— Ну, и дурак, — с досадой ответил Корсунцев. — Скажи, пожалуйста, Рябцев, почему ты такой колючий? Я сам не знаю, чего я с тобой путаюсь? Пошел тебя кормить — ты там набезобразничал. Устроил тебе ночевку— ты сам из-под себя подпорки вышибаешь. Ведь это же глупо, наконец.
— Рябцев! — вдруг в полном восторге закричал карел, видимо вообразив себе нашу будущую драку с Петровым. — Ты ему давай правая щека, а я ему буду давать с левая щека. Он тогда не убежит, хо!
— Ну,— сказал Корсунцев в заключение,— имейте оба в виду, что я не буду ни на вашей стороне, ни на стороне Петрова.
— А на чьей же стороне ты будешь? — спросил я иронически.
— На стороне правил общежития, — ответил Корсунцев.
Так как я у всех назанимал, а обедать все-таки надо, — я решил разыскать Сильву. По правде говоря, мне этого очень не хотелось, потому что с Сильвой у меня связано много всяких воспоминаний и мне мучительно было обращаться к ней. Мне сказали, что она в анатомическом театре, и я туда пошел. Так как я никогда там не был, то меня поразил тяжелый и противный запах, который оглушил меня еще в раздевалке. Все время ходили взад и вперед девчата в белых халатах, и я спросил, где найти Сильфиду Дубинину. Мне сказали, что она работает с трупом, и мне пришлось итти в самую анатомическую. Я зажал нос и вошел, но нос пришлось сейчас же разжать, потому что в рот полез необыкновенно противный сладковатый вкус.
На каждом столе лежал ободранный покойник. Около столов толпились профессора и студенты (больше девчата) в белых халатах. Одна какая-то девчина с комфортом расселась на стуле у одинокого трупа на столе и читала этот труп, справляясь с книгой. Немного дальше группа девчат взрезала трупу спину. Глядеть на все это без, привычки было муторно. А тут еще запах. Но, когда первое впечатление прошло, я поразился каким-то особенно деловым подходом к ученью. Когда я взглянул с этой стороны, то анатомический театр показался мне похожим на муравейник, и мне стало неловко, что я торчу здесь без дела.
«Как же разыскать Сильву?» — подумал я, как вдруг бежит она сама с каким-то ножиком в руке.
— Ты что, Владлен, — спрашивает, — к нам, на медфак, переходишь?
— Нет, ты просто мне нужна по делу.
— Ну, ладно, тогда выйдем в раздевалку и поговорим. Только здесь воздух чище, чем в раздевалке. А, впрочем, погоди. У меня прелестный труп, легкий и не жирный, хочешь посмотреть?
— Нет, в другой раз как-нибудь, — ответил я, потоку что меня опять замуторило (должно быть, с голоду). — И потом, как этот труп может быть прелестный?
— Да, ведь трупы-то разные бывают. Дадут разложившийся — они очень трудные, потому что ткани спутываются. А у меня сейчас хороший, свежий.
— А тебе разве не противно? — спросил я.
— Бывает, особенно когда нагнешься низко, да ведь это наука, а наука должна все исследовать. Когда профессор в первый раз нас сюда привел, он перед этим нам сказал: — Представьте себе, что вы входите не в комнату, полную трупов, а в цветущий весенний сад, благоухающий розами и магнолиями. Биологически трупы и цветы — одно и то же, частицы единой материи. — Мы представили и обошлось. По-моему, у химиков в лаборатории хуже пахнет. — А если отбросить запах, то здесь становишься на границу познания человеческого тела, — так говорит профессор. В общем, я привыкла, и уверена, что и ты бы быстро привык, одно беда — девчата курить здесь приучаются. А я усилием воли заставила себя перейти границу запаха без папироски. Ловко?
— Конечно, ловко, ты — молодец, — ответил я. Мы уже вышли в раздевалку и мутить меня перестало. Должно быть, на меня с непривычки подействовал не только запах, но и вид такого количества трупов. — У меня к тебе есть одна просьба, Сильва.
— Какая? — рассеянно спросила Сильва. — А хочешь посмотреть музей? Мы уже прошли миологию и остелогию. Я тебя сразу могу посвятить.
Не дожидаясь ответа, она потащила меня в музей. В этом музее, в стеклянных ящиках, были разложены разные кости.
— Вот, видишь, — застрекотала Сильва с увлечением. — Это ос темпорале, височная кость, она такая трудная, что прямо ужас. У нас тут шутили, что когда кончают самоубийством, то нарочно в висок стреляют, чтобы разбить эту кость, такая она трудная. А вот это —1 на основной кости — видишь, в роде седла. Так это и есть турецкое седло, со спинным отростком мозга на нем. Мозга сейчас нет, но это не беда, он есть у каждого человека. Представь себе, что этот самый отросток, помещающийся на турецком седле, регулирует рост человека? От этого отростка зависит, если у тебя, например, вдруг руки вырастут до полу. Или нос в два аршина. Потом есть еще трудные кости...
— Погоди ка, Сильва,—перебил я,—пока довольно...
— А ты разве не хочешь посмотреть мышцы и нервы? — с воодушевлением и не слушая, продолжала Сильва. — Вон там, в той комнате. Идем-ка. Видишь, на этой голове лицевые нервы: они страсть как перепутаны и их трудно учить. А вот копченые мышцы: они в роде ветчины, поэтому мы их называем копченые...
— Тьфу, перестань покуда! — сказал я. — На первый раз довольно с меня. Мне и есть расхотелось. Пожалуй, теперь и денег не нужно. Я ведь пришел у тебя сорок копеек занять на обед.
— Эх ты, слабонервный человек,—сказала Сильва.— Ну, выйдешь на свежий воздух — все пройдет. Ты возьми снегу, как выйдешь, и зубы им почисти. А денег я могу тебе дать целый рубль. Ты, в случае чего, приходи — у наших девчат, если у меня не будет, всегда достать можно.
Когда я шел по двору, то все время плевался. Во рту стоял неотвязный сладковатый вкус. Но, в конце концов, голод пересилил, и я пошел в столовую.
Я как-то другими глазами стал смотреть на Лито и даже на Совправо после того, как побывал в анатомическом театре. Сегодня я зашел на один Литовский семинар и постараюсь записать подробно впечатления для сравнения с анатомическим театром. Строгие и научные белые стены с громаднейшими окнами меня вначале очень поражали и заставляли с головой уходить в то, что говорит профессор. Теперь это уже для меня не ново, поэтому обращаешь внимание на другие мелочи.
Докладчица говорила относительно поэта Есенина. Должно быть, она косноязычная, поэтому, чуть подальше, было уж ничего не слышно. Ей кричали: «Ясней читай», но она все так же. Студенты были одеты по-разному. Например, один был в черной рубашке, с широким белым воротником. Таких называют пижонами. Потом другой сидел в тулупе, ему не было жарко. А сосед его даже рубашку от жары расстегнул. Девчата одна перед другой старались быть, как приличней. В середине доклада влетел бронзовый парнина в очках— с носом, похожим на клюв. Он первым долгом извинился, сел, померил клетчатую кепку соседа, улыбнулся, похлопал по плечу соседку, вытащил блок-нот, высморкался — и все это сразу... И еще он ухитрился в то же самое время расписаться на листе. Потом произошла целая драма ревности. Через проход от этого клювоносого сидела какая-то черненькая в очень короткой юбке. А клювоносый, сверкая очками, все вертелся и поглаживал по голове свою соседку—такую белобрысую девчину, а она хихикала. Наконец, черненькая не выдержала, пересела на скамейку к клювоносому и, прижавшись плечом, стала ему нашептывать. Белобрысая соседка обиделась и уткнулась носом в пюпитрик. Потом тихонько протянула руку, утащила у клювоносого лежавшую на скамейке кепку и спрятала под свою папку. Все это было очень смешно, и я не слушал доклада.
В три дня мы сляпали живую газету и вчера уезжали в подшефную часть. Я думал — путного ничего не выйдет, а, оказывается, все-таки получилось. У всех было веселое настроение, но особенно отличался Жорж Стремглавский. Еще когда ехали в трамвае, Жорж на каждом повороте вскакивал, пытался протиснуться на площадку и кричал на весь вагон, что он увидел знакомую.
— Да что, у тебя весь город знакомый, что ли? — спросила, наконец, с досадой, одна из девчат.
— А ты, конечно, ревнуешь, Лена? — возразил Жорж. Все захохотали. А Лена покраснела, как флаг, и говорит:
— Тебя ревновать — никакой ревности не хватит, и это нужно начинать в университете. А потом поверь, что к тебе никто серьезно не относится, потому что ты непостоянный, легкомысленный парень.
— Это я-то — непостоянный? — закричал Жорж на весь трамвай. И у тебя хватает духу это говорить? Я в тебя три месяца как фтю, только ты не замечаешь.
— To-есть как это ты в нее три месяца фтю? — спросила другая студентка, которая ехала, как играющая на рояле. — На прошлой неделе ты меня уверял, что ты без меня жить не можешь?
Тут все захохотали, не только живгазетчики, но и остальная набитая в трамвае публика. Но Жорж не смутился:
— Да я, братцы, — прокричал он, — во всех влюблен, честное слово, во всех. Разве я виноват, что все девушки мне нравятся?
— Ну, уж это ты врешь, — сказал вдруг густым басом один из наших живгазетчиков, мандолинист Калыгин. — Я знаю, в кого ты по настоящему-то — того-с.
— Ну, в кого, в кого? — стал приставать к нему Жорж.
— В первокурсницу Дубинину, медфачку, — спокойно сказал мандолинист, и Жорж Стремглавский смутился. Впрочем, смутился он не надолго. Но в меня словно молнией ударило: а вдруг это Сильва? Конечно, могла быть и однофамилица, но я почему-то сразу поверил, что говорится про Сильву, а спросить я сразу не решился.
— Это ты ошибаешься, — говорит между тем Жорж. — У ней уши красные, она их, наверное, отморозила. Скажите, пожалуйста, товарищи, — обратился он ко всему трамваю, — ну, разве можно всерьез влюбиться в девушку с красными ушами?
— А хочешь, Жора, я тебе с синими порекомендую?—спросила Леночка.— Она зато есенинские стихи декламирует чудесно.
— Нет, спасибо, не надо, — ответил Жорж. — Слазаем, ребята, — об’явил он вдруг, и все полезли с трамвая.
Во время живой газеты, которая шла очень весело, я все-таки улучил минуту и спросил Стремглавского с глазу на глаз: