Вот, наконец, та полутюрьма, куда нас так упорно тащили французы и от которой до последних дней отбивались мы. Довольно унылый на вид греческий остров, почти лишенные растительности горы, несколько деревень, приютившихся в тех местах, где земля пригодна для обработки, и два городка: Мудрое с 4 тысячами жителей и Кастро с 20-ю тысячами жителей. Наш лагерь расположен в двух верстах от города Мудроса (вход в который нам, конечно, запрещен), на крутом склоне горы у берега залива. Живем в палатках по 4 офицера или по 12 казаков в каждой.
Палатки (Мараби) одинарные; намостили сухой травы на землю — это кровати. Посередине печка. А на дворе иногда и снежок перепадает, правда, сейчас же тает. Выдали каждому по одеялу, сидим мы и в буквальном смысле ждем у моря погоды. Слухи самые разнообразные. То говорят, что союзники решили воевать с Совдепией, и мы тогда, конечно, нужны будем. То говорят, что Советы признаны Европой как законное правительство России. Наконец, начинают появляться какие-то нелепые приказы французского командования о составлении списков желающих вернуться в советскую Россию. Наше начальство их отменяет и, в свою очередь, издает приказы составить списки. Формирует части, на командные должности назначаются офицеры. Идет игра в солдатики. Публика окончательно сбита с толку и не знает, что ей делать. Один несчастный сошел с ума, все время твердит: «Домой», а сегодня (9 февраля), увидав пароход, вошел одетый в море и с полчаса бродил по горло в воде. А погода холодная, в шинели мерзнешь. Едва вызвали его на берег. Да и не удивительно. Что делается в голове у казака, который в 1919 году поднимал на Дону восстание, в Новороссийске не мог погрузиться на пароход, остался у красных, снова перешел в Крыму к нам для того, чтобы через несколько недель попасть на остров Аемнос.
Выход. Записался во французский Иностранный легион.
17 февраля. Скучно протекает наша жизнь. Сидим на своей горе, изредка ходим версты за три разбирать на дрова постройки, оставшиеся от англичан. (На Аемносе была главная база союзников при подготовке форсирования Дарданелл.) Иногда собираем какую-то серую смолистую колючку (горит сырая). Есть любители, которые упорно занимаются рыбной ловлей, кажется, почти безрезультатно. А особенно оборотистые изобрели оригинальный способ ловли в заливе мелких осьминогов. Охотник по пояс в воде бродит по заливу, пока какой-нибудь осьминог не схватит его за ногу. Тотчас добыча отрывается от ноги, ножом у нее разрезывается живот, выпускается содержимое, осьминог кладется в сумку и ловля продолжается. При удаче, изображая самим собой приманку, ловец добывает 4–5 штук. Греки очень любят блюда из осьминогов и платят от 2 до 5 драхм за штуку. Таким образом, эта охота очень заманчива (белый хлеб — 2 драхмы за 1 кг), хотя и не каждому любителю по вкусу.
Приезжал генерал Богаевский, в юнкерском училище был праздник, но все это скучно. Был приказ французов о желающих ехать в Совдепию, у кубанцев записались почти все, у нас около половины. Объясняется это тем, что в нашем полуголодном существовании совершенно не видно впереди просвета. Все разглагольствования о будущей войне с большевиками малоосновательны. Судя по газетам, союзники не собираются ссориться с красными, а следовательно, мы им не нужны. В наш лагерь доходят приказы французов о желающих ехать в Бразилию, в штат Сан-Паоло. После долгих дум и бессонной ночи решил записаться, благо из 24 офицеров нашей батареи не записалось лишь четыре.
Решение это последовало не потому, что устали воевать, разочаровались и нет веры в возможность успеха борьбы, а потому, что сиденье в палатках (вчера был снег) впроголодь на положении военнопленных становится невыносимым. Если бы нас отпустили куда-нибудь на работы с условием собраться по первому зову генерала Врангеля, мы с радостью ухватились бы за эту мысль. Но сидеть без дела, без копейки денег, без табака, без возможности починить разваливающуюся обувь, — так сидеть ужасно.
Приезжал генерал Врангель, приказал запись в Бразилию считать недействительной, а записывающимся куда-либо предложил перейти на положение беженцев, причем о их жизни дал такие сведения, что всякая охота куда-либо записываться пропала. Командование принимает все меры, чтобы не дать нам разойтись. И нет выхода. А тут еще начались строевые занятия, с азов. Стойка, повороты, отдание чести, как новобранцев, и это несмотря на жестокие холодные ветры. Мы, от нажима со стороны начальства, от голодухи (муку отняли) и от неизвестности, порой озвереваем, как недавно подравшиеся в палатке два офицера (судом чести переведены на беженское положение). То чуть не впадаем в детство, читая вслух «Ползуны по скалам» Майн Рида. Иной раз проснешься часа в два ночи — и начинаешь думать свои обычные думы, и слышишь, как три твоих невольных товарища по палатке тоже не спят, ворочаются. Окликнешь их — говорят: не спится, все мысли несутся в голове. Только и радуют, вероятно, фантастические слухи о переезде на материк, о формировании, о походе на Россию. Но в этих слухах есть отзвуки политических событий, переживаемых сейчас Европой, и даже слабый намек на возможность активного выступления Антанты против советской России озаряет радостью наше серое житье, и самые радужные мысли высказываются в оживленной беседе за чаем с куском хлеба и часто без сахара. Так, теперь вести о восстании в Петрограде прояснили много хмурых лиц, офицеры почувствовали большую близость между собой и с казаками, и все чаще появляется робкая надежда на возможность возвращения в родные края.
Только в настоящем нашем положении не умом, а сердцем поймешь значение слова «Родина». И стремишься к ней всеми помыслами, не думая о том, что эта желанная родина, может быть, окажется для тебя мачехой. Быть может, не один из нас, вернувшись туда, где он оставил близких, не найдет их. Многие из поневоле оставшихся в России обрели участь худшую, чем наша, и далеко не все вынесут ее. Вот и сейчас, записывая при свете карбидного фонаря эти строки, я думаю о своих родных, о дорогих детишках, и сжимается сердце болью за них. О, если бы не они, мне изгнание не было бы таким тяжелым. Везде при эн ер-гии можно устроиться, и всюду есть хорошие люди. Их, пожалуй, как это ни грустно, здесь встретишь чаще, чем на Руси, особенно после нашей «бескровной» революции.
4 марта. Уже весна, вероятно, в России бегут ручьи и пригревает солнце, а мы здесь, в Греции, мерзнем, как на севере, и ночью, чтобы согреться, натягиваешь на себя все, что возможно.
М. Г-коКаховка{263}
После занятия красными 25 июля 1920 года так называемого Каховского плацдарма у Днепра, положение Русской Армии значительно ухудшилось. Высшее командование предпринимало многочисленные попытки отбить этот плацдарм у неприятеля обратно, но огромный численный перевес противника позволил ему всегда парировать удар. Рассказ начинается именно с одной из таких попыток овладения каховским плацдармом, предпринятой в сентябре 1920 года.
…Страшное место эта Каховка! В какую сторону от нее ни пойти, куда ни глянуть — всюду одна и та же желтая, выжженная солнцем степь с ее невысокими бугорочками и крошечными балочками. И всюду у этих бугорочков и в этих балочках жуткие кровавые следы бойни: ободранные красные конские трупы и костяки, свеженасыпанные холмики с крестиками и без крестиков и тяжелый удушающий запах из снятых, либо еще стоящих, сильно перезрелых и выколосившихся хлебов…
Стало известно, что назначено решительное наступление и что Каховку надо взять во что бы то ни стало и как можно скорей…
Под самый вечер рысью выезжаем на позицию из хуторка, где стояли пару дней в резерве. Местность за хутором сразу меняет свой вид: почва становится совершенно песчаной, начинаются сплошные заросли. Длинными тоненькими полосками, то поднимаясь на холмики, то пропадая где-то в ложбинках и, наконец, совершенно исчезая в помутневшей от надвигавшейся мглы дали, кое-где чернеют виноградные ряды и садики одиноких, разбросанных, еще уцелевших или уже разрушенных хуторков. Мы останавливаемся у одного из них. Слева от нас по буграм вспыхивают один за другим разрывы тяжелых неприятельских снарядов и грохот стоном стоит по долине. Здесь устанавливаем пушки и располагаемся ночевать. Но уже часа через три будят, и вслед за пушками по тяжелой песчаной дороге мы идем еще с версту дальше. В какой-то глубокой глухой балке команда «Стой!» и «С передков!». Останавливаемся рядом с другой батареей, берем ее «установки», подкапываем хобота орудий и складываем у каждого из них снаряды. Темный горизонт слева вдруг вспыхивает длинными бледными огнями. Раз, другой, третий… Балка ужасающе гремит, и снаряды соседней батареи с воем уносятся куда-то в пространство. Наши орудия тоже щелкают замками, и из темноты доносится знакомый хриплый голос старшего офицера: «Ор-рудиями правое, гранатой, огонь!» Огни и грохот слепят и заглушают все. Кажется, все небо полыхает теперь белыми огнями вспышек. «Номерра, заготовить десять гранат! Пять секунд выстрел!..» Мы знаем, что пехота подходит теперь к большевистским окопам и проволоке, которую мы штурмовали и брали уже, по крайней мере, раз пять. Брали или почти брали, а вслед за тем отходили обратно, обойденные целыми полчищами с других сторон… Неужели не удастся и теперь, неужели не возьмем и на этот раз? Если не возьмем, неужели отходить снова?.. Нет, что угодно, только не это!
Нервы напрягаются до предела, — в общем хаосе не слышно, не разобрать уже ни команды, ни свиста подлетающих большевистских снарядов, ни собственных слов. Яркое пламя вспышек с резким чередованием ночи слепит глаза почти до потери зрения, чуть различаешь лица возле стоящих людей. Сколько это длится: минуты, часы или уже и того больше? К орудию больно прикоснуться, при откате на полозьях его от жары потрескивает масло…
Вот начинает светать. Куст лозы, за которым стоит наша пушка, сразу вынырнул теперь перед глазами, — на темных листьях его поблескивают капельки росы…