е те, кто пьёт водку, всё равно не обходятся без чая. Но когда внезапно нескольких человек из этого общества арестовали, они перестали бывать у учительницы Скапинцевой.
«Идите вы все к чертям со своим чаем и со своей революцией! – думал Садовский. – Не хватало ещё загреметь в ссылку! Стоило ехать через полстраны, чтобы оказаться в Сибири… Не-е-ет!.. В Петербург! В Петербург!»
– Москва – город русский, варварский, – соглашался Сикорский. – Груды камней и россыпи пыли. Не Европа и не Азия… Петербург – совсем другое дело.
– Да, да, – кивал Садовский. – А ещё этот вездесущий, нескончаемый чай!.. Да и, признаться, о революции я не хочу… не желаю больше думать!..
– Чай, положим, это так. А вот революции, брат, в Питере не меньше. Да и стыдно должно быть то, что ты говоришь. Сегодня всякий порядочный человек – революционер или сочувствующий революции.
Они вдвоём сидели в кофейне Филиппова. Была уже весна – апрель. Солнце ощутимо пригревало, от солнечного света всё блестело, было светло и шумно на улице.
– Что же ты, и барыньку свою в Питер потащишь? – усмехнулся Сикорский, точно вдруг вспомнив.
Садовский смутился.
– Почему ты её невзлюбил?
– Да, – твёрдо сказал Сикорский, – барыньку твою не люблю.
– Да отчего же?!
– Кто же тебе объяснит, за что любит или не любит… Не люблю и точка!
– Пусть так, хорошо… Но мне-то как быть? Бросить её так, здесь?.. Это было бы подло… А я хочу… я хочу, чтобы всё по-хорошему…
– А всё остальное – не подло?
– Что – всё?..
– По-хорошему – это значит жениться.
– Ну это мы увидим!
– И видеть нечего… Впрочем, твоё дело. Тебе бы, брат, в Питере невесту найти… Все настоящие русские свадьбы играются в Питере, потому что только там женихи и невесты. В Москве – одни родственники. А в Питере – женихи и невесты… Так-то вот… Тебе бы невесту, а барыньку твою – за актёришку выдать. Он-то спит и видит. Стало быть, и он доволен, и она не брошена, и ты свободен… Видишь, как по-умному?.. Но повторяю: дело твоё…
– Легко сказать: «выдать»! Мне об этом и думать некогда – ты и сам отлично знаешь. Да и как же так просто: взять и выдать?.. Так не бывает…
И Садовский вдруг поймал себя на мысли, что эта идея – выдать Ольгу замуж – кажется ему нестерпимой. И дело не в жалком кокаинисте-актёришке, кто бы там ни был на его месте, но думать об этом несносно! Да, случалось, она выходила с Тумановым на прогулку. Но Садовскому и в голову не приходило, что она может увлечься и оставить его ради этого ничтожного комедианта.
Сикорский ещё что-то говорил о Петербурге, о новом Институте и, кажется, о том, что готов хоть сейчас держать экзамены. Но Садовский слушал его вполуха, с тоской вспоминая Ольгу, Туманова и непонятно о чём беспокоясь. «Да что же это, в конце концов, такое?!.» – думал он, пытаясь припомнить или доискаться, в чём же причина охватившего его беспокойства. Но причина ускользала и не давалась пониманию.
– Эй! – воскликнул вдруг Сикорский. – Да ты ревнуешь!.. Стоило заговорить о барыньке, как ты скуксился…
– Вот ещё! – раздражённо возразил Садовский, тотчас понявший причину своего беспокойства и подосадовавший на догадливого приятеля.
– Не-е-е-т! Ты ревнуешь… – прищурился Сикорский. – Я бы сказал, что это скверно, но это твоё дело, и тебе самому разбираться со своей барынькой…
По дороге домой Садовский был мрачен и думал, что дальше скрывать от самого себя очевидное глупо и не нужно – он действительно любит Ольгу. Садовский I не хотел уступать Садовскому II, отчего Садовский II был зол и растерян. Было ясно, что это явилось не вдруг, но он не желал прежде и думать об этом, а разговор в кофейне заставил задуматься.
Проходя Тверским бульваром, он усмехнулся, вспомнив, как совсем недавно – на Благовещенье – здесь стоял невообразимый шум. Подгулявшие ночью купчишки решили, по обычаю, отпустить на волю птиц. Но поскольку подневольных птиц поблизости не оказалось, они согласились отпустить обезьяну, которую купили тут же у тащившегося мимо шарманщика. Очутившаяся на свободе обезьяна немедленно забралась на дерево и, не то с перепугу, не то с радости, принялась скакать с ветки на ветку, при этом тревожно повизгивая. Но нарезвившись в обнажённых кронах, обезьяна соскочила вниз и прямиком направилась к Пушкину. Забравшись на руки к чугунному поэту, она перевела дух, после чего запрыгнула на правое плечо, где и угомонилась, наблюдая, как вокруг собирается гогочущая толпа. Многие из собравшихся указывали на обезьяну и были полны решимости что-нибудь предпринять. К счастью, что именно стоит предпринять, так никто и не выдумал. Зато к памятнику подоспела полиция. Толпу призвали разойтись, а нарушительницу спокойствия с памятника удалось снять. Дальнейшая судьба обезьяны осталась неизвестной. Впрочем, от кого-то потом Садовский слышал, что обезьяну вернули отпустившим её купчикам, что будто бы те и сами явились вызволять свою подопечную из отделения.
Садовский с Ольгой возвращались домой со службы в Страстном монастыре, где давно хотелось побывать Ольге, и стали свидетелями этой трагикомической сцены. Наблюдая за ловлей обезьяны, Садовский сказал тогда:
– Такое время, что даже обезьян арестовывают.
– Почему «даже»? – откликнулся стоящий рядом господин в котелке и дорогом пальто. – Только обезьян и арестовывают.
Садовский не стал ничего возражать господину в котелке, подумав, что такие господа чаще всего оказываются тайными агентами, и увёл Ольгу домой через Трёхпрудный переулок.
В кривом московском переулке было на удивление пусто и тихо. Только Ольгины каблучки звонко цокали, да воробьи трещали, радуясь солнцу. Они шли по солнечной стороне, и Ольга чему-то улыбалась тихой, нежной улыбкой. И вот теперь, возвращаясь из кофейни Филиппова, Садовский нарочно с Большой Бронной свернул направо, в Сытинский, чтобы попасть затем в Трёхпрудный. И здесь, вновь оказавшись в этом кривом переулке, наполненном звуками и бликами, он отчего-то почувствовал себя счастливым.
Теперь Ольга получала письма не только от Аполлинария Матвеевича. Серёженька отправился в Петербург ещё до экзаменов: нужно было прилично разместиться, подготовиться, привести чувства в порядок. К тому же, как уверял Сикорский, стоило попробовать похлопотать о рекомендательных письмах, потому что такие письма, если их раздобыть, могут облегчить прохождение в Институт. У Сикорского были в Петербурге свои знакомые, обещавшие поспособствовать с письмами и даже попросить помощи у какого-то высокопоставленного лица. Сикорский же, со своей стороны, обещал Сергею не оставить его и, по возможности, конечно, распространить и на него заступничество того самого лица.
Когда же Ольга, ещё накануне отъезда Сергея в Петербург, узнала, что нужны какие-то письма, она, втайне от всех, решила обратиться к Аполлинарию Матвеевичу. У старика она хотела выяснить: что это за письма такие и не может ли сам Искрицкий написать такие письма. Перед самым отъездом Сергея Ольга получила ответ: «…Не скрою, твоё письмо и просьба, изложенная в нём, меня спервоначалу разозлили. Первым моим движением было разорвать твоё послание и бросить клочья в камин. Как это тебе пришло в голову просить меня за мерзавца?! Но успокоившись, я подумал, что было бы неверным, с моей стороны, препятствовать как бы то ни было твоему “счастью”. Ты отлично знаешь: в “счастье” твоё с мерзавцем я ни минуты не верю. Но я хочу чистоты этого опыта. Когда он наконец тебя бросит, ты должна будешь сказать себе, что виной всему ты сама и твоя глупость. Я не дам тебе шанса обвинять меня в своих неудачах. Не найди я тебе рекомендательных писем для мерзавца, ты, чего доброго, скажешь в дальнейшем, что именно по этой причине распалось твоё счастье. Ты станешь винить в этом меня и – что самое важное – не вынесешь урока. Поэтому я шлю тебе целых три рекомендательных письма от людей весьма почтенных. Так что ты не сможешь сказать, что я воспрепятствовал успеху мерзавца и тем помешал вашему блаженству. Я хотел было снестись с матерью мерзавца, но так как мне противно всякое упоминание о нём, а не только материнские сопли, то пересылаю бумаги сразу тебе…»
Ольга читала и улыбалась. Милый, добрый, смешной Аполлинарий Матвеевич! Дочитав до конца, она расцеловала листок и даже провальсировала с ним по комнате. Внутри конверта, кроме письма Аполлинария Матвеевича, оказался ещё конверт, а в нём – три письма для Сергея. Одно письмо было подписано Харьковским вице-губернатором Стерлиговым, другое – князем Оболенским, а третье – инженером Петровским. Все говорили о Серёженьке в самых лестных выражениях, но главное, из трёх писем следовало, что без Серёженьки развитие путей сообщения Харьковской губернии становится делом практически неосуществимым. И если Серёженька в ближайшее время как-нибудь не выучится, то и поезда на Харьков ходить, скорее всего, перестанут.
Словом, Садовский отбыл в столицу во всеоружии, заручившись поддержкой родного города и рассчитывая на содействия неведомого, но всё же влиятельного лица в Петербурге. И вот тут-то к получаемым Ольгой харьковским письмам присовокупились питерские. «…Оленька, кошечка моя пушистая, – писал Садовский, – если бы ты знала, как я скучаю и волнуюсь за тебя! Волнения вообще так много, что нахожусь в постоянном напряжении. Как-то я сдам экзамен? Примет ли нас тот высокий чин, о котором я говорил тебе в Москве? Помогут ли мне рекомендации? И что там поделывает моя кошечка? Вот такие вопросы мучают меня всё время.
Птичка моя нежная, если бы ты знала, какую нечаянную радость ты подарила мне! Добытые тобою рекомендательные письма – настоящий клад. Ведь может статься, что здесь, в Петербурге, мне не удастся добиться ничьей поддержки. А тут, можно сказать, у меня в кармане – такие люди, такие имена! Сам вице-губернатор за меня ходатайствует! Немного, думаю, таких будет студентов. И всё благодаря тебе, кошечке моей ласковой.
Как подумаю, какими мы были дураками в Москве – смеяться хочется! Как ты могла подумать, кошечка моя, чтобы я тебя бросил?! Кто внушает тебе такие нелепые мысли? Гони прочь этого клеветника! Ты – моя, и только моя…»