Вернулся в дом, чтобы все-таки взять сало. Обычно съестные припасы располагались в небольшой бочке под толстой железной крышкой, сверху еще каменюка. Каменюку я тихонько поднял, крышку сдвинул, но такое движение получилось с шумом. От потери равновесия рука, которой я опирался на самый край бочки, соскользнула внутрь, почти до дна. Схватил, что попало под пальцы, не разбираясь, бросился скорей к моей Зое.
Уже вместе с ней мы развернули тряпочку и увидели наполовину смятую коробку из-под папирос. Внутри – кольцо с сильно блестящими камушками: и бесцветными, и красными, и зелеными, и тому подобное.
Первая моя мысль была следующего порядка: вот я и нашел клад.
Сквозь радостный смех заплакал. Вспомнилось все: и Волчья гора, и нога моя родная кровавая, и несправедливая смерть мамы и деда.
Зоя спросила:
– Зачем украл? Батько заметит, орать будет, побьет. Положи взад, ничего не надо. Я от мамки отбрешуся.
Зоя не поняла, конечно, что кольцо это было мной получено по праву. По заслугам, и возвращать его хоть взад, хоть как мне не надо ни перед кем.
Я так ей и сказал. И добавил, что сейчас пойду и спокойно попрошу у отца шматок сала, и тогда мы отнесем Зойкиной мамаше гостинец, и это будет мое первое с ней знакомство.
Зоя покраснела.
– Не надо знакомства. Она хлопцев от меня гоняет. Сама отдам. И кольцо подложи, откудова взял. Обещаешь? А то тебя батько твой прибьет. Как я жить буду?
Сало я взял из бочки без спроса, что понятно. Передал Зое – а кусок этот, между прочим, ни в какое сравнение с сожратым Шмуликом не шел. Большой кусок, и сало прямо все розовое.
Обратил Зойкино внимание, и она с любовью посмотрела мне вниз ног – на самые носки ботинок. Или я не знаю куда. Девичье смущение есть смущение.
С папиросной коробкой в кармане я спокойно вернулся в дом.
Дора еще сидела у постели больного. Громко сделала мне замечание, что грюкаю неизвестно чем, а Перецу ж нужен покой.
Помолчала и добавила:
– Ну шо Рувимчик? Не захотел явиться? Правду скажи!
Ей нужна была правда, и я ей сказал такую правду, какую она сама себе выговорила:
– Не захотел. Очень не захотел. А я ж за ним на другой конец города бегал. Так и сказал Рувимчик: “Не пойду, не поеду хоть и на карете”.
Старуха покачала головой, на меня как не смотрела, так и не посмотрела:
– Ну ладно. Этот, – она указала пальцем на Переца, – оклемается. Буду ходить до него сколько надо.
Встала, расправила спину и только тут повернулась мне в лицо:
– Адрес Рувима мне скажи.
Я молчал. Сказать про изгнание Рувима из больницы? Про его плачевное состояние? Что адрес я и не знаю? Чувствовал – не надо.
И сказал так:
– Был Рувим да сплыл. Я его в самых воротах застал. Уезжал он. С барахлом своим. С всем своим. На паровоз бежал.
– В каких воротах ты его застал? Когда?
– Я к нему недавно в больницу заходил, проведать, так он мне сказал, что собирается убежать, то есть уехать куда глаза глядят. А в другой раз опять я к нему заходил – так тогда и встретил прямо в воротах. Дня три назад. А что я сбрехал – то, конечно, сбрехал, но не полностью. Просто время перенес. А про Переца Рувимчик мне всегда говорил, в любую минуту: “Я до Шкловского никогда не пойду, даже при его смерти не пойду”. Вот. Считайте, что я и не сбрехал. Я вообще неправду терпеть не могу. Отвлекать вас не хотел длинным рассказом. Но раз вы спросили, отвечаю честно.
Дора натянула на плечи драную шубу, завязалась каким-то ремешком и приговорила меня:
– Сиди на посту коло Переца. Сиди и карауль. И ведро ему подставь, если попросится, и держи его за шкирку, шоб не упал, и за мной сбегай, если шо. Ну шо, хлопчик… Ты, ясное дело, Перецу не сын. Но гад подходящий. Гуляй покуда.
Я трогал в засаленном кармане папиросную пачку, угрозы Доры виделись незначительными и прямо идиотскими.
Есть не хотелось, а хотелось сладкого. У меня всегда так.
Возле кровати на табуретке стоял стакан чая, почти горячего – от Доры, наверно. На дне сахар даже не разошелся полностью. Я ругнулся на бабу: точно ж из сахарницы сыпала – ни ложки, ничего.
Не поленился, в буфете взял чайную ложку, размешал как полностью следует, выпил в один залп. Особой сладости не ощутил, разозлился еще крепче, схватил большой сахарный кусок – Перец себе лично всегда большие куски откалывал и раскладывал на расписное блюдечко, а мелкие обратно в сахарницу ссыпал.
Сахар сосался легко. Но в голове не прояснялось, а, наоборот, становилось гуще.
Я строго держался на посту сколько мог. И за шкирку Переца держал при нужде, и нюхал его вонь, и воду ему подносил, и подушку поправлял. Он подушкой этой на меня попытался замахнуться, так из-под головы не сумел вытащить.
Я на Переца во все глаза смотрел, а он на меня в половину глаза. Иногда глаза его закатывались под веки совсем, так он все равно, сволочь гадская, смотрел белками с жилочками красненькими. Вроде этими самыми растопыренными и тонкими паучиными жилочками хотел меня насквозь проткнуть.
Честно сказать, я особенно надеялся на его бред. Что он начнет бредить и что-то интересное скажет. Но не дождался.
Я заснул устало и крепко. Причем повалился лицом в одеяло поверх ног Переца.
Снилось, что держу Переца за ноги, а он маленький, вроде ребенок спеленутый, и дед мне снился и говорил, что надо осторожно с малыми, потому что можно ж приспать.
Очнулся, казалось, скоро. Буквально через некоторые минуты. А на самом деле уже наступило глубокое утро.
Переца на кровати нету. Мои руки связаны рушником, на ногах затянут ремень. А ноги босые. Ботинки мои исчезли.
Как-то дошкандыбал мелкими прыжками и потом даже ползком до своего бушлата на стуле в дальнем углу. Зубами стянул на пол. Головой обстукал сукно, добрался до карманов, носом тыкался в них, как Шмулик, хоть понял сразу – пусто. Нема моего клада. Ушел клад. Ногами Переца – а ушел.
Когда я в мыслях добрался до того, что Перец УШЕЛ, моя голова окончательно стала на место. Не мог он уйти. Не мог. И не мог меня так связать-завязать, что я зубами не развязался. Тем более ботинки снять: шнуровка особая, скаутская, и дырочки, и крючочки – я сам долго привыкал и путался. А Перец еле держался на весу, не то что на ногах.
И почему ж я не проснулся?
Мозги подсказали простой ответ. Тот или чай, или черт знает что в стакане, что я допил за Дорой. Что там на дне телипалось? Несладкое. Может, дурман какой вроде снотворного порошка. Старуха услышала, что я вернулся, быстренько сыпанула, размешать не успела.
Только если для меня готовила – так мне бы и поднесла, мол, попей, хлопчик, с дорожки.
Но ей для чего?
А кому – для чего?
Развязывался я трудно. Рушник полотняный, узел оказался сильно затянут. Сверху материя мокроватая, а внутри узла совсем мокрая. С особым знанием кто-то завязывал. Сухое полотно подобным образом не затянешь. Мы с Мариком, когда качели себе делали, к вербе над Остёркой привязывали рушник и раскачивались, чтоб с размаху на глубину прыгнуть, так именно мочили хорошенько, чтоб узел получался крепкий. Когда такой узел на солнце скоренько высыхал – становился совсем железный.
Получается, меня и водой почти что поливали, а я спал.
И что интересно, ремень, которым мне ноги застегнули, был именно Переца. А Перецу ж с его пузом без ремня – никак.
Неожиданная радость затмила мои размышления на полном ходу. Из-под буфета спокойно торчал кусочек папиросной пачки. Как она туда забежала – непонятно. Различил ее не глазами, не душой – кишками, которые свело в узел, еще хуже мокрого, полотняного.
Подполз тихонько, даже приманивал коробочку, обманно успокаивал, чтоб с места не чкурнула. Схватил, раскрыл – кольцо на месте. Блестит и блестит. Достал, поцеловал. Не так, как вроде обслюнявил, как хлопец девку, я ж видел, не маленький, а как дед целовал мезузу. Мама не так. Мама дотронется, потом концы пальцев поцелует. А дед обязательно лично мезузу. На цыпочки установится и поцелует. Насухо. Без следов.
Сел на кровать, где еще теплело от ватного одеяла, которое грело Шкловского. Сел с мыслью заплакать. Но приказал себе: отставить! И мирно уснул с кольцом в кулаке.
Дом я обыскал весь до крошки.
Ничего хорошего для меня. Для базара – полно, а мне для души – ничего.
Стал жить хозяином. Про Переца старался не размышлять. В школу не ходил. Придумал особенное: сидеть в погребе – в тайной тишине, в земле. Слушал, вслушивался, аж уши разбухали. Потом – завою, закричу одну какую-нибудь букву алфавита. Или зажгу свечку возле ног и провожу репетицию различных бесед – с Раклом, с Рувимом. Но особенно удачно – с Розалией. Да, с Розалией сильно хорошо получалось.
Один раз целый день без перерыва концерт давал, пока в обморок не упал. Я ж крышку погреба закрывал, чтоб полная тишина образовывалась. А воздуха мало. Думаю, потому и упал без чувства.
Причем как-то захотел прочесть любимое стихотворение и еще несколько, но не вспомнил начало. Головой об земляную стенку бился – а совсем ничего не вспомнил.
На четвертый день явилась Дора.
Стукала в калитку, звала Переца и по имени, и по отчеству, и по фамилии, и по-всякому.
Я не открыл. Выглянул разок из-за занавески. Дора ушла, потом, видно, с полдороги вернулась, опять стукала, но без слов. Свет же в доме мигал как попало – и от каганца, и от печки. Я специально заслонку открывал, именно чтоб любоваться огнем. После погреба мне света казалось очень мало. Я каганцы по всему дому расставлял и жег.
Правильно можно подумать, что другой на моем месте распахнул бы перед Дорой дверь и кинулся с расспросами. Но не такой я. Я решил выжидать. Жить в свое удовольствие. На базаре потихоньку, когда дома еда закончится, продавать Перецово шмотье, ложки-вилки, тому подобное. Между прочим, подобного в доме оказалось полно. И ждать я мог и мог.
Честно сказать, видеть никого не хотелось. Не с тоской, а с радостью не хотелось. В первый раз за всю свою жизнь я был совсем один. Мог думать о себе как таковом. Что именно размышлять, я не задумывался, но душа просила внутреннего полета. И я отдавался новому чувству самозабвенно.