Ванька пожал плечами:
— Не имею понятия, — говорит, — Это, должно быть у него в роде припадка: рана в голове сказывается.
— А не вытащить ли у него револьвер?
— Нет, оставь. Он продрыхнется и ничего, а сейчас лучше его не трогать, а то проснется, пожалуй.
Сейчас Партизан во сне повернулся ко мне лицом. Я чуть было не вскрикнул:
— У него открыты глаза и он смотрит прямо на меня.
Но потом подождал: ничего. — Некоторые спят с открытыми глазами.
Мне трудно сейчас сказать — тяжелое или радостное чувство осталось у меня после встречи с Сильвой. Она захотела узнать, где и как я живу, так что пришлось привести ее в общежитие. Ребят в комнате не было.
— Ну, что ж — и у нас дома не лучше, — сказала Сильва оглядевшись. — Да еще хорошо, что здесь чисто. А то у некоторых ребят — я тут у одних бываю— такой катух, такая свинарня, что просто удивляешься, как это студенты, культурные люди, могут жить в такой грязи.
— Это у каких ребят ты бываешь? — спросил я.— У Жоржа Стремглавского, что ли?
— Что ты ко мне все время пристаешь с Жоржем?— разозлилась она. — Я видела, как ты ходишь все с одной по коридору. — И ничего не говорю.
— А что ты можешь говорить? Это Вера.
— Ну, Вера или Соня — это мне все равно. Потом я видела, как ты несколько раз говорил со Стремглавским. О чем вы говорили?
— Видишь, видишь: тебя интересует все, что касается Жоржа. Ни о чем особенном мы не говорили. Мне только тяжело и обидно, что он везде свой, а я везде чужой. Никак приткнуться, приклеиться не могу. Я теперь такое об'яснение придумал: Вуз состоит не из одной сплошной массы ребят и девчат с одинаковыми интересами, как это было в школе, а из массы мелких группок, которые об’единяют какой-нибудь специальный интерес: главным образом — учеба. Но иногда это бывают и шахматы, иногда — физкультура, иногда — пьянка, иногда — театр. А у меня такого специального интереса нет. Меня интересует все, вся жизнь. Это я и говорил Жоржу Стремглавскому.
— А он что на это?
— А он ответил, что и его также интересует все, но только он имеет свойство входить в какое-нибудь дело, забывая все остальное на какой-нибудь продолжительный срок. Поэтому у него больше корней в Вузе, чем у меня.
— А знаешь что, по-моему, — сказала Сильва. — Все-таки, во многом школа виновата. Школа не привила почти ни к кому из нас какого-нибудь определенного стремления. Лучше было бы учиться в техникуме или в школе со специальным уклоном. Тогда можно было бы иметь под собой твердую установку.
— А как же ты?
— Я — другое дело. У меня с детства было желание лечить. Даже страсть какая-то. Я свою маму чуть до смерти не залечила. А недавно у Стремглавского болело ухо — я в два счета вылечила.
— Опять Стремглавский! Ты что: дразнишь меня, что ли?
— Вовсе не дразню. Это с тобой стало невозможно разговаривать.
Мы разругались, и она ушла.
Опять про Партизана. Этот парень начинает меня все больше и больше интересовать. Он такой человек, что к нему не подойдешь с каким-нибудь интересующим тебя вопросом, как ко всякому другому. Поэтому про него писать — можно только то, чем он сам себя обнаружит перед другими. Особенно меня все время интересовало, про кого это он говорил (очевидно про девчину), когда в нетрезвом состоянии обзывал нас сволочами. Я не думаю, чтобы можно было все это целиком отнести насчет его раны в голове и мне все кажется, что тут что-то такое страшное есть и помимо раны. Приходится ломать голову в одиночку, потому что Ванька Петухов или пропадает в институте или сидит над Марксом, а к самому Партизану приступиться и думать нечего. Между прочим, странная вещь, но я видел его глаза всего один раз: это когда он повернулся ко мне во сне. А так — он ни на кого не смотрит, или глядит куда-то в сторону (может быть в себя) и молчит.
Но вот вчера он как-будто чуть-чуть раскрылся, словно краешек театрального занавеса приподнял. Это дело было на литературном вечере, в клубе при общежитии. Там выступало несколько ребят, и все было очень скучно и довольно-таки бузовато. Читали разные стихи, потом все их хвалили. Потом один парень прочел рассказ про какого-то графа, как этот граф поступил в коммунисты и потом оказался провокатором.
По окончании этого рассказа вдруг вылезает из рядов Партизан и говорит:
— Я тоже хочу прочесть.
Я очень заинтересовался.
— Мои переживанья, — начал Партизан. — Это на фронте... со мной лично было. Я сам знаю, что плохо... Но это все равно. У остальных тоже плохо.
— Да ты валяй, читай без предисловий, — закричали с мест и тогда Партизан прочел:
И ветер нас мучил, и снег нас колол—
И лошади ржали, и ныли колеса,—
Но в мокрые пашни без устали вел
Нас хмурый латыш, молодой и белесый...
И мы проходили по мерзлой траве—
Обмотки от стужи обледенели—
Навстречу, как пропасть, как туча, как век
Пробитые пулями мчались недели...
И вот мы пришли...
Не трещали костры -
Мы руки у жалких сердец согревали—
Мы ждали резервов, мы слышали рык
Шрапнели, летящей из призрачной дали..
— Не пора ль,
Ребята, уснуть—а на завтра, быть может—
Резервы придут,—а не будет их—жаль.
Нам больше, ребята, никто не поможет.
Вокруг нас стояли в оврагах, в норах
Враги—мы их слышали, мы различали
Их шаг, их дыханье. В окрестных горах
Мы видели отблеск незнаемой стали..
Они нас сжимали кольцом. И у нас
Сердца колотились нервно и странно.
Прорваться!
прорваться!
прорваться!
Погас
Последний огонь за рекою туманной.
И хмурый латыш на прорыв нас повел
И лошади ржали и ныли колеса,—
И ветер нас мучил, и снег нас колол -
И вырос туман над водою белесой.
Нас били штыками, нас пулями жгли.
Пред нашим отрядом мосты разводили.
Прорваться!
Прорваться!
Прорваться!
Пошли.
Пошли. Навалились. Нажали и взвыли.
И взвыли... И вырвались. Ночь как дождем
Нас звездами медленными осыпала...
Мне помнится, я огляделся кругом—
Кругом только поздняя полночь стояла.
Кругом расстилался неведомый луг—
И я без товарищей, без командира—
Один я остался с винтовкой сам-друг:
Один, средь ночного безлюдного мира..
Прорваться!
И я неуклонно пошел
В туман, ощущая биение крови...
И вот я иду, наклонившись, как вол,
И пули в затворе, и штык наготове.
Я поглядел на Партизана только тогда, когда он кончил это читать. Он стоял, прижав руки к бокам, сжав кулаки и нагнув голову. Кругом стояла тишина. Сразу было видно, что все поражены. Потом кто-то крикнул:
— Браво! — И все захлопали. Я хлопал изо всей силы, какая-то девчина крикнула: — Настоящий поэт, братцы, а мы и не знали!.. Тут хотели его даже качать, но Партизана уж и след простыл. И потом, когда я пришел в комнату, то он лежал на койке, уткнув лицо в подушку. Меня очень подмывало завести с ним разговор о стихах и вообще о литературе, но я понял, что его трогать нельзя. Должно быть, поэты — не то больные, не то ненормальные люди, но уж во всяком случае — не такие как все.
Начался уже раз’езд на праздники, и в нашей комнате пока остались только Ванька Петухов, Бык, Партизан и я. Повсюду как-то опустело, так что привыкшему к постоянной массе народу человеку как-будто скучно. Сегодня, когда я пришел из читальни, в комнате был один только Бык. Он как-то особенно хитро на меня посмотрел и говорит:
— Наш принц Умбалла вроде как засыпался.
Я уже привык к тому, что у него все — принцы Умбаллы, поэтому спрашиваю:
— Ты про кого?
— Да все про того же... вашего прекрасного партизанского бойца.
Я обеспокоился и спрашиваю:
— Что с ним случилось?
— Да ничего не случилось, а только словно и он по девкам вкалывает.
— Врешь ты, брат, все, — сказал я. Я знал, что если Быка начать поддразнивать, то он обязательно проговорится.
— Я — вру? Посмотрим, — сказал Бык.
— Конечно. Тебе нагрели холку, теперь ты и рад на других валить.
Тут Бык вскочил с койки и поднес мне к самому лицу свой здоровенный кулачище:
— А это видал? — спрашивает.
— Ну и что ж! Ну и видал. А все-таки ты про Партизана ничего не знаешь.
— Хо-хо, я-то не знаю! Вот ты — так не знаешь, кто здесь был?
— Очень хорошо знаю, кто был — комендант деньги спрашивал.
— А вот и не комендант, а девка.
— Ну, это, наверное, к тебе за пятеркой?
— Хррры-то ко мне за пятеркой. Партизана спрашивала, а вовсе не меня.
— Да ведь его легко найти в институте — зачем ее сюда принесло?
— А она не институтская. Приперла, так и вкалывает глазищами по всем койкам. Я говорю: — Что? А она говорит: — Мне не тебя надо. — И тут я дознался, что ей Партизана надо. Она хотя его имени не знает, так я по приметам.
— На что же он ей, если она его имени даже не знает?
— А уж это ейное дело. Я тогда начал с ней баловать, а она мне в морду дала и ушла.
Тут Бык глупо захохотал, повалился на койку и задрал кверху ноги. Когда пришел Ванька Петухов, я ему все это рассказал и он говорит, что ввязываться не нужно и что это, наверное, кто-нибудь из знакомых по фронту разыскивает Партизана.
Потом, когда пришел Партизан, Бык ему все это рассказал. Партизан сел на койку, уткнул скулы в руки, просидел так с полчаса, а потом взял у Ваньки рубль и смылся.
Тут что-то такое странное. Что-то непохоже на знакомую по фронту.
МЕРА ПОШЛОСТИ
Опять я связялся с Корсунцевым и его дядькой. Вышло это вот как. Хотя я за последнее время отношусь к Корсунцеву с подозрением, но по-моему он не совершил никакого противопролетарского поступка, за который его нужно было бы отдать под суд. Поэтому вчера, когда он позвал меня обедать, я ничего предосудительного не нашел. Конечно, Корсунцев идеологически невыдержанный человек и даже, если судить строго, то его взгляды похожи на мещанские, но ведь для того, чтобы бороться с мелко-буржуазной стихией, — нужно ее сначала узнать и изучить. Я очень хорошо понимаю, что, идя по этой дорожке, легко скатиться к оппортунизму, к обывательщине и даже к меньшевизму. Но для того, чтобы противостоять этому,—нужно все время наблюдать за собой со стороны, и тогда ничего не будет. Кроме того, всегда можно посоветоваться с Ванькой Петуховым (хотя, как это ни удивительно, у Ваньки сплошь и рядом не находится ответа на некоторые вопросы; но об этом после).