Лежа без сна, он неутомимо перебирал в уме возможные места для тайника. Под незакрепленной доской? В глубине кладовой? А может быть, воспользоваться древним, как мир, трюком и поставить его на одну из книжных полок — просто еще один том среди многих других томов, с одной стороны подшивки «Ридерз дайджест», а с другой «Истинная женщина»? Нет — это было бы слишком смело; он никогда не сможет спокойно покидать дом. А как насчет депозитного хранилища в банке? Нет, тоже не подойдет — дневник должен быть с ним всегда.
Наконец веки Гарольда отяжелели, и в его сознании, освобождаемом наступающим сном, всплыла неясная мысль: «Это нужно спрятать… эта вещь… если бы Франни получше спрятала свой… если бы я не прочитал, что она в действительности думает обо мне… ее лицемерие… если бы она…»
Вдруг он резко сел в постели с широко раскрытыми глазами, с его губ слетел тихий вскрик. А спустя некоторое время его начал бить озноб. Знала ли она? Неужели это был отпечаток ноги Фран? Дневники… летописи… гроссбухи…
Прошло немало времени, прежде чем он заснул. Ему не давала покоя одна и та же мысль: носит ли Франни Голдсмит кроссовки или теннисные туфли. И если да, то какой узор у нее на подошвах?
Узор на подошвах. Узор на подошвах… Гарольда мучили тревожные сны, и он не раз горестно вскрикивал в темноте, будто пытаясь отгородиться от того, что накрепко успело внедриться в его подсознание.
Стью вернулся в четверть десятого. Франни, лежа в постели, читала книгу «Пятьдесят дружественных растений». Она поднялась, когда он вошел.
— Где ты был? Я так волновалась!
Стью объяснил, что у Гарольда возникла идея отправиться на поиски матушки Абигайль, чтобы по крайней мере отыскать хоть какие-то следы. О священных коровах он умолчал. Расстегивая сорочку, он закончил:
— Мы бы и тебя взяли с собой, но тебя невозможно было найти.
— Я была в библиотеке, — сказала она, наблюдая, как он снимает сорочку и кладет ее в сетчатый мешок для грязного белья. На теле у него было много волос, и Франни поймала себя на мысли о том, что до встречи со Стью волосатые мужчины всегда производили на нее отталкивающее впечатление. Она подумала, что то облегчение, которое она почувствовала по его возвращении домой, сделало ее немного глуповатой.
Гарольд читал ее дневник, теперь она знала это Франни ужасно боялась того, что Гарольд может замыслить нечто такое, чтобы Стью остался один и… что-нибудь сделать с ним… Но почему сейчас, сегодня, именно тогда, когда она все обнаружила? Если Гарольд так долго ничего не предпринимал, то не логичнее ли предположить, что он вовсе не собирается ничего предпринимать? И разве не возможно, что, прочитав ее дневник, Гарольд просто понял тщетность своих притязаний на нее? Если добавить ко всему этому новость об исчезновении матушки Абигайль, то Франни уже созрела для того, чтобы, как при гаданиях, видеть дурные предзнаменования во внутренностях цыплят, но истиной было всего лишь то, что Гарольд прочел ее дневник, а не исповедь о преступлениях мирового масштаба. И если бы она рассказала Стью о том, что обнаружила, то выглядела бы просто дурочкой, и он, возможно, послал бы Гарольда к черту… а возможно, прежде всего ее саму за то, что она оказалась такой глупой.
— Ну что, никаких признаков матушки Абигайль?
— Никаких.
— А как выглядел Гарольд?
— Очень уставшим. — Стью снимал брюки. — Жаль, что из его идеи ничего не вышло. Я пригласил его к нам на ужин в любое время, когда только он пожелает. Надеюсь, ты не станешь возражать. Кажется, этот сосунок начинает мне по-настоящему нравиться. Я бы ни за что ему не поверил, если бы мне сказали об этом в тот день, когда я встретил вас обоих в Нью-Гэмпшире. Не надо было его приглашать?
— Ну почему же, — ответила Франни после недолгого раздумья. — Нет, мне хотелось бы, чтобы мы поладили с Гарольдом.
«Я схожу с ума, думая, что, Гарольд, может быть, собирается отрезать ему голову, — думала она, — а Стью приглашает его на ужин. Ну что это как не глупые фантазии беременной женщины».
Стью вздохнул:
— Если матушка Абигайль не появится до рассвета, наверное, я предложу Гарольду снова отправиться на поиски.
— Я бы тоже хотела пойти, — быстро сказала Франни. — Найдутся еще люди, не совсем уверенные в том, что еду ей приносят вороны. Один из них Дик Воллмен. Другой — Ларри Андервуд.
— Прекрасно, — сказал Стью, укладываясь рядом с ней. — А ну-ка признавайся, что там на тебе под этой рубашонкой?
— Такой силач и великан мог бы выяснить это без моей помощи, — лукаво улыбнулась Франни.
Как оказалось, там не было ничего.
К восьми часам следующего утра на поиски отправились уже шестеро: Стью, Франни, Гарольд, Дик Воллмен, Ларри Андервуд и Люси Суэнн. К полудню поисковиков стало уже двадцать, а к наступлению сумерек, которые у подножия гор обычно сопровождаются кратковременным дождиком, их насчитывалось более пятидесяти. Они прочесывали кусты к западу от Боулдера, переходили ручьи вброд, обыскивали каждый каньон, поддерживая непрерывную связь по рации.
Всеми овладело нечто вроде покорного страха, постепенно сменившего вчерашнее благодушие. Несмотря на властную силу снов, благодаря которым матушка Абигайль стала в Зоне чуть ли не полубогом, большинство людей претерпели достаточно лишений, чтобы реалистически взглянуть на проблему ее выживания: старушке давно перевалило за сто, и она провела целую ночь одна-одинешенька в своих странствиях. А теперь наступила и вторая ночь.
Парень по имени Норман Келлог, преодолевший расстояние от самой Луизианы до Боулдера с группой из двадцати человек (они пришли накануне в полдень), узнав об исчезновении матушки Абигайль, бросил свою бейсбольную кепку оземь и в сердцах произнес:
— Ну что у меня за удача такая… так кто там у вас за ней охотится?
Чарли Импенинг, ставший кем-то вроде внештатного предрекателя судеб в Зоне (именно он разнес «радостную» весть о неминуемом снеге в сентябре), первым предположил, что исчезновение матушки Абигайль, возможно, знак, что им всем пора отсюда сматываться. В конце концов, Боулдер находится слишком близко. Слишком близко к чему? Сами знаете, к чему он слишком близок, а в Нью-Йорке или в Бостоне Чарли, сыну Мэвиса Импенинга, будет во сто крат безопаснее. Но его никто не поддержал. Все слишком устали и были готовы остаться. Если похолодает и не заработает отопление, они, возможно, и двинутся в путь, но не ранее. Они еще зализывали раны. Импенинга вежливо спросили, не собирается ли он отправиться в одиночку? Импенинг ответил, что он свято верит и дождется того, как еще некто увидит свет из тернового куста. Отсюда и пошел гулять слух, будто Глен Бейтмен высказал мнение, что из Чарли Импенинга получится неплохой Моисей.
«Покорный страх» — именно так Глен Бейтмен охарактеризовал чувство, охватившее их сообщество, потому что все они по-прежнему оставались здравомыслящими людьми, несмотря на свои сны и на глубокий страх того, что может твориться по ту сторону Скалистых гор. Суеверию, как и истинной любви, нужно время, чтобы созреть и самовыразиться. Построив амбар, говорил Глен Нику, Стью и Франни после того, как темнота приостановила их поиски, вы вешаете над дверью подкову зубцами вверх, чтобы удача не покидала вас. Но если один гвоздь выпадает и подкова переворачивается зубцами вниз, вы же не покидаете амбар.
— Может быть, и наступит день, когда вы или ваши дети, возможно, покинут амбар, если подкова спугнет удачу, но до этого пройдут еще многие годы. Именно подобным образом мы чувствуем себя сейчас — немного странно и потерянно. Но это, я думаю, пройдет. И если матушка Абигайль мертва — но Бог хранит ее, как я надеюсь, — то лучшего времени, вероятно, и придумать невозможно, чтобы сохранить душевное здоровье нашего сообщества.
Ник написал: «Но если ей предназначено было служить препятствием для нашего Противника, его противовесом, то кто-то же и здесь должен сохранять весы в равновесии…»
— Да, понимаю, — мрачно согласился Глен. — Я знаю. Может, и вправду проходят дни, когда подкова уже не так важна… или уже прошли. Поверьте мне, я понимаю это.
Франни спросила:
— Неужели вы на самом деле думаете, что наши внуки будут суеверными аборигенами, Глен? Колдунами и шаманами, своими ритуалами призывающими удачу?
— Будущего мне не дано знать, Фран, — сказал Глен, при свете лампы его лицо выглядело старым и изможденным, как у колдуна-неудачника. — Я даже недостаточно отчетливо понимал то воздействие, которое оказывала матушка Абигайль на сообщество до того, как Стью растолковал мне это в ту ночь на горе Флагстафф. Но я знаю одно: все мы находимся в этом городе благодаря двум причинам. Супергрипп мы можем отнести на счет глупости рода человеческого. И не столь важно, кто это сделал: мы, русские или латыши. То, кто именно опрокинул мензурку, теряет всякое значение перед лицом всеобщей истины: «В конце всякого рационализма лежит общая могила». Законы физики, законы биологии, математические аксиомы, все это является частью смертельной ловушки, потому что мы — такие, какие есть. Не будь Капитана Мертвая Хватка, появилось бы что-нибудь другое. Модно было обвинять в этом «технику», однако «техника» — лишь ствол дерева, но не его корни. Корнями же является разум, и я определил бы это слово следующим образом: рационализм — это идея о постоянном познании чего-либо в состоянии бытия. Это смертельная ловушка. И рационализм всегда был ею. Именно поэтому, если угодно, супергрипп можно отнести на счет рационализма. Но другой причиной, по которой мы все здесь находимся, являются сны, а сны иррациональны. Мы договорились не говорить об этом простом факте на заседании комитета, но сейчас мы не на заседании. Поэтому я выскажу то, что все мы считаем истиной. Все мы находимся здесь по воле сил, нам не понятных. В моем понимании это означает, что мы начинаем принимать — пока только подсознательно, с неоднократным откатом назад из-за нашей культурной отсталости — иное определение сути существования. Идею, что мы никогда не сможем