Исход Никпетожа — страница 33 из 35

А в воздухе пел, как ручей, как молитва,

Печальный серебряный рог.

На тонкого рыцаря в шлеме крылатом

Нападала толпа сарацин.

Грохотали удары по кованым латам,

А рыцарь был только один.

Схватив свой меч железной хваткой

И шпорой медной звеня,

Он бил врагов и мечом, и перчаткой.

И тяжелым копытом коня...

В этот момент жирная мадам топнула ногой, словно она и была тот конь, на котором ехал рыцарь. А чернобородый понизил голос до шопота:

Недолго дрожал пастух безоружный,

Бессильный мальчик-пастух...

Сжимая в руке свой жезл ненужный,

Вперед он бросился вдруг...

И слабое тело упало на копья,

И было разметано в прах...

А звуки рога, как снежные хлопья,

Снова запрыгали в тесных горах...

Тут у чернобородого словно что-то сломалось в горле, и слова стали выходить из него с натугой:

— Крылатый... призыв... был протрублен...

И взмыл в угасающем дне...

Никто не видал, как был... изрублен

Тонкий рыцарь на белом коне.

Взмыленный конь унесся из виду,

А в утесах... на самом верху...

Ветер печальный спел... панихиду

Тонкому рыцарю... и пастуху.

Стихи-то мне понравились, и нравятся даже теперь, когда я их читаю про себя. Только мне непонятно, зачем пастух бросился вниз, когда он все равно ничем не мог помочь. Тут только одно оправдание, что он, наверное, хотел отвлечь врагов от этого самого рыцаря.

Мне пришло в голову, что мой Пастух, Финагент, нипочем бы не бросился вниз в таком положении, а стал бы швырять камнями во врагов рыцаря. А Вера... та, конечно, отправилась бы прорабатывать вопрос в ближайший коллектив...

Аплодисментов после чтения не было. Жирная мадам об’явила, что учитель чувствует себя утомленным, поэтому все стали расходиться. Мы вышли с Пашкой Брычевым.

— Зачем тебя сюда занесло, Пашка? — спросил я его.

— А это... слушь-ка... звали они- меня... ну, я поговорил в ячейке... меня и направили... выявлять... Ты слушь-ка, Коська, — божество они ищут, что ли?

— Чорт их разберет, чего они ищут — сразу и не понять.

— А нет ли тут конторы — а, Кось?

— Может и есть. Походим — так разберем.

По-моему, явной контры нет, но в голове у меня все ясней и ясней складывается план.

18 января.

Первый раз нишу дневник в таком буржуйском месте: передо-мной стоит электрическая лампа с зеленым абажуром, на полу — ковер, на стенах — картины, а сбоку стоит здоровенный диванище, на котором я сплю. Жилплощадь эта, конечно, не моя, а моего «первичного брата», Милия Степаныча Ладанова. Но я уже вселился на нее, меня прописали, и живу вполне законно — не то, что в ванькином или корсунцевском общежитии. Я еще на собрании братьев взял его адрес, через день приперся к нему и сказал, что мне жить негде. Он помялся, потом предложил жить у него: конечно, я долго упрашивать себя не заставил.

Этот самый Милий, по моему, или нэпман, или спекулянт: на службу он не ходит, а деньжонки у него водятся. Кроме того, как только он узнал, что я комсомолец, то как будто даже обрадовался: какие у него планы — не знаю. Предлагал он мне обедать с ним, но я не согласился: жилплощадь, это — одно, а обеды— это уж другое.

Каждый вечер у нас с Милием споры насчет материализма, христианства, гуманизма и прочего. Он постоянно делает вид, что мне уступает, хотя в душе, конечно, со мной не согласен. Явно, что социализм ему совершенно не нужен ни в программе максимум, ни в программе минимум. Да, кажется, что вообще ему не нужно никакое будущее, и он о нем не заботится.

Были мы с ним на собрании младших, но Пашки Брычева почему-то не было: собрание прошло скучно, а я все еще сомневаюсь, правильно ли я делаю, что не сообщаю обо всей этой бузе в ячейку.

20 января.

Сейчас страшно поругался со своим «первичным братом» и погрозил набить ему морду. Он обещался «апеллировать к собранию младших». Я сказал, что мне начхать.

Немножко рано, ну, — да ничего.

А с другой стороны, я понимаю, проанализировав себя хорошенько, что это все из-за нее.

Я сейчас все держу в себе, и даже здесь не пишу обо всем случившемся. Мне сейчас это очень трудно, нужно как-то себя преодолеть.

Усиленно хожу на лекции, занимаюсь, хотя в большинстве случаев не слышу, что говорится, а строки в книгах наезжают одна на другую.

Совершенно дурацкая вещь — любовь к девчине, по-моему, это тоже в роде любви к ближнему.

27 января.

Я теперь вполне понял, что за штука любовь к ближнему: Милий подал на меня в Нарсуд, чтобы меня выселить. Меня уже три раза вызывали на собрание младших, но я не ходил. Чорт их дери совсем! Почти все свободное время просиживаю в библиотеке, делаю выборки, прочитываю уйму книг, чтобы самому себе доказать, что любовь — вредная штука и мешает жить.

Вчера мне целый час не отпирали парадное. Наконец, отпер другой жилец. Таким способом меня не возьмешь.

29 января.

Теперь мне как-то легче стало, и я могу, пожалуй, описать то событие. Оно произошло 19 января. День этот я запомню на всю жизнь, потому что именно в этот день я убедился во вреде пассивности и созерцательной жизни.

Вот в чем дело.

Я сидел один, «первичного» не было, как вдруг звонок; в дверь просовывается голова хозяйки квартиры (тоже стерва порядочная) и говорит, что меня спрашивают. Выхожу в переднюю — Сильва.

— Как это ты меня разыскала? — страшно обрадовавшись, спросил я.

— Очень просто: зашла к Ваньке, он и сказал.

Села она на диван и смотрит на меня блестящими глазами.

— Ты что сияешь? — спросил и.

— Сейчас все узнаешь, погоди, мне так весело... как никогда.

— Да что случилось-то?

— Если ты хоть немножко ко мне хорошо относишься, тогда тебе тоже будет весело. И вообще, ты не должен отнестись к этому как-нибудь плохо.

— К чему, — к этому?

Тогда она встала с дивана, закружилась по комнате и говорит:

— Что бы ты сказал, если бы я вышла замуж?

Я себе на минутку представил: Сильва — и замужем. Муж — бородатый (почему-то мне показалось, что он обязательно должен быть бородатый), а она его целует в лысину. Стало противно и смешно.

— Что-то не вяжется одно с другим: ты — и замужество. На кой тебе чорт оно нужно?

— Да знаешь... как вот ни толкуешь о самостоятельности, но... у нас женщин, видно, такое естество, что нужно в ком-то раствориться. Впрочем, ты не думай — Сильва села рядом со мной — ты не думай, что вместе с тем женщина отказывается от всякого раскрепощения. Это — само собой. Я все равно буду бороться за полную женскую свободу от мужчины. Я даже мысли не могу перенести о том, что я буду там какой-то рабой или самкой. Я своего знамени не опущу и не брошу! — Сильва ударила кулаком по коленке. — Сейчас не такой воздух, чтобы женщине задыхаться по-прежнему. Вот, что мне рассказывал... Жорж.

Сильва встала. Как только она упомянула Жоржа, у меня тяжело заныло в сердце.

— Ну вот, он был в этом самом... Узбекистане, что ли — прошлым летом. Ну, и там есть какой-то бывший храм, и подножие этого храма из совершенно голубых камней; понимаешь, должно-быть, это очень красиво. На этих голубых камнях, высоко, высоко стоит памятник Ленину. Ну, и вот: представь себе революционный праздник, кажется — 1 мая. А они там, эти самые узбеки, ходят в разноцветных халатах, и только женщины — как мертвецы, в черных паранджах, так что им дышать-то с трудом приходится, они ведь плетеные, из конского волоса, паранджи-то... Ночью перед памятником Ленину разжигают большущий костер: представь себе, красный огонь костра озаряет снизу голубые камни и там где-то на верху — тень Ленина. Собираются громаднейшие толпы, и в полночь, без всякого знака, женщины начинают сбрасывать с себя паранджи — и швырять их в костер... Раз — и в костер... Ррраз — и в костер... Достаточно одной какой-нибудь швырнуть, как уже швыряют десятки, сотни... Поднимается вой, плач, раздаются угрозы... Но женщин это не останавливает: они в каком-то экстазе рвут с себя паранджи и швыряют их в костер. Плачут старухи, угрожают мужья; но женщинам все нипочем. И я, знаешь, Владлен, этот экстаз понимаю: ведь, паранджа, помимо своих неудобств, символ рабства, забитости женщины... Правда, их опять через два-три дня заставляют надевать паранджи, но в следующий революционный праздник— та же история. Здесь какой-то величественный процесс освобождения... какой-то мощный массовый протест... Женщин убивают, баи убивают, наемники убивают, — но паранджи все летят и летят в красный костер, пылающий под тенью Ленина... Ой, кажется, я красиво заговорила...

— Н-да, — сказал я угрюмо. — Жорж, рассказывал?

— А что ты имеешь против Жоржа, Владлен, миленький?— Сильва села рядом со мной и погладила меня по волосам, отчего я вздрогнул, как от электричества.— Жорж — хороший, ведь это правда, родненький мой? Скажи, что это — правда?

— Чорт его знает, — с досадой ответил я. — В последнее время от тебя только и слышишь, что про Стремглавского. Неужели других тем нету?

— Я должна сказать тебе все, — тихо ответила Сильва. — Мы с Жоржем расписались.

Мне в эту минуту показалось, что на меня село какое-то огромное, мягкое, черное животное и тупым животом прижало меня к земле.

— Ну, что ж ты замолчал, миленький? — спросила Сильва, гладя меня по волосам. — Ведь пойми, я иначе не могла, я, конечно, виновата, что не посоветовалась с тобой... В конце концов, ты мне всех ближе из товарищей, мы с тобой вместе росли... А Жорж — ведь это — другое... Пойми, он весь деятельный, какой-то огнедышащий, и я ему не могла сопротивляться, когда он мне это... предложил. Я становлюсь не собой в его присутствии.

— Значит, я не деятельный? — спросил я.

— Ты последнее время стал каким-то другим, чем был в школе. Как-будто тебя подменили... По существу-то ты остался таким же, но должно быть, с тобой что-то произошло, чего я не знаю...