Я перехватил его другой рукой и сказал:
– Холодно… А вы меня еще холодите. Пустите! Ради Бога, пустите!
И сам ступил в дом, мимо Переца. В свет, туда, где чем-то красиво пахло и что-то хорошее стояло на столе.
За столом сидела женщина. Молодая. Особенно если равнять с Шкловским, который хоть тоже был далеко не старый, но все-таки. Пышная. От того, что пальто на ней не было, она не получилась меньше.
Я сказал:
– Какая ж вы красивая! Как моя мама…
Женщина как раз подносила вилку, рот ее не закрылся в готовности проглотить. И потому слова ее оказались кривые. Она ж готовилась не говорить, а кушать:
– Хлопчик, ты хто?
Я ответил ей лично, на Переца не оглянулся:
– Не волнуйтесь, тетя. Я пришел не кушать и не греться. У меня все есть. И дом, и еда какая-никакая. Я просто тут посижу, посмотрю на дядю Переца. Я с его сыном сильно дружил. Вот по памяти явился. Вы ж меня не прогоните, дядя Перец?
Шкловский переводил взгляд с меня на женщину.
Наконец проговорил:
– Ты хто? Я последний раз тебя спрашиваю! Какой друг?
Женщина встала, подошла ближе.
Я говорил именно в ее сторону:
– Я сирота. Лазарь Гойхман. Друг Марика. Вспомнили?
Вроде я просил вспомнить женщину, а не Шкловского. Она замотала головой отрицательно.
Шкловский схватил меня за плечи. Повернул к себе:
– Лазарь? Гойхман? Тебя ж вместе с дедом и матерью зарубили! Мне Рувим сказал. На его собственных глазах. Так и сказал.
– Вы Рувима не слушайте! Ну, раз вы живы-здоровы, и жена у вас такая, я пойду. Только если правда – некуда мне идти.
Про то, что живу у Рувима и на его хлебе, говорить не хотелось. Думал я только про то, что продукты на столе съедятся без меня – теткой и Шкловским, и будут они в их животах, где наверняка места мало уже и от прошлой еды.
Шкловский молчал. И в тишине держал меня за плечи.
Женщина заговорила спокойно и наигранно:
– Засиделась я у вас, товарищ Шкловский… Рабочие вопросы мы решили. Отвлекать вас от домашнего не буду. До свиданья. Пойду. Вы меня только за калитку выведите, а то ваша собака до чужих лютая. И как хлопчика не погрызла, удивляюсь…
Шкловский очнулся:
– Провожу, провожу… Тут, понимаете, такая встреча. А у нас с вами все работа и работа… Все работа и работа…
Он отпустил меня, вроде с горы столкнул.
Вышел за женщиной.
Хлопнула дверь, раздался лай Шмулика, звякнул крюк на калитке.
Я различал каждый звук по отдельности. Ничего мне не надо было. Ни еды. Ни тепла. Я хотел выблевать все, что только что было, все, что я наговорил, набрехал, напридумал. Нагадил. Чтоб внутри меня и в голове опять стало чисто.
Но когда Шкловский вошел в комнату в своем пальто с воротником из серой смушки, я сказал:
– Помните, Музычиха, жена Павла Музыченка, скорняка, себе воротник справила – точно такой, как ваш. У мужа с-под носа шкурки сперла и себе справила. Мама у нас в погребе Музычиху прятала, когда за ней Павло гонялся. Мы с Мариком сверху сидели, на крышке, пели громко, чтоб в случае чего Павла отвлечь. А он к нам в хату и не забежал. А Музычиха воротник у нас потом спорола и маме оставила на хранение. А так и не забрала. А потом маму убили. Летом. А то зима была. Помните? Вам обязательно Марик рассказывал, вспомните!
Я говорил теперь прямо в глаза Перецу. Не понимаю, как этот случай выплыл в памяти, только я бубнил про баранчиковый воротник Музычихи без передышки. И Перец без передышки слушал и кивал моим правдивым словам.
Вдруг в калитку кто-то громко застучал палкой. Мужской голос, не стесняясь улицы, рычал про кровавую расправу по поводу женской измены. Грозился спалить дом из пулемета, если скоренько не откроют.
Шкловский кинулся на двор.
Вернулся с полдороги, гаркнул:
– Снимай с себя мотлох, сидай за стол! Жри!
Я скинул верхнее, сел за стол, к тарелке, из которой ела женщина. Руки сами потянулись за чем-то, что лежало по всей скатерти – в тарелочках и вазочках. Концы зубчиков вилки краснели от красной помады. Облизал, почувствовал сладость, вспомнил про трохи-трохи сладковатую утреннюю воду, с новой силой разозлился на Рувима и налетел на еду с всем голодом юного мужающего организма. Хватал руками и запихивал в самые свои кишки, глубоко, безвозвратно.
Шкловский привел мужчину в кожанке. Тот был даже по виду пьяный, с наганом в руке. Расхристанный.
Перец твердым голосом пел:
– Вот, будь ласка, посмотрите… У меня сегодня радость великая! Великая, точно вам говорю! Вы, Алексей Васильевич, вовремя. Будете почетным гостем. Это мой сын. Нашелся после небывалых скитаний. Я ж вам рассказывал, вы ж знаете мои переживания… А он – вот! Живой и нашелся сам! Как раз буквально несколько минут назад лично в мою дверь постучался. Прямо с дороги. Голый-босый, голодный… Сы́ночка, родненький! Иди уже отдыхать! А то с непривычки перекушаешься…
Шкловский умоляюще и злостно смотрел мне в глаза. Скоренько подскочил и заходился больно гладить по голове.
Я встал из-за стола и тихо сказал:
– Ага, папа… Я спать пойду. Куда мне?
Перец схватил меня в охапку и потащил в соседнюю комнату.
Мужчина вслед прокричал, вроде мы были сильно далеко, на каком-то совсем другом берегу:
– Отак! Сын! А я ж тебе говорил, шо знайдется! А ты не верил! А я всегда верю! Не уводи хлопца, хай посидит! Расскажет, где был! Тоже ж вопросы возникают, как говорится! Точно твой сын?! Особые приметы смотрел?! Ну куда ж ты его тащишь?! Давай сюды сажай, перед мной! Я с ним побалакаю! По-доброму! Но по всей строгой законности времени!
Перец на минуту ослабился, но тут же и ускорил шаг:
– Имей сердце, товарищ Ракло! То ж тебе не контра, а дите! Хай поспит хлопец…
Перец затолкал меня в комнату, показал рукой на кровать – уже расстеленную, с горой подушек, чистую и мягкую даже на первое впечатление.
– Спи!
– Не хочу! Я ж вам не сын. Зачем брешете? – промямлил я сквозь приближающийся сон, еще на ногах.
Будем откровенны – мой ум работал трезво.
Перец строго сказал:
– Завтра разберемся. Выйдешь – дядька тебя прибьет. Он без ума совсем. Скаженный.
Я свалился в перину и утонул там. Утонул счастливый.
Меня разбудил Шкловский. Растолкал, приказал вставать.
Я при нем встать не мог никак. Ночью у меня произошла случайность – от мягкости, от тепла и, что греха таить, от пережитого страха. Обнаружить это при Шкловском я ни за что не мог. К тому же надо было собраться с мыслями и сделать план.
Я ответил вроде сонно:
– Что-то холодно очень… У меня, наверно, какая-то зараза. Вчера замерз… Глаза не разлепляются… И в голове кружится… Я боюсь сразу упасть… Вы идите, не стойте над мной… А то на вас перекинется… Я еще только минуточку… И встану…
Шкловский пощупал мой лоб и бросил:
– Вставай, мне уже пора с хаты…
Он вышел большими шагами. Я заметил, что одна пола меховой жилетки на Переце отлетает легко, а вторая неподвижная – в кармане что-то тяжелое. Решил, что наган.
Не то чтоб я испугался оружия. Я оружия повидал сколько хотите. Но собственное положение увиделось мне в новом освещении.
Я пришел в дом с заявлением, что принес привет от Марика. Марик пропал давно. Женщина – полюбовница Шкловского. Точно – никакая, конечно, не жена, сразу ж видно. И не гулящая – гулящих так не кормят. Я в больнице среди выздоравливающих столько наслушался про подобное – целый роман… Я Шкловскому помешал. А он, вместо того чтоб злиться, усадил меня за стол как родного. Объявил меня сыном перед лицом дядьки с наганом. Скаженный дядька кричал про измену и в дом ломился. Думал, там его жена. А тут я. Причем родной сын из пропажи объявился. Сразу весь коленкор переменился. Такое убеждение Шкловскому подарил именно я. Сы́новым дружком всякий может назваться. И что такого? Недостойно внимания. А сыном!.. С таким не поспоришь, если ты человек с горячим сердцем. Просыпается уважение и радость соучастия в небывалом событии.
Напились они, конечно, вчера за мое здоровье. А сегодня – что?
Сегодня я уже и не сын родной? Вот в чем, между прочим, вопрос вопросов.
Скоренько встал, стащил простыню, скомкал, наволочки с подушек содрал, одежку, белье свое мокрое-стыдное, рубашку, штаны, все ворохом к себе прижал и в таком положении, босой явился в комнату с словами:
– Ты это сожги, папа, хоть оно и хорошее, у меня, может, вши или еще что… Я столько блукал по разным местам… Сам же ж знаешь…
Шкловский смотрел на меня с страшным ужасом.
Я продолжил:
– Жги! Жги, папа! Боишься – так давай я сам!
Еще вчера я обратил внимание на красивую печку. Бросил тряпки на пол и ногой толкнул кучу поближе к ней.
Пока Перец остолбеневшими глазами пялился без определенной точки, я открыл заслонку на всю широту и стал запихивать мотлох в огонь. Кое-что вываливалось. Я помогал тому, что вываливалось, босыми ногами. Угольки жглись, и я их отшвыривал в разные стороны. Я не ставил в план, чтоб получилось плохое. Но это ж огонь…
Шкловский закричал:
– Пожар! Пожар!
На столе стоял самовар. Но все внимание Переца ушло на меня. И пришлось самому крикнуть Перецу, чтоб он поливал огонь из самовара.
Как-то ж управились…
Я извинился, что получилось вот такое… Причем напомнил, что еще ж бушлат и шапка где-то, и валенки, и портяночки мягенькие да тепленькие…
Говорю:
– Щас найду, спалим, а тогда уже спокойно чая похлебаем. Да, папа? Так же ж?
Шкловский стоял с пустым самоваром и качал его туда-сюда, и головой мотал точно так:
– Ты шо, ты шо, ты шо, ты шо…
Я у него самовар аккуратно забрал из рук и говорю:
– А может, папа, остальное палить и не надо. Оно ж на морозе все время. Никакая зараза мороза не выносит. Правда ж? Очень кушать хочется, папа. От вчерашнего что-нибудь осталось? А в кармане у тебя что? Оружие? Ты меня убьешь?
Шкловский похлопал себя в области карманов, вроде обыскивал. В немоте достал огромное портмоне толстой кожи, посмотрел на него. И ничего не ответил. Положил об