Только на улице я поняла, что мы так и не узнали, с кем говорили и кому отдали все бумаги. И всё, что осталось у меня от экспедиции капитана Дубровина – это мои воспоминания, которым никто не верит, и деревянная фигурка самоеда, подаренная мне однажды Музалевским.
– Тихон Дмитриевич, – сказала я, – почему мы такие глупые? Даже не спросили, кто это был…
– Известно, – объяснил Шадрин, – вы – барышня, а я – мужик. Какой с нас спрос?..
Спорить я не стала – бессмысленно и бесполезно.
– Поедемте, барышня, – сказал он. – Отдохнуть нам надо, ну и решить – дальше-то что… Денег-то немного – не до хорошего, поедемте уж – я знаю…
И мы отправились с ним в трактир “Лондон” – место, хуже которого я в жизни не видывала. Сейчас Шадрин в своей комнате – спит, наверное. А я, как и тогда и Архангельске, дописываю письмо.
После всех этих ужасных гостиниц и переездов денег у меня почти не осталось. Я долго думала, как и чем жить после возвращения – в очередной раз мне приходится начинать жизнь заново, а это не так уж просто. Мне некуда ехать и некуда идти. Я помню, что должна Вам кучу денег, но сейчас вернуть их не смогу. Я бы всё продала, но мне и продать, увы, нечего. По нашему договору, мне следовало бы явиться в Харьков и выйти замуж за того человека. Но молю Вас, Аполлинарий Матвеевич, избавить меня от этой участи. И если уж Вы хотели отдать мне те три тысячи в приданое, пусть лучше они станут приданым к моему расстроившемуся замужеству с Садовским. А мой несостоявшийся жених вернёт Вам свой долг по векселю.
Передо мной не так уж много дорог: замужество, бордель, монастырь. Что ж, в борделе я чуть было не оказалась, замужем и в монастыре почти побывала. Пробовала я пойти иным путём, да не тут-то было. Мне нужно что-то ещё, совсем другое – новое. Но что это, каким может быть это новое, я не знаю. А хуже всего, что непонятно, откуда начинать поиски. Что ещё испробовать – не знаю, на что решусь – не ведаю. Да и добавить мне больше нечего.
Прощайте, Аполлинарий Матвеевич. За всё Вам спасибо.
Обнимаю Вас. Ваша О.»
После того как наконец все письма были прочитаны, Аполлинарий Матвеевич несколько дней не выходил из своего кабинета и никого у себя не принимал. Даже Татьяне пришлось оставлять свои подносы под дверью. Кроме того, ей было велено в дом никого не пускать и говорить всем, что хозяин отбыл в столицу. Когда же он прервал своё затворничество, Татьяна про себя отметила, что старик ещё постарел за несколько дней. Во всяком случае, похудел и осунулся. Так оно и было.
А что же Ольга? В тот же день, когда написано было последнее письмо к Аполлинарию Матвеевичу, Ольгу можно было увидеть и на Васильевском острове, где помещался «Лондон», и на Дворцовой набережной, на Невском, где толпился народ, преимущественно солдаты и рабочие. Были и женщины, и шнырявшие между взрослыми дети. Только сейчас Ольга заметила, что город переменился, что Петроград – это уже не тот Петербург, из которого она отправилась в путешествие вокруг Скандинавии. Казалось, что в городе начинала бродить какая-то невиданная закваска, отчего столица империи пришла в движение, расползаясь и теряя формы. Город стал неопрятен – улицы были нечищены, а люди злы. У продовольственных лавок стояли длиннющие очереди из женщин, подростков и смотрящих исподлобья стариков. Лица у всех были недовольные, то и дело до Ольги долетали странные слова: «попили нашей крови». Слова эти повторяли самые разные люди, причём говорил всяк по-своему: у кого выходило в прошедшем времени, у кого – в настоящем, кто-то задавался вопросом «доколе?», а кто-то, напротив, грозил перейти к решительным мерам.
Ольга хотела проследовать к своей кондитерской, но дорогу ей преградила толпа со знамёнами и лозунгами на кумаче. «Долой войну, верните мужей», – прочитала Ольга. И тут же: «Долой самодержавие». Потом от шедшей толпы отделились несколько человек, один из которых, невысокого роста, влезши на тумбу, начал говорить что-то горячо. Ольга не могла слышать его слов из-за шума, но, как она поняла, слушавшим он понравился, потому что вдруг все закричали «ура!» и зааплодировали. Между тем шествие продолжалось. Ольга обратила внимание на женщин, которые несли плакат с большими буквами «С.М.В.О.» Она никак не могла разобрать, что же значили эти буквы и, обернувшись, спросила у стоявшего слева офицера:
– Вы не знаете, что это значит: СМВО?
Офицер посмотрел на неё недовольно и ответил:
– Ну как же: «Сердца матерей в окопах»… И смех, и грех, как народ говорит. И жаль этих тёток, и смешно…
Ольга, сжимая в кармане фигурку самоеда, с удивлением смотрела вокруг и как будто не узнавала города и населявших его людей. Опять кто-то влез на тумбу и заговорил, рассекая кулаком воздух, а толпа снова закричала «ура!». «Дайте хлеба», – прочитала Ольга на полотнище. И снова: «Долой самодержавие». И тут в глаза ей бросилась одна странная фигура – это был бородатый ражий мужик с шалыми, как показалось ей, глазами, на голову выше окружавших его участников шествия. Мужик этот почти поравнялся с Ольгой. Нёс он над головами огромный флаг, застилавший полнеба и похожий на чей-то дразнящий язык. И было в этом что-то дерзкое, неизбежное и невозвратное. Ольге казалось, что всё это она уже видела раньше, но почему-то только сейчас пришло к ней ощущение серьёзности и неотвратимости наступающего. «Сними с себя диадему, – вдруг вспомнилось Ольге давнее письмо Аполлинария Матвеевича, – и сложи венец. Униженные возвысятся, а возвышающие себя унижены будут». Вспомнилось и ещё что-то слышанное, виденное ранее, но только сейчас обретающее смысл.
И показалось Ольге, что сама История, неумолимая дама, заглянула на мгновение ей в глаза. И поняла Ольга, что это поступь Нового слышна отовсюду. Новое грядёт не потому, что так устроили какие-то люди, а потому что иначе не может быть. Старое отжило своё и умирало, а Новое должно было занять его место, поскольку вечного и постоянного ничего не бывает на свете. Как бы ни были полны закрома и сундуки Старого, недоставало там чего-то главного. Никто не знал, каким будет Новое, но остановить его нарождение, воспрепятствовать его власти было уже никому не под силу. И глядя на ражего мужика и красный дразнящий язык, Ольга прониклась уверенностью, что происходящее с ней – всего лишь часть происходящего вокруг неё. И что поэтому бессмысленно сопротивляться неизбежному. Вот, на глазах исполнялось древнее пророчество, совершалось то, что должно было совершиться. И остановить совершавшееся было неподвластно уже никому. Ольге стало страшно и весело: новое наступало, дразнило красным языком и заглядывало в глаза. Позади оставались Литовский замок, монастырь на Кулижках, ропаки и торосы. Впереди – алый шёлк застилал небо…
Здесь теряется след Ольги Ламчари. Что с ней стало в дальнейшем, никому не известно. Когда Ольга сбежала из Москвы, а Фемида заинтересовалась матушкой Елпидифорой, об Ольге долго ещё вспоминали на Кулижках. Когда же прошли по Москве юнкера, и стены Кремля содрогнулись от ненависти стрелявших друг в друга, одна старая монахиня вдруг и, как казалось тогда, ни с того, ни с сего, заговорила об Ольге и объявила, что это, должно быть, матросы её похитили и увезли. Но потом о ней окончательно забыли. Даже и в наши дни, когда вспоминают матушку Елпидифору и монастырь на Кулижках, Ольгу никто не помянет. Заговорят, бывало, о старине, о вере, о юнкерах в Кремле, о некой молодой особе, писавшей к матушке Елпидифоре, или о том, что надо возвращаться к истокам. Но вот об Ольге Ламчари – ни-ни. Хотя… при чём тут истоки? Кто может знать, где они – истоки? В конце концов, и болото на кулижках – тоже истоки.