X X
Сейчас приехал из Воскресенска, от тетки. Она долго плакала, все сокрушалась, как же я дальше жить буду. Мне, верно, трудно сейчас что-нибудь сообразить и осмыслить, потому что со смертью отца все переменилось.
Тетка дала мне три червонца.
Я встретился с Никпетожем и посмотрел на него отчасти с недоверием, потому что мне после той речи все как-то смутно кажется (хотя я этого доказать никак не могу), что Никпетож имеет какое-то отношение к самоубийству Виктора Шаховского.
Между прочим, сообщил, что иду на Лито. (С какой целью — промолчал).
— Боже вас сохрани! — воскликнул Никпетож (хотя я вовсе не нуждаюсь в том, чтобы меня хранил какой-то боже). — Да разве вас, Костя, не тянет быть инженером?
— Нет, не тянет, — ответил я, и в голове мелькнула мысль о математике. — У меня от одной мысли о логарифмах живот заболевает. А зачем это мне быть инженером?
— Как зачем? Как зачем? — так и задергался Никпетож. (Он в последнее время как чуть что — так начинает дергаться). — Да разве вы не видите, Костя, что делается вокруг? Вы, современный человек, — и спрашиваете меня, зачем вам быть инженером? Ведь всякие эти Волховстрои, Шатурки, Загэсы, восстановления, рационализации, ликпункты, радио-установки, ведь все это пока только капелька... капелька... Гигантская страна требует великанского размаха — и непрерывного, непрерывнейшего, настойчивого, именно инженерского, технического, строительного труда, и так как этот труд продлится еще многие десятилетия, то он потребует еще и втягивания, всасывания в этот труд других, огромнейших масс народа, — ну, обучения этому труду, что ли. Если не обучим грамоте, не электрифицируем, не кооперируем по-настоящему, тогда массы придут, дадут нам по шее — и будут правы. Помните, кто это сказал? А вы — литература...
— Да вы же сами сейчас сказали: обучать грамоте, Николай Петрович?
— Грамоте, а не литературе, дорогой Костя! (Терпеть не могу, когда он называет меня дорогой). На современную жизнь ни в коем случае нельзя смотреть через литературные очки, а тем более — обучать этому других. Чему вы будете обучать новую молодежь, растущую после вас, — ну, таких же ребят, как пионеры, с которыми вы орудовали на форпосте? Тому, что бездельник дворянин Онегин явился первым в литературе «лишним человеком», что ли? Или тому, что Льва Толстого тянуло к патриархальным отношениям, к натуральному хозяйству, как некоторых девиц тянет после пирожного — на кислую капусту? Или вы, может быть, думаете, что кому-нибудь нужно сейчас вывертасничество Достоевского? Или современной молодежи, по-вашему, интересна жизнь чеховских нытиков? Жестоко ошибаетесь, Костя! Может, все это читается, и даже с захлестом, с упоением читается, только не это нужно. Все это нужно только профессионалам от литературы, литспецам, книгоедам. Эти литературные очки уже раз привели интеллигенцию к политической близорукости, прямо скажем: к погибели привели... так зачем же надевать их снова? Нужно иметь здоровые глаза и смотреть на жизнь прямо, решительно отбросив кисею литературщины !
— Что же: старая литература совсем не нужна? — спросил я. — По-вашему, выходит так. (Я сказал это очень ядовито, потому что на кой же чорт Никпетож преподавал тогда в школе литературу?).
— Да видите, какая вещь, Костя. Серьезные занятия литературой приводят обыкновенно к самоуглублению и самосозерцанию. Это — не плохо, если человек имеет волю и владеет собой настолько, что уделяет этим самоизысканиям не больше, — ну, скажем, чем на кино. Но если границы перейдены, если человек не у жизни, а в книгах, в роде книг Льва Толстого, начинает искать ответ на вопрос: как жить,— то тут уже начинается литературщина, а не живая жизнь, тут начинаются литературные очки, которые к добру не приводят. Вспомните чеховских героев, возьмите любого старого интеллигента, определите, наконец, Виктора Шаховского.
— Я Виктора помню, Николай Петрович, — с подчеркиванием сказал я. — Только я некоторые другие причины подозреваю.
Тут я пристально посмотрел Никпетожу прямо в глаза. Как мне показалось, он смутился и отвел глаза. Впрочем, может, мне только показалось. Помолчали мы с минуту, потом он очень тихо спросил:
— Что же вы подозреваете?
— Да нет, ничего, так. Все-таки, как вас понимать, Николай Петрович: совсем не надо читать, что ли? — Это, конечно, чепуха. Я говорю только о том, что не следует устраивать себе из художественной литературы некий культ и во всех случаях жизни прибегать к этому культу, как практиковалось среди разбитой интеллигенции. А читать, конечно, нужно, — только не из пятого в десятое, а систематически, с выбором, и не смешивая литературы с жизнью.
— А Зин-Пална говорит по-другому: что по литературе мы учимся опыту жизни, который накопили другие люди?
— Накопленные факты — одно, а выводы, которые заставляет из них сделать автор, — совсем другое. Во всяком случае, я своих мнений никому не навязываю, и можете, Костя, считать их, — ну, в дискуссионном порядке, что ли...
На этом мы расстались. Я считаю, что Никпетож говорит туманно, и не поймешь, признает он литературу — или нет. Кажется, он совсем запутался. Он напоминает мне одного лектора, которого я слышал на фабричном кружке. Лектор все время говорил разные иностранные слова: аллитерация, дезавуировать, апперцепция, — и никто из ребят его не понимал. Наконец, один парень осмелился и спрашивает:
— Что такое апперцепция?
— Это... это... — замялся лектор. — Видите, сразу об’яснить трудно: это нечто такое совместное, которое с трудом поддается определению. Невозможное соединение такое.
Никто, в том числе и я, ни черта не понял. Так же, по-моему, об’ясняет литературу и Никпетож. (Хотя это очень странно: в школе было все понятно и укладывалось на свои полочки).
Придется мне скоро смываться из комнаты, потому что дом назначен к слому. Куда мне переселиться — не знаю. Денег почти совсем нет.
Подал заявление на общежитие, что выйдет — не знаю. И на стипендию тоже.
Сегодня утром я зашел в «Можайку» за Корсунцевым. Большинство ребят еще спало, потому что было довольно рано. Один парень, лежа на спине, яростно курил махорку. Другой, зажав уши, лежал на животе и, видимо, что-то зубрил.
— Опять пятьдесят топоров можно повесить, — сказал Корсунцев, когда я его разбудил. — Можно подумать, что здесь фабрика удушливых газов, а не общежитие студентов. Утром всегда можно узнать, что вчера подавали в столовке Нарпита. Вставайте, черти полосатые, проветривать надо!—закричал он вдруг на соседей и пустил подушкой в ближайшего. — Вставай, Карапет, гнусная отрыжка славного нацмена, а то одеяло сдеру!
— А вот ты нни знаишь, — ответил сосед и высунул кавказскую голову из-под одеяла, — ты нни знаишь та-кой загадка пра халеру.
— Ну? Какая еще загадка? Да смотри, чтобы остроумная, а то за кипятком побежишь!
— Новий загадка. В ввишший степени остроумный загадка. Что такой: крру-гом мануфактура, а в сыры-дыне — ххалера?
— Ну?
— Ны отгадал? Карсунцев в адеяли!
— А, ты так! — закричал Корсунцев и, вскочив с кровати, набросился на кавказца. К ним присоединились другие, и несколько минут происходила общая свалка. Вдруг в дверь просунулся китаец и закричал: — Билльо, лубаска, полтка, пластынка собилай, плачка плишла!
— А, Фын Юй-сян! Чжан Цзо-лин! Сигарга-ба-расм! — раздались крики. — Эй, братва, китаец за бельем пришел!
— Билльо! Билльо собилай скола! — выкрикивал китаец, быстро набрасывая белье в простыню.
— Эй, тавалися! — крикнул один из парней, перекидывая китайцу узел с бельем. — Скоро кантонцы буржуям накладут по шапке?
— Скола, скола, — ответил китаец. — А ты, тавалися, скола моя лубль отдавала, котолый задолжала?
Все захохотали... Корсунцев оделся и вышел вместе со мной. В коридоре навстречу нам шла уборщица в красном платочке, со щеткой в руках. Корсунцев вдруг подмигнул мне и обхватил уборщицу за талию.
— Что ты, Корсунцев, всамделе? — закричала уборщица и замахнулась на него щеткой.
— Придешь в коридор ночью? — спросил ее Корсунцев прямо в ухо, нисколько не стесняясь меня. — Придешь? Придешь? — И затискал уборщицу в угол.
— В какой тебе еще коридор?! — кричала уборщица неестественным голосом. — Я те покажу коридор, забыл, сукин кот, про Манюшку, небось!?
— А что мне Манюшка? — странным и вместе с тем ласковым голосом сказал Корсунцев. — Мне тьфу Манюшка, ты мне нравишься, а не Манюшка. Так придешь?
— Вот, липучий, привязался, как пес к мосолу, — сердито смеясь, отбивалась уборщица. — Ну, на кой я тебе нужна? Что, на мне узоры, что ли, какие?
— Лучше всяких узоров, — задушевно ответил Корсунцев.— Прямо ты крестовая краля, а не девушка! Ну, буду ждать часам к двенадцати. Пойдем, Рябчик.
— На что она тебе сдалась? — спросил я Корсунцева на улице. — Ведь любить ты ее не будешь? Тоже и не женишься.
Мне было очень завидно, поэтому я так и спросил.
— Чудак, если на всех жениться, так и времени не хватит никакого, — ответил Корсунцев. — В этих делах рассуждать — хуже нет. Запомни хорошую пословицу: бей сороку и ворону — попадешь на ясна сокола.
— To-есть это как?
— А очень просто: девчатам спуску не давай. Во — и больше ничего.
Больше мне просто некогда с ним было разговаривать, потому что нужно было поговорить про другое; но мне обязательно надо спросить у Корсунцева, как он относится к «теории стакана воды»; кажется, что он ее поддерживает, ну, а в таком случае у него должны быть какие-нибудь идеологические основания, потому что Корсунцев ничего не делает без оснований.
— Скажи, пожалуйста, Корсунцев, как ты думаешь: примут меня в общежитие и на стипендию, — и если нет, то что мне тогда делать? — спросил я, потому что для меня этот вопрос гораздо мучительней, чем всякие разговоры о девчатах.