— А ты повидай столько баб на своем веку, сколько я, — тогда и рассуждай. Ты еще сосунок.
АКСОЛОТ И АМБЛИСТОМА
Была первая лекция по совправу профессора Федоровского. Этого Федоровского ребята очень хвалили, да и верно, оказалось, что он очень хороший оратор, и у него все понятно. А первая лекция во многом ответила на мои мысли.
— Предположите, что к вам в комнату пришел человек, который с первого абцуга начал ругать современную русскую жизнь, — сказал Федоровский. —Человек этот может быть эмигрант, может, просто обозленный потерей своего давнего имущества собственник. И вот, он утверждает, что в СССР не действуют законы, что права не существует, что все делается по произволу и за взятки. Как вы его не убеждайте, какие доводы не приводите, — он будет стоять на своем, потому что его психика — психика собственника — вся в прошлом и не может подчиниться новым понятиям. А когда вы его спросите прямо, что хорошего в прошлом он потерял, он никогда не ответит, что собственность, или чины и ордена, или положение, или должность, на которой он получал 300 рублей довоенными рублями. Он обязательно скажет, что потерял Россию. Что большевики загубили Россию, как нечто абстрактное, что в той, старой, России действовали хорошие законы, а сейчас нет никаких, и так далее. Вы, конечно, найдете целый ряд блестящих доводов, которыми вы только лишний раз убедите самих себя, но никак не своего противника. Но раз уж речь зайдет о России, то не забудьте один небольшой пример из области биологии, который я вам сейчас приведу.
Сейчас в СССР идет великое встряхивание людей. Правда, в очень многих случаях это встряхивание носит грубые, лапидарные, нелепые формы, но это — не беда. Будят мать Федорушку, вот что главное. И, по-настоящему, нет уже на свете матери Федорушки. Разве после перенесенных нами войн и после пяти лет строительства можно сказать, как полвека тому назад, что, лбом в полюс упершись, а пятками в Кавказ,—спит непродубным сном отчизна, Русь святая? Трясут, трясут, изо всей силы трясут, от души трясут, тракторами, аэропланами, электрификацией пронимают, — и вот, наконец, после десятивековой спячки православия, избяная, матерная, и могучая, и бессильная, и обильная — начинает просыпаться!
Я сказал о биологии. Один советский профессор делал опыты с аксолотом. Аксолот — это почти головастик, он, кажется, принадлежит к семейству тритонов, но это несущественно. У этого аксолота почти совершенно неразвиты легкие, и это отличие его от более развитого вида этой же группы, — от амблистомы. Так профессор, кормя аксолота щитовидной железой, добился превращения — поистине чудесного — аксолота в амблистому. Мне кажется, не будет натяжкой, если я сравню институт советского права и его проникновение в массы, то-есть организацию нового правосознания, — с этим биологическим процессом...
Тут Федоровский начал сравнивать советское право с международным, и у него так это блестяще вышло, что все захлопали. Но по окончании его лекции вдруг на кафедру лезет здоровый рыжий детина, милиционер. А я уже давно его заметил, да и вообще удивлялся, что в коридорах нашего вуза встречаются милиционеры. Ведь это при царском режиме в вуз вводили полицию, и она избивала студентов за то, что они занимались политикой.
— Вы что, товарищ? — спрашивает Федоровский.
— Да я... насчет аксолота, — смущенно отвечает милиционер.
— Что насчет аксолота?
— Вот, вы, профессор, говорили, что аксолот превращается в амблистому через кормление щитовидной железой. Можно и другим путем.
— Этого я что-то такое не слышал, — говорит Федоровский. — Было очень немного опытов, и то из них некоторые кончились неудачей. Впрочем, хотя это не относится к моей лекции да и к предмету, скажите, каким же еще путем можно добиться превращения?
— А это вот, — отвечает милиционер. — Нужно изменить биологические условия. Я сам делал. Ведь почему у аксолота легкие не развиваются? Потому что кислород есть в воде и во всяких растениях, которые полагаются в аквариумах. Нужно кислород удалить.
— Как же это вы его удаляли?
— Да очень просто: воду нужно кипяченую подбавлять в аквариум. И растения убрать. Я так и делал.
— И что же: аксолот скончался? — с усмешкой спрашивает Федоровский.
— Выжил! — Крикнул милиционер и ударил кулаком по столу. — В том-то и дело, что выжил, у него образовались легкие — и стала амблистома.
— Ну, это... — говорит Федоровский. — Вы, значит, его мучили?
— Конечно, мучил, — охотно подтвердил милиционер. — А зато я добился своего: получил высший вид. У меня до сих пор эта амблистомочка живет.
— А почему вы в форме? — спросил профессор. — Ведь, вы студент?
— Ну да, я здесь учусь. А форма потому, что я в милиции служу. Жрать было нечего, так меня профсоюзный стол труда направил в административный отдел.
— Ну, и кто же вы теперь такой?
— Постовой, — ответил милиционер.
— Молодцом, — сказал Федоровский. — Так вот. То, что нам рассказал сейчас этот товарищ, служит лишним доказательством моего положения. Светлая и разумная научная мысль всегда пробьет дорогу через всякие препятствия и осуществит то, что казалось раньше чудесным и невозможным. И, конечно, новое правосознание проникает в массы не одним путем, а тысячью путей, неисчислимым количеством дорог, но, в конце-концов, организует тот маяк, к которому мы все стремимся, к которому стремились великие умы всех стран и народов: радикальную культурную революцию, которая сметет в мусорный ящик истории отживший хлам старых, обросших мохом, понятий о праве. А вы, товарищ, молодец, — обратился Федоровский к милиционеру и хлопнул его по плечу. — Ищите новых и новых путей, не следуйте слепо за авторитетом. Вы добились амблистомы, живя на тяжелом милицейском хлебе. А чего бы вы добились, если бы вас кормить щитовидной железой!?
— Петруха, крой в наркомы! — крикнул кто-то из задних рядов, и милиционер, осторожно придерживая шинель, полез с кафедры.
КОРСУНЦЕВ
Такой есть один парень, Корсунцев. Он живет в общежитии «Можайка», и я там в первый раз с ним познакомился. Этот Корсунцев обучается на Совправе, и, как сам говорит, хочет быть администратором, и обязательно крупным, потому что в СССР мало хороших администраторов, а они нужны. По-моему, из Корсунцева выйдет хороший работник и даже в обще-государственном масштабе. Во-первых, Корсунцев — замечательный оратор, и, когда он выступает, его прямо заслушиваются. Потом он очень наблюдательный парень. Например, вчера мы едем с ним по улице, как вдруг шедшие впереди несколько человек, в том числе хорошо одетый гражданин с дамой, остановились. Остановились и мы с Корсунцевым. Оказалось, что ломовой возчик выволакивает из подвала очень длинные железные полосы и грузит их на подводу. Пока он не выволочет всю полосу, — пройти нельзя. Постояли мы с минуту, хорошо одетый гражданин и говорит:
— Ты бы поскорей, ломовой, что ли!..
А возчик остановился, взглянул на него и отвечает:
— Подождешь, счетовод!
Тогда Корсунцев захохотал на всю улицу, так что все на него оглянулись, а дама презрительно сказала:
— Пьяный, наверно?
— Нет, мадам, я не пьяный! — ответил Корсунцев,— а очень мне интересно наблюдать самосознание масс в мельчайших проявлениях жизни. Во — и больше ничего!
Это у Корсунцева поговорка такая.
— Ты заметь, Рябчик, — сказал он мне по дороге.— Пожалуй, во всем СССР сейчас не найдется ни одного человека, который бы так или иначе не осознал бы своего достоинства, как этот ломовой.
По-моему, это глубоко верно, прямо замечательно верно. Эта верность отдельных замечаний в Корсунцеве прямо поразительная. А сам Корсунцев — высокого роста, с черными кудрями и похож на тореадора.
Страшное событие моей жизни:
Отец обязательно умрет — не сегодня, так завтра.
Я спросил Алешку Чикина:
— Что ты думаешь насчет смерти?
— Да что насчет смерти? Во-первых, надеюсь не умереть совсем, изобретение, наверное, такое будет. Ну, а придется умирать, — так умру. Хочется только, чтобы с оружием в руках на поле битвы. И чтобы музыка.
— Да нет, не это. Я вот думаю, что смерть есть явление биологическое, такое же, как жизнь. И если человек умирает, так он распадается на атомы и мельчайшие электроны и рассеивается по всей земле, и эти электроны собираются снова, из них получается материя, а из материи рождается все живущее. Помнишь, нам все это Алмакфиш об’яснял?
— Ну, помню.
— Так вот, меня интересует: может ли быть такой случай, когда при соединении этих электронов и атомов соберутся опять те же самые электроны и атомы, которые когда-то раньше составляли целое? Например, человеческое тело? Например, меня? Или такого случая ни под каким видом не может быть?
— Шут его знает, — отвечает Алешка. — По-моему, что с возу упало, то пропало. Ты напрасно обо всем этом думаешь. Ведь, сам сказал: биологический процесс, — так чего же еще рассуждать?
— Ну, а боишься ты смерти? — Я спросил так потому, что у меня все последние дни словно кто-то держит сердце в холодной руке, — от предчувствия батькиной смерти. Есть ли это страх смерти, а если это не он, то как же еще бояться смерти?
— Нет,—говорит Алешка.—Я, пожалуй, не боюсь. У нас, когда я в подвале разваленном жил с беспризорниками, один мальчишка умер. Окачурился как-то так сразу, безо всякой подготовки. Ну, ребята выволокли его из угла к костру, стали растирать, отогревать, но он все холодный. А нам главная задача — в том, что он лежит — и зубы оскалил, словно смеется. И никто не верил, что он совсем помер, пока вонять не начал. Ну, тут его вытащили в проулок, бросили. И никому не было страшно, — в очко играли все время.
— Я тоже так думаю, что смерти бояться, конечно, нечего, — подумав, сказал я. — Но совсем другое дело, когда умирает кто-нибудь близкий, как вот, например, у меня отец. Ведь не будешь стоять у его кровати — и рассуждать, что вот, мол, это материя, которая должна распасться, потому что есть такой-то и такой-то процесс. Кроме того, тут есть еще разные привходящие причины. Например, пока отец был здоров, я его не замечал как-то. To-есть, очень даже замечал, и даже, можно сказать, любил его, но гораздо больше жил своей жизнью и не делился ничем с отцом. Вот это-то и обидно. Отец хоть и других убеждений, и у него совершенно чуждая идеология, но, все-таки, во многом можно было бы с ним если не посоветоваться, то просто поделиться.