И ничто не зажжет в твоем сердце костер,
И никто выручать не придет.
Я очень внимательно, несколько раз перечитал это стихотворение пока не запомнил наизусть, чтобы записать в дневник, как образец упадочничества и разложения аристократии. Потом она взяла у меня бережно листок и завернув таким же манером, перевязав черной лентой, спрятала в стол. Потом спросила:
— Ну вот... теперь... ответьте: можно из этого заключить... из этих стихов, что Витенька... сам...
— А не все ли это равно, — вырвалось у меня. Но я сейчас же пожалел об этом. Она так и впилась в меня светлыми, почти белыми глазами, придвинулась ко мне близко-близко и едва выдохнула:
— Как все равно. Вы простите, об’ясните, что вы понимаете под этим: все равно? Но честно, честно отвечайте; вас... кровь матери спрашивает...
И тут мне показалось, что говорю я не с человеком; что это какое то другое существо — может, безумное,— хочет меня загипнотизировать: так все это было непохоже на то, что нас окружает и чем мы живем. В голове кувыркались и стремительно неслись какие-то обрывки мысли:
— Из чего сделана занавеска?.. — Так вот какая аристократия бывает! — Что же ей ответить?.. Ляпнуть разве, что он покончил с собой и что стихи только это и могут подтверждать, больше ничего. — Какие у ней страшные глаза. А почему ей это важно?..
Тогда она встала, пошла куда-то в угол, и словно в ответ на мои мысли сказала:
— А, я теперь поняла. Конечно, для вас все равно, поэтому вы и спросили. Я и забыла, что вы из новых... Этот, как его... комсомол...
— Мне вас трудно понять, гражданка княгиня, — сказал я и встал. — Вы все-таки об’ясните поточней, чего вы от меня хотите? Не забывайте, что мы — классовые враги.
— Да, так. Витенька тоже хотел быть комсомолом. Ну и хорошо, для вас хорошо, что он не сделался комсомолом. Иначе... я бы вас прокляла... как убийцу... страшным материнским проклятьем... но вам и это ничего не говорит. Попробую, об'яснить. Видите, почему мне не все равно. Я— мать Виктора. Если предположить, что с ним был несчастный случай, то мне остается только мое страшное, почти невыносимое, сжигающее до пепла, горе.
Тут она закашлялась и кашляла очень долго, словно хотела меня разжалобить. И вообще, тут я овладел собой и начал как-то со стороны смотреть на нее и на ее слова: мне даже показалось, что это похоже на театр: я — зритель, а она очень искусно играет, а сама думает о другом.
— Ну вот, — продолжала она, кончив кашлять. — А если — нет... если он... сам, то кроме моего материнского горя, я должна принять в себя еще и его необ’ятное, нечеловеческое горе, — то самое горе, которое заставило его разбить свою юную жизнь. И это помимо того, что я должна перенести тягчайшее оскорбление, которое он мне нанес, как матери, как женщине, как просто близкому человеку, наконец. Почему он не пришел ко мне... не сказал... Потому что я — княгиня? А он забыл, что я народу отдала лучшие свои годы? Ох нет, Витенька!—вскричала она вдруг, схватив одной рукой другую, словно хотела ее сломать. — Нет, Витенька! Это княжество — крест, который послал нам с тобой господь бог... за грехи отцов наших. Я тебе, кроме того, и мама! Разве ты не помнишь, как маленьким приходил ко мне и сознавался во всех шалостях? А что тебе говорила мама? Разве она тебя наказывала. Разве она тебе сказала когда-нибудь дурное слово? Почему же ты теперь, теперь не пришел ко мне, не сказал, не спросил... ведь я бы тебе все об’яснила...
Я решил, что еще немного и она бросится на меня. У меня уже давно во всю колотилось сердце. Я незаметно вышел за дверь и прислушался: что-то стукнуло. Я опять заглянул в дверь. Она лежала лицом вниз на постели и бормотала:
— Витенька, сыночек... ну, разве так можно... разве так можно, Витенька!
С тяжелым чувством я шел по улице — и люди казались странными, новыми, радостными.
На углу стояла девчурка лет одиннадцати в рваной куцавейке и в пионерском галстуке. Она была без калош и один башмак был подвязан веревкой: должно быть, подошва отставала. Был сильный мороз и девочка все время подпрыгивала, стараясь согреться.
— Что, холодно? — спросил я.
— Двенадцать градусов по Реамюру, — сердито ответила девочка, не глядя на меня.
— Нет, тебе-то — холодно? — спросил я еще раз.
— А тебе какое дело? — ответила девочка. — Чего ты привязываешься. Пошел.
— Да я не понимаю, чего ты торчишь: ведь пальцы отморозишь. Я, как вожатый, должен тебя предупредить.
— Кабы ты был вожатый, то не привязывался бы ни с того, ни с сего. Связь держать мешаешь.
Девочка взмахнула платком, и на другом конце переулка я заметил другой платок, мотнувшийся в сером туманном воздухе.
Мне стало неловко, и я пошел домой. Но тяжелое чувство, появившееся после свидания с матерью Шаховского, прошло, и мне показалось смешно, что я хожу и собираю впечатления, словно репортер.
Ломаю себе голову — и никак не могу понять сегодняшнюю историю. Я ходил к Никпетожу и имел с ним длинный разговор. Но этот разговор придется записать особо, когда будет время, а сейчас нужно дать себе отчет в том, что произошло.
Из под’езда (недалеко от Никпетожа) выскочила какая-то девчина в одном платке, хотя был мороз, и, дико озираясь, начала звать милиционера. Я ее спросил, что случилось, а она кричит:
— Идите все в свидетели... все. Где же милиционер?.. Постоянно торчит, когда его не нужно, а когда нужно — нету.
— Да что случилось-то? — спросил я.
— Да чего я-то хлопочу, — глядя куда-то мимо меня, спросила девчина. — Как-будто мне больше всех надо? А ты чего ко мне пристал? Сбегал бы лучше за милиционером.
— Да ведь для того, чтобы позвать милиционера, нужно знать, что случилось. Иначе ведь милиционер не пойдет.
— Что случилось-то? — переспросила она. — Об’яснить невозможно: тут и смех и грех. Один парень пришел не в свое помещение и распоряжается.
— На что же тогда милиционер? — спросил я.— Ведь есть там жильцы — или никого нету? Да и что это за парень? Наша первая обязанность — борьба с хулиганством. Пойдем, я сам его попробую сейчас выкурить. А если не удастся — соседей на помощь позовем...
— Да видишь какая вещь, — сказала девчина, словно проникшись ко мне доверием. — Их и не разберешь. — Это, понимаешь, моя подруга здесь живет. Так вот пристал к ней какой-то парень — уже с месяц тому, как начал приставать. Прямо на улице. Ну, она не знала все время как от него отделаться, а последнее время он проследил, что она тут живет и начал к ней заявляться. А сегодня, понимаешь, пришел, принес угощенье, вино и вдруг об’являет, что она обещала с ним расписаться и что он переезжает. Позвали хозяйку, Варвару Петровну, а он и ей тоже самое порет. А Варвара Петровна поверила и ушла. Тогда моя подруга закатилась в истерику, а этот парень все не уходит, — ну я и побежала за милицией.
— Да что он: пьяный, что ли?—опросил я.
— Какой там пьяный. Трезвый, сурьезный такой, ну, только — очень настойчивый. Как тут быть?
Меня тут взяло подозрение: наверное, она ему в самом деле обещала, а теперь увиливает. Женщины вообще очень хитрые.
— А она раньше совсем не была с ним знакома? — спрашиваю.
— Ну, никак, никак. Я же тебе говорю, что месяц тому он начал на улице к ней приставать. При мне дело было.
— Ну, и он что-нибудь ей говорил, то есть, наоборот: она ему что-нибудь отвечала?
— Да что она ему отвечала? Катись, да ступай к чорту, вот что она ему отвечала.
— Ну, может быть, она его к себе в гости звала?
— Вот уж ничего подобного. Никуда она его не звала, да и вообще никак не разговаривала.
— Вот странность! Но, может быть, между ними без твоего присутствия был какой-нибудь сговор? Ведь не бывает же дыма без огня?
— Уверяю тебя, что никаких сговоров не было, — с досадой сказала она. — Девчонка его — ну, совершенно не знает, — ну, абсолютно.
— Хорошо, — неуверенно сказал я, — пойдем, посмотрим, что там такое.
Признаться сказать, я чувствовал себя очень неловко, только не подавал виду. Но потом взяло верх следующее: человек просит о помощи — значит надо помочь. И я решительно распахнул дверь. Девчина в платке пряталась сзади меня. Уже когда я вошел в квартиру, она схватила меня за рукав и прошептала:
— А вдруг у него револьвер...
— Чорт с ним, — ответил я. — Не имеет права стрелять.
Картина, представившаяся моим глазам, была поразительная. В небольшой комнате, в углу, прижалась очень некрасивая и даже как-будто горбатая девушка. Посреди комнаты стоял стол, и на нем — бутылка вина и закуски. А в другом углу, рядом с дверью, стоял... Партизан и презрительно усмехался.
— Вот и Рябцев пришел, — сказал он, едва я переступил порог комнаты. — Тоже может принять участие в свадебном пиршестве. — Садись, Рябцев, располагайся. Мы с Нюрой решили расписаться...
— Врет!.. — исступленно закричала девушка в углу. — Врет, я его не знаю, он мне совершенно даже незнакомый, пусть он уходит вон...
— Ты не обращай внимания, Рябцев, — ласково улыбаясь, сказал Партизан. — Это с ней бывает. А так — она очень хорошая девушка — и любит меня. Правда, Нюра?
Но девчина выскочила из угла, схватила лежавшую на столе селедку и молча пустила в Партизана... Селедка перевернулась в воздухе и жирно чпокнулась об стену:
— Семейная сцена, — сказал Партизан. — Сегодня Нюра не в настроении. Пока пойдем, Рябцев.
— В чем тут дело? — спросил я, когда мы вышли на улицу.
— Как в чем? — ответил Партизан. — Собрались мы с ней жениться, а она немножко ломается: женщины!
— Да кто она такое, хотя бы? — поинтересовался я.
— Работница с фабрики «Люкс».
Я думал, что Партизан начнет изворачиваться, врать, может быть, будет молчать в ответ на мои вопросы, и приготовился покрыть его, как следует. Но Партизан отвечал ясно и просто, серьезно глядя мне в глаза, так что мне и спрашивать ничего не оставалось....