Гарольд заерзал в кресле. У него на коленях лежала книга, настоящий фолиант в мраморно-голубом переплете. Выходя из дому, он всегда прятал ее в тайнике под камином. Если бы кто-нибудь нашел эту книгу, его пребыванию в Боулдере пришел бы конец. На обложке было всего одно слово, оттиснутое золотыми буквами: «ЛЕТОПИСЬ». Это был дневник, который он начал вести после того, как прочитал записи Франни. Он даже успел заполнить первые шестьдесят страниц своим бисерным почерком. Абзацев не было, был лишь сплошной поток писанины — изливающийся поток ненависти, словно гной из нарыва. Он никогда не подозревал, что в нем столько ненависти. Казалось бы, к этому времени поток должен был бы иссякнуть, но Гарольда не покидало ощущение, что тот только открылся. Словно в старой горькой шутке: «А почему земля такая белая после Последнего Привала Бледнолицых? А потому, что индейцы все шли, и шли, и шли…»
А почему он ненавидел?
Гарольд выпрямился в кресле, как будто вопрос прозвучал извне. На него трудно было ответить, за исключением, возможно, некоторых, избранных некоторых. Разве не говорил Эйнштейн, что в мире есть всего шесть человек, которые понимают все тонкости формулы Е=mc 2? Как насчет уравнения в его собственном черепе? Относительность Гарольда. Скорость гибели. Он, возможно, чувствовал вдвое больше того, что записал на этих страницах, становясь все более расплывчатым, все более скрытным, пока, наконец, не затерялся в часовом механизме самого себя и по-прежнему был где угодно, только не возле главной пружины. Он, возможно… насиловал себя. Неужели так? Во всяком случае, это было близко к истине. Непристойный и бесконечно продолжающийся акт мужеложества. А индейцы все шли и шли.
Скоро ему уходить из Боулдера. Через месяц или два, не более. Когда он окончательно выберет метод сведения счетов, тогда он отправится на запад. И когда он доберется туда, он откроет рот и вывернет свое нутро, выплеснет все об этом месте. Он расскажет им, что происходило на общественных собраниях И, что более важно, что происходило во время частных встреч. Он был уверен, что войдет в состав Комитета Свободной Зоны. Его пригласят, и он будет щедро вознагражден главенствующим там парнем… но не концом ненависти, а самым совершенным для нее транспортом, совсем не «эльдорадо» последней марки, но «Кадиллаком» Ненависти и Страха — «Феардерадо[5]», длинным, отливающим черным сиянием. Он сядет в него, и тот понесет его и его ненависть прямо на них. Он и Флегг разобьют это жалкое поселение, как муравейник. Но вначале он сведет счеты с Редменом, который солгал ему и украл у него женщину.
«Да, Гарольд, но почему ты ненавидишь?»
Нет, на это не было четкого ответа, только что-то типа… одобрения самой ненависти. Был ли справедливым сам вопрос? Ему казалось, что нет. Точно так же можно было бы спросить женщину, почему она родила неполноценного ребенка.
Было время, час или мгновение, когда он размышлял над тем, чтобы покончить с ненавистью. Это случилось после того, как он, закончив читать дневник Франни, понял, что она бесповоротно предана Стью Редмену. Это внезапное озарение произвело на него такое же действие, как поток холодной воды на слизняка, заставляя свободно двигающийся организм сжаться в жесткий маленький комок. В тот час или мгновение он осознал, что может просто принять все как есть, и это знание одновременно обрадовало и ужаснуло его. В тот момент он осознал, что мог бы превратиться в нового человека, обновленного Гарольда Лаудера, отсеченного от прежнего Лаудера острым скальпелем ужасов и потерь эпидемии супергриппа. Он чувствовал — более четко, чем кто-либо другой, что именно для этого и образовалась Свободная Зона Боулдера. Люди стали не такими, какими были прежде. Это общество маленького городка не было похоже ни на одно американское общество до эпидемии. Они не замечали этого потому, что не смотрели далеко, как он. Мужчины и женщины жили вместе без явного желания заново учредить институт брака. Целые группы людей жили вместе маленькими сообществами, напоминающими коммуны. Не было особенных разногласий. Люди, казалось, ладили друг с другом. И, что самое странное, никто, казалось, не задавался глубоким вопросом о теологическом смысле снов… и самой эпидемии. Сам Боулдер был настолько отсеченным обществом, настолько tabula rasa[6], что даже не чувствовал собственной обновленной красоты.
Гарольд же чувствовал это и ненавидел это.
Далеко за горами было еще одно отсеченное существо. Осколок черной злобы, единственная дикая клетка, взятая из умирающего тела, старого политического тела, единственный представитель ракового новообразования, заживо съедавшего старое общество. Одна-единственная клетка, но она уже начала воспроизводить себя, плодя другие дикие клетки. Для общества это обернется старой борьбой, попытками здоровой ткани отвергнуть злобное вторжение. Но для каждой индивидуальной клетки это старый-престарый вопрос, тот, который восходит еще к Райскому саду — съел ты яблоко или оставил его в покое? Там, на Западе, они уже ели горы яблок и яблочных пирогов, Убийцы Рая были там, черные перебежчики.
Он же сам, столкнувшись со знанием, что он способен выбирать все как есть, отверг новую возможность. Ухватиться за нее было бы равнозначно убийству самого себя. Призраки каждого унижения, когда-либо испытанного им, завопили против этого. Похороненные надежды и мечты вернулись обратно к нему для того, чтобы терзать его и спрашивать, как он мог так легко забыть их. В новом обществе Свободной Зоны он мог быть только Гарольдом Лаудером. Там же он мог быть Князем.
Ненависть потянула его за собой. Это был черный карнавал — чертовы колеса с выключенными огнями, вращающиеся над черным ландшафтом, нескончаемая дикая пляска чудовищ, таких же как он сам, а в главном шатре львы пожирали зевак. То, что взывало к нему, было какофонией хаоса.
Гарольд открыл дневник и твердой рукой написал при свете звезд:
12 августа 1990 года (рано утром)
Считается, что двумя величайшими грехами человечества являются гордыня и ненависть. Разве? Мой выбор — считать их двумя величайшими добродетелями. Смирить гордыню и унять ненависть означает стремление измениться к лучшему для мира. Но следовать им, быть движимым ими более благородно, ибо это означает, что мир должен измениться к лучшему для тебя. Я сделал великое открытие.
Он вошел в дом, положил свое сокровище в тайник под камином, и осторожно задвинул камень на место. Затем вошел в ванную, поставил свечу на раковину так, чтобы та хорошо освещала зеркало, и следующие пятнадцать минут отрабатывал улыбку. Получалось уже намного лучше.
Глава 4
Листовки с объявлением о назначенном на 18 августа собрании были расклеены по всему Боулдеру. Это вызвало немало оживленных споров, которые большей частью касались сильных и слабых сторон семерки, вошедшей в организационный комитет. ‹
Дневной свет еще не покинул небосвод, когда матушка Абигайль улеглась в постель совсем измученной. Этот день был бесконечным потоком посетителей, каждый хотел знать ее мнение на этот счет. Она считала большинство кандидатур в комитет вполне достойными.
Людям также не терпелось узнать, войдет ли она в состав постоянного комитета, если таковой будет сформирован на общем собрании. Матушка Абигайль ответила, что это не так просто, но она, конечно же, будет оказывать комитету избранных представителей посильную помощь, если люди обратятся к ней за советом. И ее вновь и вновь заверяли в том, что если будущий постоянный комитет откажется от ее помощи, то его публично заклеймят, и очень скоро. Итак, матушка Абигайль легла спать уставшая, но вполне удовлетворенная.
Как и Ник Андрос в тот вечер. За один день, благодаря листовке, отпечатанной на ротаторе, Свободная Зона Боулдера превратилась из аморфной группы беженцев в сообщество потенциальных избирателей. Людям это понравилось; у них появилось чувство места, за которое можно держаться после долгого периода свободного падения.
В тот день Ральф повез Ника на электростанцию. Он, Ральф и Стью договорились провести через день предварительное собрание на квартире у Стью и Франни. Это даст всем семерым дополнительные два дня, чтобы послушать, что говорят люди.
Ник улыбнулся и изобразил локаторы, приставив ладони к ушам.
— Читать по губам даже лучше, — сказал Стью. — Знаешь, Ник, я начинаю верить, что у нас действительно что-то получится с этими неисправными моторами. Брэд Китчнер не боится никакой работы. Если бы у нас было десять таких, как он, к первому сентября все в городе заработало бы.
Ник ответил ему кружком из большого и указательного пальцев, и они вошли в помещение электростанции.
В тот день Ларри Андервуд и Лео Рокуэй направились на запад по Арапахо-стрит к дому Гарольда. В рюкзаке, который Ларри пронес через всю страну, сейчас лежали лишь бутылка вина и шоколад «Пэйдэй».
Люси не было с ними — она и еще шесть человек нашли два грузовичка-развалюхи и начали очищать улицы и дороги в самом Боулдере и вокруг него от заглохших машин. Беда была в том, что они работали лишь временами, только тогда, когда несколько человек решали, что пора бы собраться и приняться за дело. Разрушающая пчела вместо созидающей пчелы, подумал Ларри, и его взгляд упал на листовку с заголовком «ОБЩЕЕ СОБРАНИЕ» — та была прибита к телеграфному столбу. Может быть, это станет ответом. Черт, сколько людей вокруг хотели работать; им нужно было только, чтобы кто-то все скоординировал и сказал им, что делать. Он подумал, что больше всего они хотели поскорее стереть следы, напоминавшие о том, что произошло здесь в начале лета (неужели уже конец лета?), на манер того, как стирают с заборов бранные слова. Может быть, во всей Америке, от края и до края, нам и не удастся это сделать, подумал