Его расстреляли перед строем, на площади возле волостной управы, и он остался лежать на вытоптанном снегу — эта последняя жестокость приказания Трофимова была воспринята как излишняя, но когда ему сказали, он не оглянулся.
— Это не жестокость, а необходимость, — коротко бросил он на ходу; белый зимний день был в середине, вокруг торчал на полях из-под снегов сухой бурьян, и позади все больше присаживались к земле белые крыши села.
Через три дня Ржанские леса облетела весть об окружении 6-й армии Паулюса в Сталинграде.
Подняв голову и с усилием отрывая от земли лопату, облипшую тяжелой глиной, Вера поглядела на невысокого приземистого немца в штатском, в длинной теплой дохе, в меховой шапке-ушанке; это был начальник строительства Покровского участка № 17 инженер Эрнст Кушель со своей свитой: двумя охранниками-зсэсовцами, техником Ярошевичем и еще двумя незнакомыми Вере. Кушель стоял в трех шагах от Веры и глядел, как она работает.
Вера равнодушно-устало поправила платок и с трудом удержала вскрик: рядом с Ярошевичем стоял Батурин, в хорошей теплой куртке, румяный от морозного ветра, чисто выбритый. Вере почудился даже запах крепких мужских духов. Батурин, весело смеясь, что-то рассказывал на ухо Ярошевичу, да, его голос, пусть могло случиться такое совпадение, сходство двух лиц, ведь отмечены в истории двойники, но в голосе она не могла ошибиться. Он лишь однажды взглянул в ее сторону и то, кажется, не заметил, но она хорошо знала, что этого не могло быть. Батурин, конечно, заметил, а ее дело отбрасывать землю и ни о чем больше не думать, и вообще чушь она выдумала. Какой Батурин? Вера наклонилась еще ниже, продолжая работать в том же ритме: откидывала подальше от котлована под бункер тяжелую глинистую землю, которую снизу выбрасывали другие женщины, и боясь еще раз оторвать глаза от земли. Работали кругом на полосе километра в три-четыре от берега Ржаны в глубину, и насколько глаз хватал вдоль по берегу, тысячи людей. Почему Кушель остановился именно возле нее?
Она работала на строительстве вторую неделю, и кожа на ладонях огрубела, мозоли прорвались и засохли; в первые дни от сырых волдырей было мучением брать в руки лопату или кирку, но хуже всего, если доставался лом, кожа от него слезала лохмотьями. Вера каждый вечер в темноте сшивала из лоскутьев подкладки от пиджака рукавицы; они выдерживали два-три часа и расползались, потом становились и ненужны — от работы тело согревалось. Она теперь знала, что по правому берегу Ржаны строится мощная оборонительная полоса, с дотами, дзотами, с густыми гнездами для позиций артиллерии, с закрытыми ходами сообщений, блиндажами; строились командные и наблюдательные пункты, холмы, обрывы, распадки превращались в подземные крепости, в склады боеприпасов; готовились тщательно скрытые позиции для артиллерийских тягачей, танков, бронетранспортеров; сотни, тысячи работающих людей зарывались в землю глубже и глубже; внизу, в котлованах, было легче — здесь удерживалось тепло и меньше на виду у немцев-охранников, можно было незаметно передохнуть.
Все первые дни декабря дул сильный сухой ветер с северо-запада; снегу выпало мало, и земля промерзала все глубже.
Вера отбрасывала глину, не поднимая головы, она видела лишь носки теплых валяных сапог Кушеля, обшитых кожей, и ей непереносимо хотелось выпрямиться, но она боялась.
Потом ноги неторопливо стронулись с места и исчезли, на том месте, где стоял Кушель, остались свежие вмятины, а она все бросала и бросала землю не разгибаясь, и только минут через десять выпрямилась, огляделась. Кушель со своей свитой был уже далеко; метрах в пяти стоял караульный; повернувшись длинной сутулой спиной к ветру, нахлобучив на уши пилотку, он прикуривал. Метрах в тридцати стоял второй, дальше — третий, и так, пока хватало глаз. Если все хорошо организовать, можно караульных снять в один прием. И ей стало радостно и хорошо, что минутой раньше рядом с ней стоял Батурин, где-то здесь есть вмятины и от его сапог. У немцев что-то произошло, в их поведении прорывалась непривычная нервозность, если неделей назад за невыполнение нормы просто оставляли на работе в ночь, то позавчера пятерых женщин расстреляли за умышленную симуляцию и нанесение ущерба немецкой армии — так гласил приговор.
Стараясь успокоиться от немыслимой встречи, она ругала себя: «Дура! Чего обрадовалась? Тебе-то от этого все равно легче не станет… Станет, станет! Уже стало!» Нет, она не могла погасить в себе радости — увидеть своего за столько дней непосильной работы и издевательств охранников. Не выйдет из тебя солдата, не получится, разведчика тем более. Что говорил Батурин? «Никогда ничему не удивляться, принимать все равнодушно, знакомо, как должное». Вот что он говорил. Да что тебе Батурин? Он делает свое, ты свое, не забудь, а то вон сколько земли накопилось. Господи, да ее целые горы, океаны земли, и все ее выбрасывают, и выбрасывают, и выбрасывают. Тяжелая, сырая, господи. Скорее бы перерыв, она не дотянет до перерыва, господи, хоть бы минутку передохнуть…
Терпеливо, со свойственной женщине наблюдательностью, когда чересчур ярко охваченные подробности порой даже вредят цельности главного, Вера выполняла задание, пытаясь вначале запомнить схемы укреплений отдельных участков, где ей приходилось работать. Но потом, штопая после работы свои рукавицы, она под видом штопки стала нашивать на внутренней стороне жакета крестики, фигурки, цветы с замысловатыми стеблями и листьями; когда к ней пришла эта мысль, она очень обрадовалась, последнее время все эти доты, блиндажи, траншеи, все совершенно перепуталось, она не могла восстановить сколько-нибудь ясной картины; теперь, сделав на левой стороне подкладки пометку, она искусно расшивала подкладку, это был предполагаемый берег Ржаны.
Женщины, ее соседки по ночлегу (ночевали они в наспех сделанных землянках, обнесенных для порядка жидкой проволочной изгородью, — всего три нитки проволоки на редких кольях), посматривая, как Вера каждый вечер в полутьме, при свете коптилки, зашивает свои рукавицы, ветхий пиджачишко, молча вздыхали.
Рабочий день длился с рассвета дотемна, с коротким часовым перерывом на обед; женщины разливали по кружкам кипяток, доставали сухари; перебрасывались негромкими словами.
Сегодня почему-то время особенно тянулось, лопата становилась все тяжелее, спина — не гнулась. «Рогов, Рогов, знал бы ты, каково мне приходится. И я не знаю, где ты сейчас, что делаешь? Опять на задании или на занятиях; зашиваешь себе рубашку? Все-таки я тебя люблю. Рогов, ты очень сильный — с тобой ничего не страшно». Она заставляла себя думать о хорошем в их жизни, только о хорошем. Она на минутку выпрямилась, сдерживая стон, взялась рукой за поясницу. Везде работали женщины с лопатами, с ломами, с кирками, они перетаскивали бревна, пилили, трамбовали, делали раствор, на себе везли из Ржаны воду; господи, какой это был огромный муравейник, и потом здесь, в траншеях и дотах, будут сидеть немцы и убивать русских солдат, мужей, сыновей, братьев тех самых женщин, которые, напрягая последние силы, строят проклятые сооружения. Ух, как голова закружилась, все плывет, совсем как тогда.
Пересиливая тупую боль в пояснице, Вера опять наклонилась, ей издали уже погрозил охранник, ему не хотелось идти на ветер, и он лишь ограничился угрозой. Иногда человеческая судьба зависит и от такой вот случайности; Вера продолжала тупо отбрасывать от края котлована быстро спекавшуюся от мороза землю; и Павла тоже где-то работает на строительстве, на другом участке. Конечно, Павла не она, любое выдержит…
Вера не поняла, что произошло; когда она открыла глаза, на лицо ей мягко падал редкий снег и тут же таял. Она увидела спокойное строгое лицо; одна из женщин, тоже отгребавшая выбрасываемую из котлована землю, стояла рядом с ней на коленях, ее имя — Лукерья; женщина лет сорока, с угрюмыми бровями и спокойными светлыми глазами.
— Уходить тебе надо, мать моя, — сказала она, вытирая Вере лоб. — Срока еще три дня, не дотерпеть тебе.
— Что со мной? — спросила Вера, начиная яснее различать строгое лицо Лукерьи; из глаз уходила темнота..
— Мать ты моя, — сказала Лукерья. — Стояла, стояла и торкнулась оземь. Слабость, харч-то какой?
Вот и кончилось ее одиночество, и пришла она к людям, и ее не оттолкнули, а приняли как свою. Прошло то, свое зрение, которое когда-то все равно приходит к человеку.
Подошел охранник, с костлявой сутулой спиной, и толкнул Веру носком сапога в бедро, стал сердито говорить, что пора вставать и работать. Он показал дулом автомата на землю, набросанную у котлована, и закричал на Лукерью и на других, чтобы они работали, и опять толкнул Веру носком сапога в бок.
— Встать! — сказал он раздраженно. — Встать! Встать!
— Погоди ты, ирод, — сказала ему Лукерья. — Дай человеку полежать. Мы сами за нее сделаем, я сделаю, понятно это тебе? Я! Я! — сказала она, показывая то на Веру, то на землю, то на себя и на лопату.
— Каждый должен за себя работать, — сказал, поняв, охранник, и Вера, тяжело опираясь на подламывающиеся руки, с помощью ругавшей немца Лукерьи, встала, тут же опять свалилась, ноги не держали. Охранник замахнулся на Веру автоматом. Его остановил голос Лукерьи.
— А ну не тронь, — сказала она со злобой, держа лопату наперевес, охранник попятился, направил автомат на Лукерью; вокруг уже сгрудились человек десять женщин, они все стояли с лопатами и ломами и молча глядели на охранника. И тогда Вера поднялась, в полной тишине, подошла к женщинам и встала впереди Лукерьи, она не хотела, чтобы из-за нее погибал человек.
— Ты не пужайся, мать моя, — сказала Лукерья, отстраняя ее от себя. — Он стрелять не будет, мы им нужны для рытья. Давай, бабы, берись, — подала она команду и первая воткнула лопату в землю, и все разошлись по своим местам, и Вера нагнулась, оторвала от земли лопату, еще раз, и еще; и ей стало легче, совсем легко, потому что она стала думать о Лукерье, отчего это у нее такая душа и стойкость.