Сегодня Владимир Шахов зашел за мной по уговору в семь часов, и мы отправились. Денег у нас на трамвай не было, поэтому шли пешком. Шли мы очень даже долго, куда-то совсем на окраину, и даже за окраину, потому что около получаса пришлось переходить снежным полем и какими-то перелесками. Была метель, так что лицо все заиндевело, и было трудно дышать, и я задумал воротиться, но Шахов все уверял, что близко, да и мне, признаться, не хотелось отступать из-за погоды.
Пришли к какой-то даче, окна были темные, и я решил, что никого нет, но Володька постучался в дверь четыре раза, и из-за двери какой-то голос спросил:
— Кто?
— Посвященные, — ответил Володька, и меня разобрал смех, и вместе с тем какая-то жуть — уж очень было похоже не то на заговор, не то на Шерлока Холмса.
— Какая вещь вам больше всего дорога? — спросили явственно из-за двери.
— Душа человека, — ответил Володька. («А мне — собачий хвост», — добавил я про себя).
Дверь раскрылась, и мы, пройдя довольно темный коридор, очутились в широкой и светлой передней, где висело очень много верхней одежды. Горничная (или там чорт ее знает кто) в белом переднике помогла нам стащить с себя пальтишки, и мы вошли в следующую комнату. В ней было почти совсем темно, и Володька сказал мне шопотом:
— Садись.
Мы сели на диван и посидели минут пять. Я спросил Володьку:
— Что же, дух теперь явится, что ли?
Но Володька сжал мне руку, так что я замолчал. Потом вдруг из темноты раздался голос, так что мне стало опять жутко. Голос спросил:
— Кто с тобой?
— Кандидат в братья, — ответил Шахов.
— А он уже готов к принятию?
— Почти готов.
— Тогда он будет допущен на собеседование младших.
Комната осветилась — кто-то зажег электричество, но в ней никого не было.
— Что за чорт такой? — спросил я у Володьки, но он опять сжал мне руку и сказал:
— Пойдем, таинственность кончилась.
Таинственность-то кончилась, но зато началась буза. Мы прошли опять по коридору и были впущены в маленькую комнатушку, где сидело несколько человек молодежи. Там была одна девчина, но к своему удивлению я увидел там... Пашку Брычева с Ванькиной фабрики. Я было хотел с ним поздороваться, но он мне подмигнул, так что я понял, что лучше не показывать нашего знакомства. Это мне понравилось, потому что показалось в этом больше авантюризма. (Я вообще-то авантюризма не признаю, но в таком деле он уместен).
В этой комнатенке происходило собрание без всякого председателя, а просто всякий кто угодно брал слово и говорил. Говорили тихо, спокойно, так что ничуть не было похоже на наши бурные собрания в вузе. Все это было довольно приятно, но самая суть разговорчиков, когда я прислушался, оказалась совершенно поразительной.
— Ближнего нужно носить в себе, как сосуд, — сказал какой-то белобрысый парень, — но не простой сосуд, а сосуд с драгоценной влагой, и эту влагу никак не допускать к пролитию. (Так и сказал). Воспитав в себе такое отношение к одному, к избранному, к лучшему, к излюбленному, мы становимся уже на высшую ступень, мы переходим к общей любви, мы сами становимся общностью.
— Брат, но как поступать в том случае, если к ближнему почему-либо закрадется злоба в сердце? — пропищала девчина.
— Сестра, — ответил белобрысый, — злобу эту нужно уничтожить и раздавить, как ядовитую змею. Тогда вмешался я. Я спросил:
— Ну, а как поступать в том случае, если ближний наступит тебе на ногу или залезет в карман?
— Вопрос ваш — дурного тона, брат, — ответил белобрысый. — Даже первичное общение младших Вольных Братьев не допускает таких поступков.
— Да ведь в трамвае или в киношке не станешь об’яснять ближнему, который залез тебе в карман, в чем состоит первичное общение?
— Брат, — кротко ответил белобрысый, — вы, очевидно, не введены в простейшие технические правила наших кружков. Дело в том, что первичное общение и состоит в том, что только два младших брата проявляют друг к другу братскую любовь. Когда же любовь эта разовьется и окрепнет настолько, что перерастет любовь к одному человеку, мы расширяем ее пределы, мы допускаем общение на основе любви уже не двум из братьев, а целому пятку. Но при этом конечно, не возбраняется относиться любовно и ко всем остальным людям. Не следует допускать крайнего толкования, потому что неопытный брат неизбежно столкнется с материалистическим отношением к себе и к своему братскому чувству.
Говорил это белобрысый складно, словно по книжке читал, но меня задело то, что он сказал насчет материалистического отношения.
— Ну хорошо, — сказал я, — что двум допускается братски любить друг друга — это понятно. Это для начала. Кашу заваривать. Ну, а если у одного из двух, скажем, нету жилплощади, — то другой ему отдаст свою — из братской любви, разумеется?
— Конечно, отдаст, — с жаром пискнула девчина.— Всего себя отдаст, а не то что жилплощадь.
Поглядел я на нее искоса: уж очень плюгавая и с красным носиком, так что проситься к ней в братья не было никакого расчета. А у меня создался уже план. Я встал и торжественно сказал:
— Братья! Я вполне воспринял ваше учение и стал его полным адептом. Но позвольте мне самому указать, кого я выбираю в первичные братья. Это вот этого гражда... то-есть, брата.
И я указал на довольно-таки откормленного и прилично одетого парня. Парень этот сейчас же оглядел меня с головы до ног, скорчил, как мне показалось, на минутку кислую рожу, потом наклонился к белобрысому и что-то ему прошептал. Белобрысый сейчас-же сказал:
— Но вы, вновь обращенный брат, знайте, что и вам придется поступаться личными интересами во имя братской любви. Во всяком случае, если интересы ваши и избранного вами брата разойдутся, вы обязаны апеллировать только к нашему собранию, иначе к собранию младших. В этом вы должны дать торжественное обещание.
— Даю торжественное обещание, — ответил я.
— И кроме того, на первое время вы должны подчиняться избранному вами брату, потому что он опытен и более знающ, чем вы.
— Обязательно буду подчиняться до всякой тютельки. — сказал я и даже зачем-то поднял руку, как германские красные фронтовики. — Только очень прошу мне ответить на один вопросик. А насчет социализма — как?
Все замолчали. Девчина воззрилась на меня, как на крокодила из Зоопарка. Белобрысый тоже распялил глаза, потом ответил:
— Несколько не понимаю вопроса. Что насчет социализма?
— Социализм то строить... опосля будем?
Пашка Брычев фыркнул. Толстомясый парень, которого я выбрал в братья, поглядел на меня еще подозрительней.
— Строительство социализма есть наша программа максимум, — выдавил, наконец, из себя белобрысый. — Мы должны раньше заложить фундамент братским общением друг с другом.
— Так-с. Значит, опосля, — согласился я. — Ну, опосля, так опосля.
В это время дверь раскрылась, и вошла какая-то жирная мадам.
— Младшие, — пропела она, глядя в потолок. — Учитель сейчас будет импровизировать. — Тихо ступая на носки, вы можете пройти в общий зал и послушать.
— Рябцев, — шепнул мне Володька Шахов. — Ты только там не скандаль. Ведь, тебя никто не заставляет присутствовать. Если собираешься скандалить, то лучше давай уйдем.
— Да не собираюсь я вовсе скандалить, — с досадой ответил я. — Откуда ты взял?
Мне сейчас же в голову пришло, что вот этот самый Щахов, который гораздо взрослей меня и вряд ли не был белым офицером, теперь разговаривает со мной просительным тоном, словно Юшка Громов, когда бывало его схватишь за шиворот.
В большой зале сидело очень много народу. У совершенно белой стены стоял какой-то человек с совершенно черной бородой (Учитель, как я догадался). Стояло торжественное молчание. Когда мы все вошли и уселись, раздался какой-то странный звук — не то удар в колокол, не то — как в театре перед открытием занавеса.
— Душу свою за други своя, — каким-то совершенно истерическим голосом выкрикнула вдруг та самая жирная мадам. — Учитель, мы ждем откровения на обещанную вами тему.
Учитель весь напыжился, шагнул вперед и вдруг начал выдавливать из себя стихи. Так как он говорил очень медленно, я успел их записать.
— В горах... шел мальчик... пастух... со стадом,
Играя... на звонком рожке...
Река... была... бурливая... рядом...
Со стадом он шел... к реке.
— Заметь, Рябцев, что он импровизирует, — шепнул мне на ухо Шахов. — Это уже проверено неоднократно, он вообще не пишет стихов. А эти стихи только сейчас родились у него в голове.
— Врет небось, — ответил я шопотом. — Раньше написал.
— Слушайте, тише, — зашипели рядом.
Чернобородый продолжал:
— И вот.... внезапно... чужие звуки
Ворвались в ущелья гор...
Как будто кто-то... в безумной муке
На помощь звал простор.
Пастух отбросил рожок пастуший
И замер, таясь, у воды...
Из-за гор неслось: — Эй, слушай, слушай...
Эй, выручи, брат, из беды.
Тут у чернобородого появилось какое-то вдохновение, глаза дико засверкали, он весь подался вперед. В то же самое время в первом ряду встала жирная мадам, протянула к нему руки и склонила голову на бок. Но чернобородый, не обращая на нее внимания, бросал строку за строкой, без всякой заминки.
Играя с ветром, мешаясь с криком,
Звенел серебряный рог...
И вот, пастух в волненьи великом
Перепрыгнул бурливый поток.
Ветер схватил его мощным порывом
И на крыльях своих понес
Туда, где над самым глубоким обрывом
Был самый высокий утес...
Чернобородый замолчал, как-будто в изнеможении. Жирная мадам поплыла к нему навстречу. Чернобородый, словно испугался, попятился к стене. Растопырив руки, как падая, он схватился за стену и закричал: — Внизу, под утесом, шумела битва...
Воздух дрожал от топота ног...