Искальщик — страница 17 из 34

В его неокрепшую душу запало словесное выражение, отпущенное родственной бабкой:

– Поц ты, Суня! И Перчик твой поц! Хай, конечно, Марика забирает. Бандитству научит – и то хорошо. Время начинается бандитское. Хоть не пропадет хлопец…

Пробыл Шкловский в доме нового сына всего один день, шептался беспрестанно о чем-то с Суней, ночью ушел с тем же Суней прогуляться по воздуху, а на рассвете прибежал один, поднял сонного Марика с пола, где тот беззаботно спал, и в полураздетом состоянии увел с собой в другую жизнь.

При себе у Шкловского находился портфель, не сильно большой, но тяжеленький.


Вот в таком виде они и появились в Остре – Шкловский и Марик. Папа и его сын.

Пришли они на пустое место, брошенную хату заняли. А совсем скоро Шкловский стал себя показывать, обнаружил форсистость, пиджаки, сапоги и даже ботинки. Марик тоже голым не бегал – и штанов двое, и рубашек даже несколько. И портфель в школу. Тот самый, с которым они в Остёр приперлись.

Повторяю не по словам Марика, а по мнению моих деда и мамы, так как я восстанавливал картину явления Переца с Мариком по кирпичику.


Дальше уже известно. Шкловский куролесил, Марик рос вроде придорожной травы. Шкловского полюбил как родного и сильней всего на свете боялся, что тот его таки бросит. Каждый раз, когда Перец выезжал артельской бричкой на Киевский шлях, Марик бежал вслед и распускал нюни, прощаясь навеки веков.

Но тайну хранил свято, понимал, что в ней – залог его жизни и благополучия. Имея репутацию придурковатого, Марик, между прочим, даже мне, своему ближайшему товарищу, другу и соратнику, ни разу не намекнул ни про что.

Известно, собаки или другие домашние животные становятся похожими на своих собственных хозяев. И хозяева перенимают некоторые черты своих собственных выкормышей. Что уже говорить про людей, тем более про детей. Никто в Остре даже и не помыслил бы, что Марик подставной сын, а не рожденный лично самим Шкловским.


Рассказ Марика звучал жизнеутверждающе, но ничего не прояснял. Для Дорки – да, для Дорки прояснял. Для Рувима – тоже да, тоже прояснял, хоть он уже и знал того-сего. А для меня в моих новых задачах – ни черта не прояснялось.

Марик для показа подбирал крошки на скатерти, а до оставшихся кусков не касался. Я так же принципиально собрал остатки еды, вынес в сени, аккуратно сложил в кастрюлю, крышкой накрыл и каменюкой придавил.

Конечно, тем временем я сильно размышлял.


Вернулся в комнату с приговором:

– Так… Ты хоть понимаешь своей оставшейся головой, что теперь делается? Теперь делается следующее: если мы с тобой сами себя не устроим на этом свете – никто нас уже не устроит. Шкловскому на тебя насрать, он мне такие слова про тебя говорил, что повторять нет силы. Ты ему никто. Он тебя для какой-то пользы до себя взял – для пользы своей и бросил. Я тоже один как палец. Дом этот Шкловского для вида – не сегодня, так завтра нас отсюдова кышнут. Я – ладно, я не пропаду. Сам понимаешь… А тебе ж одна дорога – просить куски какие попало. С твоим животом расковырянным долго не протянешь. А ты размечтался…

У меня тоже появилась мечта. Сейчас как раз и появилась. Мечта такая: должна быть справедливость. Шкловский тебя с места сдернул, порубанного бросил, не искал, гадские слова на тебя говорил, так пускай же исполнит свой справедливый долг. А чтоб он долг этот свой исполнил, его надо заставить. А чтоб заставить, надо найти. Вот мы с тобой и найдем. Точно?

Знаешь, кто такие скауты? – Я и не ждал знания Марика. Поэтому не остановился, а продолжил: – А я знаю. Следопыты. Идут по следу и пытают, кто попадется. Идут и пытают. До той самой минуты, пока нужное не выпытают. И мы с тобой такие будем с этой минуты. Выпытаем, где Шкловский. И Шкловский тебя обратно к себе возьмет. А мне ничего не надо. Мне чтобы справедливость только.

Ты ж видишь, я здоровый, красивый. Нога, правда, побаливает. Сильно я ногу повредил… Как раз той самой ночью, когда тебя убивали. Но я ж ее не ковырял. Потому что хотел жить как человек. А ты пошел по легкому пути. И сбился.


Видно, я внутри себя перескочил через какую-то неизвестную Марику мысль, которая мне была понятная и ясная.

Он окончательно растерялся и запутался. Стал совсем маленьким и придурковатым. Но придурковатость эта была не когдатошняя, веселая, а темная, непонятная. Без дна.


– Ладно, Марик… Спать надо. Иди!

Марик послушно поплелся до кровати. Я не смотрел ему в спину, потому что нет толку смотреть в спину привидению прошлого. В него можно верить, да. А смотреть не надо. Одно расстройство.


Сколько мне еще в Шкловской хате хозяйновать – неизвестно. Посулы Розки насчет пропитания некрепкие. Даже сильно хлипкие.

Весь вечер решил отдать собиранию барахла на продажу.

Вязал узлы из простыней, напихивал туда все, что могло быть обменяно на продукты, а также продано за гроши.


Паковал я, паковал и вдруг остановился. Марик варнякал про тяжеленький портфель – единственное, что нес Шкловский прошлой жизни.

Марик при всей своей непомерной дурости все бурные годы помнил про этот портфель. И сейчас его помянул. Мало ли тяжелого кто когда таскал за собой… Забывается ж. И ведь не добавил, что, мол, тот портфель, с которым потом он в школу бегал и на жопе с горы ездил. А особо сказал – тяжелый портфель. Вроде в школу – уже с другим портфелем заявился. И слово особое. У нас – редкое. У нас – сидор, узел, мешок. Ну, чемодан в крайнем случае – совсем городское, неудобное, для красоты переноса.

Я по себе знаю: слово, если оно отдельно от жизни, всегда в первую очередь забывается. Вот если оно завязано с жизнью, да еще с крепкой важностью, с настроением – тогда впечатается в голову намертво.

Потянешь вроде случайно за такое словечко – и годы назад покатятся и в ту самую минуту воткнутся, когда это слово в первый раз промелькнуло. И откроется как живая картина. Вспомнишь даже, как какой-нибудь зелененький или желтенький листочек на кусточке шевелился от букв.


Марик храпел и булькал горлом.

Я встал над ним и гаркнул:

– Портфель, Марик, тяжелый, тяжелый гад, Шкловский тащит! А что там? Марик, что там?

Марик через сон пробурчал неразборчивое.

Мне послышалось:

– Клад.

– Ну, еще скажи! Еще скажи!

Я затряс Марика, тряс его всего – и ноги, и живот, и плечи, и голову.

Марик очнулся, закричал:

– Ой, больно! Папа, я не видел ничего, ничего не видел! Не открывал, оно ж не открывается! Я честно каменюкой хотел сбить, а оно ж не открывается! Ой, больно ж мне!

Больше ничего.

Плакал Марик, хрипел. Может, дурковал по своей беспризорной привычке, может, правда от боли с ума сходил.

Бросил его в его же беспамятство. Хай спит.


В уме сделал еще два ящичка: с портфелем и с Суней. И то и другое не задвигал сильно. Глупость говорят: подальше задвинешь – поближе возьмешь. Это если голова пустая. Когда полная, надо главное прямо возле глаз держать. Хоть с обратной стороны глаз – а наготове.


Нервы мои находились на пределе невозможного. Обвел взглядом комнату, узлы с барахлом, остановился на зеркале – рама деревянная, в завиточках. Как посередине Розкиного лба. Только у нее – один, а тут – вот сколько! На десять Розок хватит.

Зеркало в керосиновом свете светилось урывками, приманивало. Как Розка.

Я нарочно отогнал свое чувство.

Усиленно начал думать про Зою.


Дальше помешал Марик.

Выскочил из занавесок с криком и ужасом:

– Ой! Ой-ой-ой! Оно мне прямо в живот воткнулося! Аж до крови воткнулося своей каменюкой проклятой! Ой, я невиноватый! Я его не брал! Ей-богу, не брал! Папа, не брал я оттудова ничего! Оно само меня догнало!

Марик вроде артиста одной рукой придерживал занавеску, а за другую заступал ногой и мялся, не знал, или ему назад прятаться, или выступать на полную силу вперед.


Душегрейка! Моя душегреечка! В минуту доброты и сочувствия забыл – в маленьком карманчике изнутри я спрятал кольцо. Папиросная коробочка, видно, совсем растрепалась от Марикового кручения на постели, тем более когда я его тряс и мял. А я и забыл про кольцо! Забыл!


Хорошим спокойным голосом приказал Марику:

– Дай сюда. Я в кармане случайно оставил. Дай.

Марик ответил тоже спокойно и трезво, вроде только что не верещал, как зарезанный придурок:

– Не дам. Убивай – не дам. Оно мое. Не твое. Мое. Мое!

С криком такого содержания Марик молнией промелькнул мимо меня и мимо всего на пути. И в дверь, и дальше, и на улицу. Я даже остолбенел, как от магнетизма.

Тоже выбежал на деревянных ногах – в темноте никого, ничего. Ни одна собака не гавкнула.

Я туда, я сюда. Марик исчез.

Голый, босый, в бинтах и моей душегрейке. Пропал.


Впервые за долгий период времени я заплакал от всего своего натруженного сердца. Моя настрадавшаяся душа ощутила под самым моим горлом приступ одиночества. Руки мои не знали, куда деваться, глаза мои не понимали, куда смотреть. Ноги мои не представляли, куда им направиться. Голова моя сделалась пустая и ненужная вместе с мозгами.

От нахлынувшей силы я шматовал узлы, рвал тряпки, раскидывал добро на все углы. Топтал ногами и руками, и даже головой. Пока силы не оставили меня.

Последним усилием своей воли я зашел в комнату, где вот только что спал на кровати Марик, как человек спал, в чистоте и сытости.

Почти не воняло.

Я обреченно плюхнулся на постель, которая еще была теплая, и сон меня спас от окончательного отчаяния.


Мне снился Мариков портфель.

Марик летел с ледяной горы и кричал:

– Ой, больно! Замок в жопу больно! Ой, не доеду до земли! Ой, больно! Ой-ой-ой! Лазарь! Лазарь!

А я вроде лежу под горкой и смотрю снизу, как на меня Марик несется с самой высокой высоты.

Глаза мои сами собой открылись отдельно от сна, и я подумал: никогда у Марикового портфеля не было никакого замка. На веревочку портфель завязывался. Выковырян был замок с мясом. Точно. Как сейчас, увиделся и портфель весь целиком, и дырки, и веревочка.