Дело Хайдеггера
Может ли философ быть хамелеоном
По числу публикаций, исследований, монографий, оценивающих творчество этого философа с прямо противоположных позиций – крайней хулы или невероятной хвалы, – Мартин Хайдеггер выдерживает сравнение, быть может, лишь с Ницше или даже превосходит его. В год смерти Ницше, 1900-й, Хайдеггеру 11 лет. Последнему суждена долгая жизнь, покрывающая почти весь прошлый век (родился в 1889-м – умер в 1976-м).
Но вот что удивительно. Ницше, при всей парадоксальности, спонтанности, «танцующем» стиле, гораздо последовательней в своем творчестве, чем тяжело, а порой даже неуклюже размышляющий, медлительный Хайдеггер, до такой степени меняющийся в течение жизни, что кажется: поздний и ранний Хайдеггер – абсолютно разные личности.
Пожалуй, ни у одного из крупных немецких философов не отметишь такого существенного изменения пути, как у Хайдеггера: от ревностного католика – через протестантизм, феноменологию, «экзистенциальный атеизм» – к философии «живой жизни» с понятиями «почвы», «нации», приведшей его в ряды национал-социалистической партии. От последнего «преступного греха» он, в отличие от великого норвежца Кнута Гамсуна, поддерживавшего нацизм, осужденного и покрытого позором, отделался удивительно легко.
Первые публикации Хайдеггера, появившиеся в 1910-1911 годах в консервативном католическом журнале «Академик», представляют автора глубоко религиозным человеком, пишущим в духе послания папы Пия X в сентябре 1907-го, призывающего католиков бороться с «модернизмом».
Известный теолог Карл Брайг, один из преподавателей Фрайбургского университета, студентом которого является Хайдеггер, разносит в пух и прах Канта, по сути, протестантского мыслителя, который перенес надмирную веру в Бога во внутренний мир отдельного «я». Тот, кто служит этому «я», и есть – модернист.
Из целого ряда статей Хайдеггера тех лет наиболее интересна статья, посвященная книге «Ложь и правда жизни» писателя Йоханнеса Йоргензена, дарвиниста, натуралиста и, естественно, атеиста, обратившегося в католичество. Хайдеггер противопоставляет этого человека, осознавшего прежнюю ложь своей жизни, известнейшим в мире тех лет людям: осужденному за гомосексуализм английскому поэту и драматургу Оскару Уайльду, алкоголику и бродяге французскому поэту Полю Верлену, «сверхчеловеку» Ницше, босяку Максиму Горькому. К ним и обращены слова студента теологии Хайдеггера: «Мы видели: нашли ли великие «личности» счастье? Нет – лишь сомнение и смерть. Посмотрите на те шеренги свидетелей, уходивших в небытие, держа револьвер у лба. Значит, все они не нашли истины. Значит, индивидуализм есть ложная форма жизни».
В общем пафосе, воспевающем цель жизни как достижение теснейшего контакта «с богатейшими и глубочайшими источниками религиозно-нравственного авторитета», и вовсе не замечается фраза «высшая жизнь обусловлена гибелью низших форм». Правда, речь идет главным образом о растениях и животных, но формула «высшая жизнь» уже попахивает подсознательной тевтонской спесью.
Любопытная деталь связана с этими работами «католика» Хайдеггера при издании собрания его сочинений. В тринадцатом томе собраны все ранние работы философа, список которых назван исчерпывающим. Но обнаруживается, что целый ряд материалов из журнала «Академик» вообще не упомянут. Одни исследователи Хайдеггера находят в этих работах «зачатки» его причастности к нацистскому экстремизму 30-х годов. Другие считают, что якобы к этим работам он потерял интерес после «поворота» (не первого) от католичества к протестантству, который обозначился главным образом в 1918 году, с окончанием военной службы. Так или иначе, эти материалы Хайдеггер не включил в собрание сочинений.
А пока от статьи к статье незаметно обозначается изменение и движение к оправданному эгоизму личности, ставящей свой разум и этическое начало выше всех других интересов. Сказывается увлечение преподавателем, новым мэтром, «отцом феноменологии» Эдмундом Гуссерлем, его основополагающей статьей «Философия как строгая наука». Почти одержимый идеей истинной научной работы, Хайдеггер словно бы волной медленно уносится от берега католицизма.
Одержимость скорее похожа на агрессивность в доказательстве своих постулатов. Эта бойцовская черта характера Хайдеггера не раз его подводила и, как говорится, заставляла брать свои слова обратно. Радикальная критика была осознана им самим с годами как тактический прием, а не стремление к истине.
В Европе наступает июль 1914 года.
«Первые буквы слова «конец», написанные в итоге Российской империи, обозначены жарой и сухостью того лета, когда загорелось то, что тлело», – пишет в своей автобиографии «Жили-были» сын крещеного еврея и потому лишенный права быть офицером, в будущем один из оригинальнейших русских писателей прошлого века Виктор Шкловский.
Уже разверзлась пасть Первой мировой войны, а Хайдеггер, по горло погруженный в написание диссертации «Учение о суждении в психологизме», в ожидании доцентуры во Фрайбурге, уже откровенно высмеивает в письме к своему наставнику отцу Кребсу политику Ватикана, считающего, что «у всех людей, которым взбредет в голову иметь свои собственные мысли, должны быть вынуты мозги и заменены на итальянский салат».
В армию его призывают в 1915 году. Служит он до 1918-го. Но в эти, казалось бы, однообразные и тяжкие годы происходит немало важных событий в жизни Хайдеггера.
В октябре 1917 года немецкий философ еврей Пауль Наторп, который вместе с другим известным философом, также евреем, Германом Когеном представляет Марбургскую школу (оба этих имени знакомы нам по книге «Охранная грамота» Бориса Пастернака, занимавшегося у этих философов), интересуется в письме к Гуссерлю многообещающим молодым специалистом по философии средних веков Хайдеггером. И главным образом его конфессиональностью. Гуссерль отвечает, что не успел серьезно познакомиться с Хайдеггером, ибо последний «очень занят на военной службе». То есть, несмотря на службу, явно не на передовой, Хайдеггер продолжает читать лекции.
А пока жалобы Эдмунда Гуссерля в 1919 году, на еще дымящихся развалинах, кажутся подобными плачу пророка Иеремии на руинах Иерусалима:
«...Дело теперь не в спасении политического будущего Германии... С этим все кончено, и никто не надеется здесь даже на самое малое – спасение немецкой нации от полного физического и вместе с тем морального обнищания... Леденящее развитие болезни немецкой души и физическое истощение от уже едва выносимого голода порождает все новые приступы отчаяния... Эта война, наиболее всеохватывающее и глубочайшее грехопадение человечества во всей его обозримой истории, обнажила все господствующие идеи в их неясности и неподлинности, несказанную не только моральную и религиозную, но и философскую нищету человечества. И вот духовная нищета превратилась в нищету физическую, в свою очередь увеличивающую моральную нищету в ужасающей прогрессии».
Смерть вдоволь погуляла на европейских полях, «философские поля» же послевоенной Веймарской республики интенсивно засеваются семенами «жизни». Жизнь становится опорой новых мировоззрений. А раз это «жизнь», то мерилом ее служат субъективные переживания, а не аналитическое, строго рациональное продумывание проблем.
Против опасностей этой субъективности, которую Гуссерль называет психологизмом, он и борется всеми силами: «Кто спасет немецкий народ в его подлинном бытии?.. Кто сохранит непрерывность немецкого духовного развития?» Слова словно бы взяты из лексикона Хайдеггера, который появится у последнего лишь после 1925 года, и смысл его будет совершенно иной, чем у Гуссерля.
Гуссерль помнит Хайдеггера как своего ученика, последователя феноменологии, – до 1916 года. Но в продолжение 11 лет, с 1916-го по 1927-й, Хайдеггер не публикует ни одной работы. Вышедшая в 1927 году его, по сути, первая книга «Бытие и Время» («Sein und Zeit»), вобравшая в себя эволюцию воззрений мыслителя, ставшая событием в европейской философии и, кстати, посвященная «Эдмунду Гуссерлю в почитании и дружбе», для Гуссерля была полной неожиданностью.
Для нас же интересно, что самые первые страницы хайдеггеровской книги начинаются с обсуждения вопроса о забвении бытия. И тут же возникает вопрос: соседствует ли феномен забвения с феноменами молчания и замалчивания?
Гуссерль, создавший феноменологию в конце XIX – начале XX века, только в ней видит выход из невыносимой ситуации. Принципы феноменологии, без того чтобы вдаваться в сложности этой доктрины, требуют в данном случае хотя бы элементарного объяснения.
Принципы эти основаны на вере в присущую человеческому духу мощь идеального. И это не просто голое теоретизирование. Для Гуссерля важно спасти человечество.
Но можно ли себе представить, что в изверившейся, лежащей в руинах Европе кто-либо не посчитает безумием предлагаемое спасение через «чистые идеи», «чистое сознание»? А ведь единственно за ними Гуссерль признает абсолютное существование. Тем не менее Гуссерля радует, что «есть еще люди на этой мрачной земле. Если бы их не было, я бы все равно не пал духом и постарался бы построить их образно (эйдетически), будучи твердо убежден, что чисто поставленные идеи должны произвести соответствующих им живых людей».
По Гуссерлю, культура не может сама себя излечить после тяжелейшего кризиса. Для этого необходимо усилие. И врачевание может быть только с помощью строгой науки, априорно основанной на идеях (феноменах), – феноменологии. Ведь в каждой земной вещи и каждом живой сущности просвечивает ее идея. Именно после страшной войны, когда человек по макушку погрузился в собственную потерянность, начисто отлучившись от морали, спасти может лишь этический идеал.
«...Третий семестр, с тех пор как распустили войска, я вновь читаю перед... переполненными аудиториями. Гунны возвратились с полей – и что за гунны! – пишет Гуссерль. – За 30 лет у меня не было такой аудитории, движимой такой голодной тоской по идеалам, столь всерьез устремленных, столь сильно жаждущих религиозно-этического импульса, исполненных тяги к строгой... научно основательной философии и такой ненависти к фразе... и всякой кажимости».
Единственным идеалом, по Гуссерлю, для преобразования жизни – индивидуальной, общественной, жизни отдельной нации и всего, в данном случае европейского, человечества – является этический идеал.
Отсюда начинается и молодой Эммануэль Левинас со своим первым философским сочинением «Теория интуиции в феноменологии Гуссерля» (1930).
Этот беспримерный, беспримесный гуссерлианский идеализм в жестокое время человеческой опустошенности – удивителен.
Против него ополчаются серьезные мыслители, среди которых и выдающийся русский философ Лев Шестов (Шварцман), с Гуссерлем, кстати сказать, связанный дружескими чувствами, – он иронизирует над построением строгой науки в ущерб «фактической жизни» (хайдеггеровское понятие):
«Еще на книгах Гуссерля явны следы свежей типографской краски, а мир потрясают события, которые, конечно, никак не улягутся в «идеальную закономерность», открытую геттингенским философом. Проснутся ли люди или мир до скончания веков обречен на непробудный сон?»
Хайдеггер, все же ученик Гуссерля, более осторожно отделяется от учителя, строя свою феноменологию на базе «фактической жизни» и упрекая Гуссерля в неприятии истории. Хайдеггер любит рассказывать студентам анекдот о своем учителе. Он провожает Гуссерля, который едет в Лондон читать несколько докладов и перечисляет подготовленные им темы. «Где же здесь место Истории?» – спрашивает Хайдеггер. «Ах, история? – остановившись, задумывается Гуссерль. – Про нее я забыл».
При всем при этом феноменология Гуссерля по сей день остается удивительной, не теряющей своей важности, главой мировой философии, по которой выверяется немало проблем, а Эдмунд Гуссерль – великим европейским философом XX века.
Итак, начиная строить свою философию, Хайдеггер берет за ее основу вместо «чистого сознания» Гуссерля – «фактическую жизнь». А это весьма непросто – строить новую философию, искать ее нити в таком непроясненном, слишком очевидном, тривиальном понятии, как «жизнь».
Вещи повернуты к нам своей самоочевидной, банальной стороной, и необходимо длительное и терпеливое усилие, умение ждать, зная, что можно и не дождаться, чтобы вещи «заговорили». И Хайдеггер в ожидании начинает «пропитывать себя» банальностями: «Мы должны держаться в тени мышления без всякой научной нацеленности, вслушиваться в эти тривиальности, насладиться ими сполна, причем так интенсивно, чтобы эти тривиальнейшие тривиальности стали абсолютно проблематичными».
Один из его студентов оставил любопытное свидетельство об этом периоде:
«...Его семинары напичканы точнейшими общими замечаниями... Он едва двигается с места. И даже то, что он потом, после долгих разговоров, выскажет, временами ужасающе тривиально... Временами, да и в целом, он есть то, что можно назвать «глубоким»... Он сверлит, трижды вертится вокруг своей оси, неуверен... Начнет произносить важные слова и тут же проглатывает их окончания... Очень тщеславный, и видно, как он с этим борется... Зелот (ивритское слово, синоним слова «канай» – фанатик времен падения Иерусалима и Масады. – Э. Б.). Немузыкален. Голова его хороша... однако с незначительными изменениями сошел бы и за подручного парикмахера».
В те годы Хайдеггер встречается с Ясперсом. Они много дискутируют, что позднее приводит к обиде со стороны Ясперса по поводу того, кто у кого заимствовал. Хайдеггер внимательно читает датского философа Серена Кьеркегора, приемля слова последнего о том, что «заключать от мышления к бытию – противоречие». Это ставит под сомнение Декартово «я мыслю, значит, я существую». Человек существовал в бытии и до мысли. Человеческое сознание, охватывающее бесконечное и вечное, не в силах смириться с конечностью своего физического существования, понять это и принять. Отсюда – поиски «вины», изначального «греха», изначального «страха» – в ожидании наказания. Все это Хайдеггер назовет «бытием к смерти», еще одним феноменом, подменяющим Бога.
К тому времени все развитие западноевропейской, а по сути, немецкой философии, начиная с Канта, вело по пути опознания божественного начала без Бога. Дорога эта вела в пропасть, но была заманчива до того, что никто не оглядывался, пока не занес ногу над этой пропастью и не провалился. После чего всякая попытка выкарабкаться оттуда кажется жалкой и неубедительной.
В 1922 году Хайдеггер строит дом в городке Тодтнауберге (Мертвая Гора). В нем он проживет всю долгую оставшуюся жизнь. Здесь, в рабочей комнате с видом на холмы срединной Европы и огромное хвойное дерево, рядом с которым из трубы, врезанной в «родную почву», родниковая вода денно и нощно течет в корыто водопоя, он пишет свою первую книгу «Бытие и Время» (1927) – результат всех размышлений, колебаний, отступлений, поворотов. Пишет, постоянно видя перед собой гераклитово течение воды, наклон земли, ограниченность горизонта.
Странно думать, насколько этот вид, абсолютно далекий от вида из окна моего детства, с широким вдаль пространством, рекой, шпилем дальней колокольни Кицканского монастыря, заставой румынских пограничников, похожих на оловянных солдатиков из купленной мне отцом игры, самим временем связан с размышлениями книги «Бытие и Время». Неисповедимы, но прочны, «как смерть», узы, тянущиеся из этой книги вообще к оловянным солдатикам – студентам, обожателям Хайдеггера, которые перевернули пасторальный мир XX века, превратив его в одну страшную бойню, маленьким фрагментом которой был расстрел евреев у того самого окна спальни моих родителей.
Книга «Бытие и Время» сразу же привлекает внимание всех крупных философов того времени, как центральное событие в западноевропейской философии. К этому следует добавить возникшее еще в ранние 20-е годы обожание Хайдеггера, массовое увлечение его лекциями и семинарами, так что даже возник неологизм – «хайдеггерствовать». Еврейка Хана Арендт, впоследствии ставшая выдающимся философом и публицистом, под влиянием Хайдеггера разработавшая концепцию «политической философии», говорит о тех годах: «Хайдеггер воспринимался как скрывающийся король».
В 1922 году в истории мысли произошло истинное чудо, не осознанное в полной мере, по-моему, по сей день. Из тисков большевистской тирании, после расстрела Гумилева и Таганцева, вырывается группа выдающихся русских философов, среди которых Николай Бердяев, отец Сергей Булгаков, Семен Франк. Чудо в том, что их «отпускают», а, по сути, изгоняют на пароходе в Европу. Им удастся сохранить высоту русской философской мысли и в страшные 30-40-е годы.
Ощутившие на себе всю тяжесть невиданной дотоле тирании атеистической власти, расстреливающей Бога без всяческих колебаний, они весьма чувствительны к атеистическим веяниям в европейской философии, особенно остро выраженным Ницше с его «смертью Бога».
Бердяев, противопоставляющий Хайдеггеру свой тезис о «примате свободы над бытием», идущей от великих еврейских пророков, так характеризует книгу «Бытие и Время»: «... Философия Хайдеггера, феноменологическая по форме, есть христианская метафизика без Бога, и за ней скрыта религиозная тревога... Это очень мрачная пессимистическая философия, более пессимистическая, чем философия Шопенгауэра, которая знает много утешений».
Семен Франк в письме к психоаналитику и философу Бинсвангеру пишет: «...Хайдеггеровское описание сущности трагического односторонне и произвольно – судорожное оцепенение в отчаянии... Хайдеггер в духовном отношении – тупик... Его «основа» подобна утесу на краю пропасти, за который цепляется человек... Ведь для человека значительно естественнее стоять на твердой почве, а не висеть над пропастью и трепетать от страха...
Вся немецкая философия после Гегеля, Шеллинга... страдает настоящим антирелигиозным комплексом: Шопенгауэр, Фейербах, Штирнер, Ницше, вплоть до Гартмана и Хайдеггера... Этот комплекс связан с религиозным дилетантизмом, незнанием и высокомерием, совершенно невероятным, учитывая немецкую основательность...»
Последние слова удивительно перекликаются с наблюдением студента из семинара Хайдеггера, отметившего своего учителя точным словом – зелот, фанатик, радикал, революционный экстремист, если вспомнить, что немцы любят слово «революция». То она у них «консервативная», то «национал-социалистическая».
По Хайдеггеру в «Бытии и Времени» человеческое бытие может вступать в отношение с сущим только потому, что выдвинуто в Ничто. И оно, это Ничто, темной, тяжко ощутимой тенью стоит за каждым мгновением нашего существования. Крайнее достижение человека, крайняя его смелость – это свободное, вопреки ужасу, опускание, отпускание себя в Ничто, это избавление от «божков», которые у каждого есть, и у них каждый «имеет обыкновение прятаться». Хайдеггер еще осторожничает, говоря о «божках», а не о Боге, в лютеранской Германии, но уже конституирует крайнее человеческое достижение, и это «допущение размаха безопорности», то есть выраженное иными словами нигилистическое отбрасывание «опоры» на Бога.
Мысли Хайдеггера в «Бытии и Времени», обретшие еще более острую формулировку в «роковые» 30-е годы, связаны у него с тревогой за свой народ (Volk), который может быть «заброшен навстречу Ничто». Народу необходимо направляющее знание, чтобы он был «вручен» самому себе и этим «вручением» открыл для себя традицию, то есть свое происхождение, а через него – свое будущее.
Отчаянно тревожась за «совместную участь», «вместе-бытие», Хайдеггер даже более жестоко последователен, более экстремален в поисках выхода, чем позднее национал-социалисты. Его все более ужесточающаяся программа спасения народа превосходит страх и конъюнктуру, и все время повторяются, как заклинание, слова о «внутренней истине и величии движения».
Но уже изначально слово «движение» двусмысленно – то ли философское понятие, то ли политический манифест. Даже такое экзистенциальное хайдеггеровское понятие, как «поворот», примененное к этому величию движения немецкого народа, обретает посконный политический контекст, искривляя путь в ту же пропасть. Это перекликается со словами Альбера Камю о марксизме и коммунизме: доктрины эти преступны, ибо уничтожают живую ткань жизни во имя будущего, которое неизвестно.
На счету двух столкнувшихся в смертельной схватке доктрин сотни миллионов погибших, так что упоминание о сельской пасторали в городке с мертвым названием Тодтнауберг кажется страшным потусторонним фарсом, гримасой мира, застывшего в уже запредельном ужасе на пороге собственного уничтожения.
Несмотря на все усилия апологетов Хайдеггера, невозможно по-иному прочесть вторую часть «Бытия и Времени», целиком посвященную вопросу власти, которой обладает «вместе-бытие», то есть народ.
Народ этот рвется открыть свое Бытие, ощутить себя в Истории, вознести германский дух миллионоголосым «хайль», несущим смерть еще живым, но уже лишенным своей человеческий сущности существам, лишь обозначенным неким тавром «еврей», как помечают скот, уже намеченный на заклание.
Уже зародилось окультуренное варварство, духовное каннибальство.
Страсть истязания и убиения себе подобного, таящаяся в душе, торжественно освобождается от тенет еврейского изобретения – Закона.
Страсть эта без Бога. Она освящена сакральностью таких слов, как «почва», «кровь», «присутствие», «раса», «вместе-бытие», «дух» (гайст), «вождь» (фюрер) и даже «работа» (Arbeit). Особенно в контексте «Арбайт махт фрай» – «Работа делает свободным».
Уникально то, что строчки хайдеггеровских философских изысканий и политических текстов в одинаковой степени «прострочены» этими словами-понятиями. В обоих случаях это походит на некий анамнез, который врач пишет нарочито невразумительно, чтобы больной не понял внедряемой в него болезни. Такие слова, как «фюрер» и «арбайт» с одной стороны, способствуют предельной запутанности, непониманию, но, с другой стороны, внушают доверие национал-социалистическим властям.
Сам Хайдеггер, пробывший на посту ректора Фрейбургского университета год, с 1933-го по 1934-й, говорил: «Когда я принимал ректорат, я отчетливо представлял, что мне не обойтись без компромисса».
И почти через двадцать лет, после всего чудовищного, что свершилось, врач не отказывается от этого анамнеза, повторяя в 1953 году слова о «внутренней истине и величии движения», быть может, пытаясь этим упорством доказать, что речь о каком-то ином, высшем движении, но выглядит это весьма неубедительно. И невозможно избавиться от ощущения, что политически-мобилизационные и философские тексты Хайдеггера накладываются друг на друга, сплавляясь, сливаясь в нечто подобное «вместе-бытию» – народу, воодушевленному фюрером, и фюреру, воодушевленному народом.
Слишком легко, без сопротивления и угрызений совести «философское» и «политическое» ставилось в один ряд. Слишком податливой этой дьявольской идеологии оказалась подлинная тревога хайдеггеровской философии, ищущей путь своего народа к обретению своего национального и метафизического начала, народа, который вышел на лесную просеку, чтобы заблудиться в дебрях, провалиться в Ничто. Дорога эта дорого обошлась миру.
Гегель и евреи
Разрабатывающему в 30-е годы радикальное русло своей философии Мартину Хайдеггеру и в голову не приходит прислушаться к теориям какого-то там музыковеда, да еще еврея Теодора Адорно.
В те же 30-е годы в своей книге «Актуальность философии» Адорно пишет о том, что идеализм, неокантианство, «нереализованная рафинированная и амбициозная феноменология Гуссерля», «примитивный иррационализм» Хайдеггера, догмы марксизма, – все эти теории, по сути, являются возвращением на круги своя с одной только целью: обслуживать власть.
Уже это само по себе отбрасывает евреев, ибо они всегда безвластны.
Преступная двусмысленность классической немецкой философии именно в том, что она, раболепствуя перед «государственностью», воспринятой в идиллическом ореоле Древней Греции, еще устами молодого Гегеля предрекает евреям их судьбу.
Гегель отказывает евреям в трагедии, имея в виду их «вялую животность... полное уродство и... пассивность», их неспособность «умереть евреями». Только прислушайтесь к неопровержимому «гласу» Гегеля: «... Великая трагедия еврейского народа – это не греческая трагедия, она не может пробудить ни страха, ни сострадания».
Народ Гегеля помнит своего непререкаемого гения и, думая о своем будущем, держит слова Гегеля в уме. В этом народе не только не пробуждается страх и сострадание, он их перешагивает – уничтожением этого не умеющего быть трагичным (какое преступление!) народа – согласно пророчеству Гегеля, который продолжает вещать: «Все состояния еврейского народа, вплоть до самого гнусного, самого постыдного, самого отвратительного, в каком он пребывает еще и в наши дни, являются последствием развития изначальной судьбы евреев, связанной с тем, что бесконечная мощь, которой они упорно противостоят, с ними всегда грубо обходилась и будет грубо обходиться до тех пор, пока они не умиротворят ее духом красоты и тем самым не упразднят свое упрямство духом примирения».
Несмотря на отдаленность во времени, это уже звучит как грозное предупреждение евреям великого немца: не исправитесь – пеняйте на себя. Осталось только в ногу со временем и новыми достижениями техники, «бесконечной мощью» немецкого духа этих упрямых евреев укротить.
Хайдеггер, в отличие от Гегеля, евреев не упоминает. Но в его патетическом контексте, где главенствуют «почва», «корни», «кровь», «родина», евреи вытесняются за рамки Бытия и Времени, ибо у них ничего этого нет.
Рамки эти обретут реальный вид заборов, окутанных колючей проволокой. Туда и будут «заброшены евреи навстречу своему будущему», вместе со своим Богом, ибо за колючей проволокой, в ожидании смерти, нет атеистов.
Этот подспудный и, как мы видим, даже наследственный, тевтонский экстремизм, вырвавшийся у Хайдеггера в 30-е годы, одновременно с его вступлением в национал-социалистическую партию, глаз, наметанный на терроре, различал уже под изысканной вязью и очаровывающим философским языком «Бытия и Времени». Очарование приходит от «глубинного» понимания поэтического языка», который, по Хайдеггеру, страстному ценителю выдающегося немецкого поэта Фридриха Гельдерлина, является «изначальным» языком Бытия.
Гельдерлин сопровождает Хайдеггера через всю его жизнь. Он ведет его по Древней Элладе, открывая все, что близко и дорого сердцу Хайдеггера, который отказывается от присущего ему ранее традиционного систематического мышления в стиле Канта и Гегеля, предполагающего научную точность и строгую законченность мысли. Он избирает стиль медитативный, с элементами поэзии и мистики, стиль под влиянием в первую очередь Гельдерлина и Ницше.
Не подобно ли очарование языком Хайдеггера, который специалисты считают одним из величайших достижений философской прозы, очарованию гипнотическим взглядом змеи, заставляющим кролика замереть перед гибелью?
Не добр ли Хайдеггер добротой флейтиста из Гаммельна, который вначале увел всех крыс, а затем и детей городка в Мертвую гору только за то, что жители оказались неисправимыми скупердяями?
Не просвечивает ли и здесь тема еврейской жадности к богатствам, которая по сей день греет немецкие души?
В своей поэме «Крысолов» о том же гаммельнском флейтисте Марина Цветаева повторяет вопрос, заданный Богом Адаму, когда тот скрывался, съев запретный плод: «Адам, где ты?» Но вопрос по-немецки звучит так: «Человек («адам» на иврите), где ты? – Mensh, wo bist du? ». Где твое человеческое начало? Кажется, вопрос этот может быть адресован и великому философу.
Книга Рудольфа Сафрански, вышедшая, в том числе и по-русски, замечательна уже своим названием – «Хайдеггер. Германский мастер и его время». Вспомним лейтмотив о «старом немецком Гросс Мейстере» из «Фуги смерти» Пауля Целана.
В 30-е годы долгое, подспудное «настойчивое вопрошание» Хайдеггера переходит в активные действия.
В 1933-м он обдуманно, по глубинному зову души вступает в национал-социалистическую партию и платит взносы до 1945 года. Обвинительным материалом на посмертных судах также служит его красноречие эпохи тех же «боевых» 30-х. Воспитательный пафос учителя молодого поколения, по сути будущих солдат вермахта, учителя, особенно симпатизирующего студентам-«активистам», ставшим базой штурмовых отрядов Рема, производит впечатление в «ректорской речи» Хайдеггера. В ней он говорит о «движении», которым подвигнут «народ как силой самого интимного своего порыва и силой самого обширного потрясения своего существования (Dasein)». Это он повторяет в своем выступлении перед рабочими Фрейбурга 30 октября 1933 года, а затем и в докладе, произнесенном в Гейдельберге.
В Тюбингене, во время летнего семестра, прочитанный в лагере перед студентами и преподавателями доклад он завершает словами: «Учиться – значит отдаваться самому себе, основываясь на прирожденном обладании своим существованием как члена некоего народа, и осознавать самого себя как содержателя истины этого народа в его Державе».
Но апогеем, несомненно, является речь Хайдеггера, призывающая поддержать Гитлера на плебисците 12 ноября 1933 и начинающаяся следующими словами: «Немецкий народ призван к избирательным урнам Фюрером. Но Фюрер от народа ничего не требует. Совсем наоборот. Он предоставляет народу самую непосредственную возможность в высшей степени свободного решения: весь народ целиком решит, хочет ли он свое собственное существование (Dasein) или не хочет. Завтра народ изберет не больше и не меньше, чем свое будущее».
В июне 1938-го, завершая цикл докладов на тему новоевропейской картины мира, прочитанных перед Обществом искусствоведения, естествознания и медицины во Фрайбурге, Хайдеггер, явно под влиянием Гельдерлина и Ницше, говорит:
«...Пятое явление Нового времени – обезбожение. Это выражение не означает простого изгнания богов, грубого атеизма. Обезбожение – двоякий процесс, когда, с одной стороны, картина мира расхристианизируется, поскольку вводится основание мира в качестве бесконечного, безусловного, абсолютного, а с другой – христиане перетолковывают свое христианство в мировоззрение... и таким образом сообразуются с Новым временем. Обезбожение есть состояние принципиальной нерешенности относительно Бога и богов... Но обезбожение настолько не исключает религиозности, что, наоборот, благодаря ему отношение к богам впервые только и превращается в религиозное переживание. Если до такого дошло дело, то боги улетучились. Возникшая пустота заменяется историческим и психологическим исследованием мифа».
Слово сказано: Бог заменен «мифом».
В годы войны (1939-1941) именно у Гельдерлина берет Хайдеггер идею «бегства богов» и различения между Святым, Божеством (Gottheit) и Богом (Gott).
«Бегство богов», определяемое Гельдерлином как утрата Святого, обозначается Хайдеггером как «забвение Бытия».
Умение Хайдеггера «забывать Бытие» в связи с Катастрофой стало прецедентом в европейской философии XX века.
Причиной ли тому политика, или это черствость, глухота к страданиям других как выражение глубокой ущербности души философа?
«Дело» Хайдеггера было поднято французскими философами – постмодернистами.
Только они, представители европейской философской нации, в отличие от двух других – немецкой и русской, – по макушку погрязших в тоталитаризме, сохранившей в чистоте философскую совесть, имели право на этот иск Хайдеггеру. Может быть, еще и потому, что были, в основном, детьми во время войны.
Французские философы предъявили также иск своим коллегам XVIII – XIX веков, так и не снятый с повестки дня за давностью лет, иск против их философско-просветительской и социальной агрессии, приведшей к Французской революции, которая развязала террор. И дело Хайдеггера они однозначно подводили под рубрику «Политическое преступление».
Вторая мировая война завершилась тотальным поражением нацистской Германии. И первыми обвиняемыми, естественно, были члены национал-социалистической партии, в списках которых победители не отличали гестаповца или эсэсовца от ученого, будь он трижды великим философом. Что с того, ведь он до последнего дня существования партии с немецкой аккуратностью платил взносы, более того, в последний год войны, в возрасте 55 лет, призван был в ополчение.
И все же в силу некоторого стечения обстоятельств ему, широко известному в мировых философских кругах, удалось избежать участи Кнута Гамсуна – Хайдеггера всего лишь отстранили от преподавания на шесть лет, до 1951 года. Об этом с некоторой «обидой» и германским высокомерием, пусть и едва ощутимым, говорит ученик Хайдеггера Вальтер Бимель, небрежно и походя упоминая «оккупационные власти», запретившие любимому Учителю преподавать.
Но в первые годы после войны при любом упоминании имени Хайдеггера всплывала его связь с нацизмом. Адвокаты ученого говорили о его почтеннейшем облике, о католической шапочке на голове профессора, о величии его философской системы, которая как бы целиком занимала его жизнь, так что он отбрасывал все земное или отдавал ему поспешную дань, чтобы отвязаться. И вправду, почтенный лик Хайдеггера не вяжется с отвратительными чертами нацизма.
Нам, с советским опытом жизни, знакомо явление, когда крупные личности вынуждены были вступать в партию, зная, что идут на сделку с собственной совестью. Во имя преуспеяния в этой подлой среде в ход шло все – маневры, доносы, уступки, подсиживания. Положим, советские философы, эти попугайствующие евнухи «марксизма-ленинизма», не заслуживают сравнения с великим немецким философом, но тем более велика его вина.
Да, Хайдеггер через год (1934) оставляет ректорство, но остается членом национал-социалистической партии.
Он не может не знать о развязанном ею жесточайшем терроре, в первую очередь против евреев. Но он молчит. Это молчание ощутимо в его речах и докладах – меж тем как иные из его студентов, став штурмовиками, бьют стекла еврейских магазинов, поджигают синагоги, отрезают бороды евреям.
Но после поражения Германии его затянувшееся на всю оставшуюся жизнь молчание – поистине скандально.
Его сверстники и коллеги в науке, вынужденные в те годы набрать в рот воды, пытались объяснить это его молчание – онемением перед неописуемым и невыговариваемым «ужасным», обнажившим понятия «страха» и «бытия-к-смерти».
На руинах немецкой философии его последователи, ученики, в пику предъявляющим иск французам, продолжают относиться к философии Хайдеггера как к единственно оставшемуся сокровищу. Они демонстративно развивают проекты, исходя из его философии. Достаточно назвать проекты «феноменологии литературы» Эмиля Штайгера, «экзистенциальной («демифологизированной») интерпретации Нового Завета» Рудольфа Бультмана, не говоря уже о его прямых последователях, о таких крупных мыслителях, как Ганс Георг Гадамер.
В полный же голос против этого «зловещего молчания» Хайдеггера выступали те немецкие ученые, которые вернулись из эмиграции, люди, сумевшие сбежать от нацистов. И в первую очередь упомянутый Теодор Адорно, который говорил о том, что после Освенцима «прочитываемый философией текст полон лакун и контрастов, что трудно не приписать демонической слепоте».
По Адорно, эпоху по-настоящему представляют те, кто прошел круги ада и не деградировал в неравной борьбе с палачами. Безымянные мученики концентрационных лагерей стали символом человечности, и «задача философии – перевести все это на язык слов, чтобы люди могли услышать голоса, превращенные тиранией в молчание».
Но Хайдеггер не только молчит по поводу Шоа и вообще войны, развязанной его народом, ввергнувшей в бездну 61 страну и унесшей более 60 миллионов человеческих жизней. В своих выступлениях, как, например, в 1953 году, он по-прежнему твердит о «внутренней истине и величии движения», пребывая на своем незыблемом Олимпе, на Мертвой горе.
В 1949 году, еще находясь в отлучении, Хайдеггер продолжает разрабатывать тему упадочничества Запада под влиянием вторжения техники в Бытие. И тут он отстраненно, словно человек с иной планеты, а, по сути, с предельным цинизмом единственный раз упоминает о массовом уничтожении: «Сельское хозяйство является теперь механизированной пищевой промышленностью. По своей сути это то же самое, что производство трупов в газовых камерах и лагерях смерти, то же самое, что экономическая блокада и доведение до голода страны, то же самое, что производство водородной бомбы».
Хайдеггер ставит в один ряд закатывание в банки овощей, производство трупов в газовых камерах и реакцию превращения водорода в гелий.
Причем если водородная бомба указывает на ее создателей и воспринимается как преступление против будущего человечества, то в тени ее остаются в спасительном неразличении и безвестности те, кто с таким усердием занимался производством трупов.
В те первые годы после войны Хайдеггер продолжает начатую им в 1943 году тему «лесной просеки и тропы». В 1947 году предмет его размышлений рождает текст «Проселок. Из опыта думанья».
Думанье – «о человеческой сущности».
«Простое теперь еще проще прежнего. Извечно то же самое настораживает и погружает в покой...» – пишет Хайдеггер.
Спрашивается: что же было прежде? Гибель, гибель, боль, которую не исчерпать веками. Кого настораживает «то же самое»? Нас? После Шоа от какой «человеческой сущности» еще отрекаться? Кого погружает в покой?
И все это говорит Хайдеггер, вспоминая которого держишь в уме простой, «проще прежнего», вопрос: кто развязал две мировые бойни?
О каком покое говорит Хайдеггер, ссылаясь на желание любимого им средневекового немецкого мистика Мейстера Экхарта – «Оставить мир в покое». Да ведь потомки мистика и соотечественники философа не оставили мир в покое, а чуть не отправили его в тартарары.
Современный взрыв антисемитизма в Европе побуждает каждого, кто не разучился мыслить, обдумать «дело» Хайдеггера.
Его принципу «настойчивого вопрошания» противостоит иной, иудейский – вгоняющий в депрессию, но единственно продуктивный способ вопрошания.
В XX столетии старая пушкинская формула несовместности гения и злодейства была отменена самим ходом вещей.
Примером такой совместности служит судьба Мартина Хайдеггера – великого немецкого философа и рядового члена национал-социалистической партии – до последних мгновений ее издыхания.
Степень поистине «потусторонней», каменной глухоты Хайдеггера попытался после встречи с герром профессором выразить в стихотворении «Тодтнауберг» выживший в аду Пауль Целан.
Поэт произносил стихи из «Фуги смерти» – о старом германском Гросс Мейстере.
Но ни одна жилка не дрогнула на профессорском лице.