Яздундокта Прохоровна только морщилась на этих строках, уверяя себя, что такой подруги либо вовсе не существует, либо она никогда не доедет до Порхова. Но оказалось, что и то, и другое неверно. И однажды, как снег на голову, в Порхове объявилась Зоя в компании одних с ней лет девицы. Поражённая Яздундокта даже не сумела изобразить радость и выскочила навстречу богомолкам в совершенной растерянности. Зоя, сильно исхудавшая за год, одетая в какое-то немыслимое сиротское платье, бросилась на шею своей любимице. Зато подруга, такая же худая как Зоя, но в отличие от неё смуглая, сощурившись, смотрела на Яздундокту такими глазами, будто уже прочитала все её мысли. Так, по крайней мере, казалось Яздундокте. «Советы, значит, приехала давать… – думала она, косясь на непрошенную гостью. – Что ж… Поглядим, чья возьмёт…»
Всё ещё в растерянности, она провела девиц в дом. И пока те переодевались, распоряжалась насчёт обеда. За столом, слушая разговорившуюся Зою, Яздундокта вдруг поймала себя на мысли, что за прошедший год так привыкла к новой жизни, что ни отказываться, ни рисковать ею совершенно не желает. И что по этой самой причине необходимо срочно предпринять что-то. Но что предпринять?.. Яздундокта не понимала и мучилась непониманием. Когда же Зоя объявила, что они с Ксенией договорились никогда не разлучаться, Яздундокта вздрогнула и подумала: «Не разлучаться… Да, да… не разлучаться… Зачем они здесь, эти неразлучные?.. Нет! Их непременно надо разлучить! Или спровадить обратно – пусть молятся, не разлучаясь… Ишь ты, приехала – доказчица…»
Всю ночь Яздундокта не спала, ворочаясь с боку на бок и думая про неразлучных подруг. Положение Яздундокты требовало от неё осторожности, к тому же год, проведённый в глуши, усугубил её мнительность. Она уже привыкла к хорошей жизни, но ведомой тайно; она привыкла таиться и подозревать – приходилось быть оглядчивой. Вот и сейчас она не то, что не могла выгнать Зою или её гостью – она не могла и виду показать, что чем-то недовольна.
К утру Яздундокта придумала, как будет действовать. Прежде всего она утвердилась во мнении, что подруг следует не просто удалить, но и непременно разлучить. Сама Зоя никогда ничего не увидит и не поймёт. Но за глухонемую чернавку, само собой, Яздундокта Прохоровна поручиться не могла. И кто знает, что ей вообще здесь нужно? Не подбирается ли она к побратимовским деньгам? Но как разлучить их здесь, в Порхове, да ещё не привлекая к себе внимания?.. Яздундокта перебрала все возможные варианты и решила, что нужно ехать в Москву. Во-первых, надо увезти из подальше от Порхова, то есть от дома призрения и денег. Во-вторых, в Москве хватает святых мест. В-третьих, в Москве легче будет затеряться, а если кто-то из них троих сейчас затеряется, это будет совершенно нелишнее. Словом, в Москву!
– Ты знаешь, Зоинька, – ласково сказала Яздундокта Прохоровна за завтраком, – а ведь я в Москву собираюсь.
– В Москву? – удивилась Зоя, точно вдруг вспомнившая, что, кроме тихого Порхова и монастырей в глуши, есть ещё и шумная Москва.
– Надо бы дом навестить. Да и тоже хочу помолиться – поклониться святителю, – Яздундокта кротко вздохнула и перекрестилась, не уточняя, правда, о каком именно святителе идёт речь. – Поедемте уж вместе помолимся – как хорошо-то! Мы ведь с Зоинькой год не видались… Ах, целый год прошёл!.. Да и Ксеньюшке не грех в Москве побывать, к Троице-Сергию опять же съездить…
Зоя улыбнулась своей слабой, болезненной улыбкой, похожей на цветок, выросший на северных скалах, переглянулась с Ксеньюшкой, которая радостно кивала, и сказала тихо:
– Конечно, поедем…
В Москве Яздундокте предстояла самое трудное – найти сообщника. Причём неважно: был бы это сообщник, понимающий, на что идёт, или сообщник невольный, главное, что в задуманном деле в одиночку было непросто.
Яздундокта Прохоровна склонялась к мысли о родственниках Зои, которые хорошо знали Яздундокту и доверяли ей. Настроить их против чернавки не составило бы труда. Но если бы те же родственники узнали, что Зоя передала капитал в распоряжение бывшей гувернантки, неизвестно, чем бы это закончилось. Хотя догадаться было и несложно.
Кто знает, сколько бы ещё Яздундокта раздумывала, если бы в то же время не ходила по московским улицам мать Филофея со своей кружкой и изустными рассказами о матушке Елпидифоре. Разумеется, эти рассказы достигли в скором времени и ушей Яздундокты Прохоровны. Слух принесла кухарка из дома купчихи Поликсены Афанасьевны Червяковой, уверявшая, что всесильную настоятельницу боится сам генерал-губернатор.
Яздундокта Прохоровна задумалась. В генерал-губернатора она, понятно, не верила, но подозревала, что дым этот не без огня и что монахиня с кружкой не просто так языком мелет. Решив, что ничего не потеряет, съездив к всесильной матушке, она на другой же день была в монастыре.
Знакомство и переговоры прошли на удивление быстро и гладко. Яздундокта и матушка сразу же поняли друг друга, и каждая, со своей стороны, решила не упускать такого случая.
Девиц, само собой, уговаривать не пришлось. Наняв зачем-то для них телегу, Яздундокта ещё раз обсказала вознице, куда следует их доставить, заверила, что приедет следом, и перекрестилась, когда телега скрылась за поворотом. Девицы, исполненные молитвенного настроения, всю дорогу сосредоточенно молчали, а возле монастырских ворот, сойдя с телеги, долго клали поклоны. Потом их впустили в обитель, где развели по разным кельям. Причём за обеими кельи закрыли снаружи. Зоя нисколько не удивилась и не испугалась: ведь она была в святых стенах, где к тому же полагалось послушание. И если дверь заперли, значит, так положено, значит, следует не роптать, а принять местные порядки. Оставшись в одиночестве в келье, где под иконой теплилась лампада, а на столе горел огарок, освещавший кружку с водой и нарезанный хлеб, Зоя предалась молитве.
Пыталась ли матушка Елпидифора добиться ордена для купца Тефтелева или снятия опеки с Поликсены Афанасьевны Червяковой, мать Филофея не знала. Зато однажды, призвав Филофею к себе, матушка положила перед ней вексель Нила Христофоровича и несколько совершенно чистых вексельных бланков, которые велела заполнить.
– Пиши… – говорила она, прохаживаясь по келье и морща лоб. – Ну, пусть будет хоть крестьянин Канарейкин Пётр… э-э-э… Пётр Иванович… Так… крестьянин деревни… м-м-м… да хоть Морозово! Да, пиши: крестьянин деревни Морозово Калужской губернии… Написала?
Мать Филофея кивнула и под диктовку матушки написала несколько векселей, от имени Канарейкина Петра Ивановича из деревни Морозово Калужской губернии, занимавшего будто бы у матушки Елпидифоры по пяти тысяч рублей, в сумме – двадцать пять тысяч. Когда же матушка сказала: «Поставь теперь бланковую надпись за Тефтелева», – мать Филофея дрогнула.
– Как же это? – вытаращив на матушку и без того огромные глаза, прошептала мать Филофея.
– Да вон, срисуй с его-то векселя, – как ни в чём не бывало ответила матушка.
С этого времени и начались метания матери Филофеи, а вопрос «Для того ли я в монастырь шла?» преследовал её неотступно и днём, и ночью. Ведь выходило, что она собственной рукой, правда, по наущению матушки Елпидифоры, но всё же собственной рукой навыписывала фальшивых векселей. Получалось, что несуществующий крестьянин Канарейкин занял у матушки Елпидифоры двадцать пять тысяч рублей, написав векселя, которыми матушка будто бы расплатилась за что-то с Тефтелевым, оставившим свою бланковую надпись, тщательно срисованную с настоящего тефтелевского векселя Филофеей, и пустившим далее векселя в оборот. И выходило, что если кому-то придёт в голову опротестовывать эти векселя, то должником окажется купец Тефтелев. Но как только выяснится, что купец Тефтелев векселей не подписывал, взоры правосудия устремятся рано или поздно, но неотвратимо, на Филофею.
Когда же мать Филофея робко поинтересовалась у матушки, зачем они всё это делают, матушка небрежно, как будто речь шла о пустяках, махнула рукой и коротко, по-деловому ответила:
– В Питере через подставных к платежу предъявим…
И тут сестра Филофея затрепетала. Она не знала наверняка, что значит «предъявить к платежу», но в словах этих ей послышался кандальный звон и вой сибирской вьюги. В то же время, тот, кто решил посвятить себя иночеству, должен дать обет послушания. А это значило, что бунтовать и оспаривать поступки игуменьи мать Филофея не могла. И всё, что ей оставалось – это подчиняться.
Пока же мать Филофея предавалась сомнениям, настоятельница извлекла из несгораемого шкафа листы с подписью Поликсены Червяковой.
– Вот ещё, что нужно… – проговорила она задумчиво, уставившись на червяковскую подпись. – Хотя постой… Что это у нас все векселя одной рукой будут писаны?.. Не дело это, не дело… Так не годится… Как же быть?.. Не хотелось бы мне никого вовлекать в это – уж очень всё… деликатно… тонко… А ведь вдвоём, мать Филофея, мы этого деликатного-то дела не сдюжим… И как тут быть? Как мыслишь, мать Филофея?..
Но мать Филофея только сжалась в ответ. Как тут быть, она не имела ни малейшего представления, она вообще не хотела бы тут быть. Подчиняться ей приходилось, но подневольное её участие отнюдь не стремилось перерасти в творческое. Вот почему на вопрос матушки Елпидифоры она только замычала, чем матушку удивила.
– Что это тебе вздумалось мычать? Язык, что ли, отнялся? – спросила она, но тут же потерла интерес к происшедшим с инокиней переменам и продолжала:
– Ты вот что… Ты не мычи, а приведи-ка ты мне сюда Ольгу. Мне она кажется надёжной и как будто неглупой. Болтать она зря не станет и понять вроде должна, что не для себя я… – матушка возвысила голос, – не для себя я стараюсь, а для Бога и убогих…
Она вздохнула и добавила грустно:
– Видишь, мать Филофея, чем приходится заниматься.
Мать Филофея, испуганными глазами следя за матушкой, молчала.
– А что делать прикажешь? – продолжала мать Елпидифора.