать слезы лить:

Не хватило водички,

Чтобы рожь напоить...

Ох, сынок мой, Ванюша,

Ты прости свою мать:

Дома нечего кушать,

Нам пора умирать.

И поплелся я в город,

Поклонившись отцу:

Слезы льются за ворот,

И бегут по лицу...

Ночью в карты играю,

Днем хожу на трамвай,—

И пою—вспоминаю

Про плохой урожай...

Пастух после песни, когда парнишка пошел с шапкой, подозвал его к себе и затеял разговор. Парнишка отвечал неохотно и видно было, что ему поскорей хочется в другой вагон. Но пастух, видно, решил добиться от него толку и придержал парнишку за руку. Тогда парнишка вывернулся и дралка.

— Его надо обязательно задержать, — говорил пастух.

— Что же ты с ним будешь делать?

— Я-то ничего, а вот в общество «Друзья Детей» отправить — там его пристроют к делу.

— Да ведь, ничего с ними не выходит, — сказал я, вспомнив свою практику с беспризорными.

—Как такое не выходит? Выйдет... Вот, теперь оркестры организуются... Ты помоги мне его на вокзале задержать.

Но парнишка соскочил версты за две до вокзала прямо на ходу с поезда, — и только мы его и видели.

9 сентября.

Сегодня я долго ходил по коридорам университета. Народу еще очень мало — почти никого нет. Ко мне подошел какой-то парень в очках и спрашивает:

— Ты здешний или из провинции?

Я сказал, что здешний, тогда он попросился переночевать. Оказывается, он переводится из Ленинграда. Мне показалось, что он не совсем похож на начинающего вузовца, и я спросил:

— А сколько тебе лет?

— А что, разве заметно, — отвечает. — Да, я уже не птенчик. Десять лет по вузам мотаюсь. Все никак не могу найти подходящей специальности.

Меня этот вопрос тоже интересовал, поэтому мы разговорились. Я повел его домой. Вещей у него одно одеяло, не больно казистое. В Ленинграде он был на географическом отделении, а раньше — в Казани, на ИЗО.

— А здесь куда думаешь приткнуться?

— Я решил на медфак, — ответил он важно. Вообще, он все делает важно, несмотря, что худой, маленький и в очках. Он так и сказал:

— К себе самому нужно относиться с уважением, тогда и все другие уважать будут.

— Ну, а если медфак тебя не удовлетворит, тогда куда?

— Я еще не использовал этнофака, административного и нархоза, — об’яснил Корепанов-Гуськовский, — такое у него чудное фимилие (У меня было еще в школе много столкновений с Никпетожем, как писать: фамилия или фамилие, то-есть средний род. Никпетож настаивал, что женский род, но я пишу и теперь фамилие, потому что оно относится ко всем: к мужчинам, женщинам и детям).

Дома папанька его спрашивает:

— А сам вы из каких?

— Из всяких, — говорит Корепанов. — Отец мой был священник, мать — актриса, а сам я еще не знаю, кем буду. Годиков пять еще проучусь, а там посмотрим.

— Что ж ты делал во время гражданской войны? — спрашиваю.

— Все. Сначал воевал, потом лечил, потом с агитпоездом ездил, потом у белых кашеваром был, а потом у наших подрывником был.

— И все учился?

— Когда время было — учился. У меня книги всегда с собой.

И верно, когда ложились спать (а я ему постелил на полу тюфячок), он из своего одеяла вывернул штук пять книг, аккуратно уложил их у изголовья, потом снял брючки, тщательно их разгладил и уложил под тюфячок. Мне стало смешно.

— Чего смеешься? — говорит мой батька. — Это он правильно делает: складка не потеряется, а складка в брюках самое первое.

— Да я не из-за складки, — сказал Корепанов, укладываясь и раскрывая книгу. — Это просто экономия. Этим моим брюкам пять лет. А если бы я их не складывал и не чистил, пришлось бы давно новые покупать. А купилки-то где? Со стипендии не разживешься, а дрова грузить я не могу по случаю слабосилия.

Полежали мы молча некоторое время, он все читал, потом он как захохочет.

— Ты чего? — спрашиваю.

— Немец проклятый, — хохочет Корепанов. — Объявил, что у женщин души нет и что женщина, как таковая, не гениальна и не может быть гениальной.

— Истинная правда, — скрипит папанька со своей кровати. — Ни одной бабы не видал, что с душой.

— Да что ты читаешь-то? — спросил я у Корепанова.

— Такой есть немец Вейнингер, его книгу: «Пол и характер».

— Если про пол, оставь у меня — почитать. А ты, папанька, прожил целую жизнь, и не хочешь признать за женщинами право? Это с твоей стороны просто несознательно.