— Ну, хорошо, — сказал я. — Возьмем другой случай. Допустим, что другой товарищ на твоих глазах стал бы спиваться. И даже не товарищ, а вообще человек... какой-нибудь там пожилой извозчик, что ли. Днем ездит, а ночю спивается. Вообще, дует горькую?
— А мне какое дело? — совершенно равнодушным тоном перебила Вера. — Пьяных сколько хочешь, водки — того больше. Да и как полезешь спасать пьяного, если он тебя первую обнимать полезет. А я знаю, я пьяных очень даже близко видела. И тут никакой коллектив, хотя бы и ближайший не поможет. Лечить их надо, по-моему, пьяных-то. Сажать в кутузку и лечить. Или водку запретить, да это государству не по бюджету, потому что если запретить — все самогонку станут гнать, то-есть хлеб переводить. Так что тут в одиночку или даже в составе какого-нибудь ячеечного коллектива не поможешь.
С большой досадой в душе признал, что она опять права.
— Ладно, тебя не переспоришь, — сказал я. — Тогда возьмем такой случай.
И я рассказал ей всю историю Партизана и горбатой девчины. Вера сразу переменилась и вся насторожилась.
— Это действительно было? — спросила она, когда я кончил описывать суд над Партизаном, напирая на защитительную речь. — Ты не выдумал?
— Не выдумывал я ничего. Конечно, было.
— Мое мнение такое, что эта проклятая девчонка цену себе набивала. Только вот что: она — хорошенькая?
— Какие это бывают хорошенькие, я не знаю, — ответил я, потому что терпеть не могу этого слова. — Но из себя — ничего, только бледная.
— А парень этот... красивый?
— Даже очень, по-моему.
— Ну, вот что. Познакомь меня с ним.
— А тебе на что? — спросил я, сдерживая свою радость, потому что мне только этого и надо было.
— А потому, что, по-моему, он на редкость интересный парень, не серый, не под общую гребенку. А я таких люблю.
— Имей в виду, что он весь израненный, и даже в голову. Так что со странностями.
— Пятнадцать штыковых, и огнестрельных три, — продекламировала она из какого-то поэта. — Обязательно познакомь, и скорей.
— А зачем тебе скорей?
— А затем, что без меня он еще какую-нибудь штуковинку выкинет. Или как у Зощенко: чертовинку. Ты любишь Зощенко?
— Смешно пишет. А хочешь, сейчас с Партизаном познакомлю?
— Есть такое дело. Идем!
Пришли мы в общежитие, застали Партизана и Ваньку. Я Ваньке подмигнул и познакомил его с Верой. Ванька с каким-то сомнением взглянул на меня: должно-быть, ему Вера не понравилась, или показалась слишком уж молодой. Я немного растерялся и не знал, как приступить к делу. Но она сама взялась за это.
Сидела, сидела, потом вдруг как спросит громко на всю комнату:
— А этот парень в углу сидит — должно-быть, очень ученый?
— Как же, выучили, — буркнул Партизан себе под нос.
— А отчего вы такой сердитый, товарищ? — спрашивает Вера.
— Жизнь невеселая, — отвечает Партизан.
Тогда Вера вдруг встает, подходит к нему, хлопнула его по плечу и говорит:
— Я сейчас в университет иду, а вы меня проводите, товарищ?
— Во-первых, не вы, а ты, — отвечает Партизан. — Довольно этих буржуазностей.
— Ну, ладно, это во-первых. А во-вторых что?
— А во-вторых... мне шапку надо найти.
— Да вон она, на стене висит, — указал я на буденновку.
Партизан встал, вытянулся во весь рост и оказался ровно вдвое выше Веры.
— Какой ты здоровенный, — с притворным страхом сказала Вера. — Прямо — дяденька достань воробушка.
Мы засмеялись, и мне показалось, что и сам Партизан улыбнулся.
— Ну, ладно, идем, что ли, — сказал он сурово. — Мне самому в университет надо.
— Интересно мне знать, зачем ему понадобилось в университет? — смеясь, сказал Ванька, когда они ушли.
Но я ему ничего не ответил, потому что у меня в эмоции образовалась какая-то прямо торричелиева, пустота, и потом еще защемило в сердце: мне вспомнилось, как Вера меня кормила студенческой колбасой; и я чуть было не побежал за ними вслед. Меня утешило только то сознание, что пусть Вера думает, что это одна она, по своему желанию, вмешалась в жизнь Партизана, а на самом деле тут работал коллектив в виде Ваньки и меня.
— У них теперь дело пойдет, — все еще посмеиваясь, сказал Ванька, но я не выдержал, ушел на улицу, и только сейчас вернулся и пишу эти строки.
Пастух приехал, и стал с таким восторгом рассказывать о деревенском морозе, что меня завидки взяли. А когда я спросил Пастуха насчет настроений в деревне, он довольно кисло сморщил нос:
— Все в своем дерьме копаются, — буркнул он. — На государственную точку не хотят стать. Потом — деятелей мало.
— Каких деятелей?
— Толкачей. Настоящих коммунистов. Настоящий коммунист или просто интеллигент для деревни не то, что клад, а мозг. Конечно, такой, который не программы вычитывает, а дело делает. А где их взять?
Тут мне пришел в голову Никпетож.
— А что, Финагент, не попробовать ли нам послать в деревню одного интеллигента, сейчас безработный он? — спросил я.
— Ну что ж, это полезно, — согласился Пастух. — Только на какую работу... На какую он способен?
— Ну, я думаю, что навоз возить или землю пахать он не сможет. А вот раз’яснить... так это что хочешь разъяснит и растолкует.
— Довольно канительная штука, если его посылать секретарем Вика или учителем: много инстанций надо пройти: бюрократия всякая сидит, ее не перешибешь кулаком. Он на Бирже-то зарегистрирован?
— А шут его знает!
— Учителем-то, пожалуй, легче: Рабпрос так и ухватится. А он согласится быть учителем?
— Да он учитель и есть.
— А... чего ж он тогда в городе не работает: ведь легко же устроиться, ежели он хороший учитель?
— Чего лучше. Из всех, кого я знаю — лучший педагог.
— Ну, тогда пойдем сейчас к нему и поговорим.
Пошли. По дороге я с некоторой опаской думал насчет настроений Никпетожа: а вдруг он уж и на людей бросаться начал, или опять начнет стращать пауком. Но так как я давно решил, что пауки развелись у него от одиночества, то и не придавал этому особого значения.
Когда мы пришли, я поразился бедностью, в которой живет Никпетож: стулья, которые у него были, он сжег, в комнате было насорено и дымно, на столе лежал камень, который потом оказался хлебом, а ужасней его кровати трудно себе что-нибудь представить.
Я познакомил Никпетожа с Пастухом, и Пастух начал ему развивать мысль о необходимости работать интеллигенции в деревне.
— А в каком качестве? — спросил Никпетож.
— Хотя бы в качестве учителя.
— Это я не могу, — ответил Никпетож. — Это значит повторять азы сначала, а у меня сил не хватит. А главное, что доедешь до того же самого места, до которого я доехал, а дальше — ни с места. В этом отношении для меня все равно — что деревня, что город.
— Ну, а как же другие учителя: работают, несмотря на маленькое жалованье; нелады с сельской администрацией, нетопленое помещение и прочие условия.
— Видите, это, конечно, прежде всего, в большинстве случаев молодежь, а потом — молодежь, преисполненная героического, революционного духа. Я их понимаю, этих героев, а сам быть таким уже не могу. Мне сорок девять лет. Свое лучшее я уже отдал.
— Да, в таком случае... — задумчиво сказал Пастух.— Трудно что-нибудь тут придумать. А ведь работники в деревне — ух, как нужны. Как мозг!
— Я знаю, что я сделаю, — перебил его Никпетож. — Сознание своей ненужности здесь, в городе, совершенно отравило мое существование и даже довело до галлюцинаций... Вот, Костя знает... — криво усмехнулся он. — Но пока зима — деваться некуда. А весной возьму я палочку, повяжу котомку, да и отправлюсь с любой заставы — в поля. Буду переходить с места на место, из деревни в деревню... Там — помогу в поле, там — прочту газету, — глядишь и покормят... Давно я не был в деревне по-настоящему. Ведь мы городские жители, по-настоящему-то в деревне и никогда не бывали. Было когда-то «хождение в народ», но и оно, несмотря на весь свой героизм, кончалось или юмористически, или печально... Также кончались и дальнейшие попытки интеллигенции проникнуть в деревню... кроме тех случаев, когда попытки эти оперлись на специальное знание: врача, учителя, агронома, сельскохозяйственного техника. Но это какое же проникновение в деревню. Это такое же проникновение, как если бы проникновение щипцов зубного врача в рот пациента мы бы считали за проникновение во весь пациентов организм. Ну, вот. Я только и дожидаюсь весны...
— Да за коим же чортом вам ждать весны, товарищ?— рассердился ни с того ни с сего Пастух.
— Да ведь, пожалуй, холодно будет, товарищ, — усмехнулся в ответ Никпетож с каким-то своим старым юмором, которого я давно от него не слыхал.
— Шубу дадут, — сказал Пастух.
— Кто даст?
— Начальство.
— У меня никакого начальства нет. А если вы думаете про социальное обеспечение, то во-первых, я его еще не заслужил, во-вторых...
— К чорту во-вторых. И социальное обеспечение туда же. Вы прозодежду получите.
— Это что же: сторожем куда нибудь? Закутаться в тулуп и стукать в колотушку? Так я, товарищ...
— Какие вы все, интеллигенты, пророки. Ничего я еще не сказал, а вы все знаете наперед.
— Простите вы меня, — с душевной теплотой сказал Никпетож, тронув руку Пастуха. — Вы правы. Простите. Я слушаю.
— Ну, еще прощаться вздумали, — ответил Пастух.— Тут дело говорят, а он прощается. — И Пастух перешел внезапно с Никпетожем на ты. — Ты говоришь, хочешь деревню послушать по-настоящему, да чтобы и деревня тебя послушала. Так я тебя понял?
— Так, — ответил Никпетож, глядя прямо в глаза Пастуху, и мне показалось, что в глазах Никпетожа появился какой-то свет.
— Крестьянам все можешь об’яснить так, как надо, и чтобы за советскую власть?
— Вполне. На этом стою.
— А коли так — так так. Про кольцевую почту — слыхал?
— Не слыхал. Что это за зверь за такой?