В зале притушили свет. Так всегда делали перед последним танцем. Выключали верхний свет, и танцующие фигуры двигались, как шаркающие привидения. Это должно размягчать посетителей, отправлять их на улицу с ощущением, что они провели время здесь, наверху, наедине с кем-то. И все — за десять центов и бумажный стаканчик лимонада…
Она почувствовала, что он немного откинул голову и пристально рассматривает ее, пытаясь понять, почему она такая. Она отвела взгляд. Пустыми глазами смотрела она — пристально, упорно — на сверкающие блестки, бесконечно мелькающие по стенам и потолку. Их разбрасывал зеркальный шар, крутящийся под потолком.
Смотрит ей в лицо, чтоб узнать, почему она такая. Там он не найдет ответа. Почему бы ему тогда не заглянуть во все театральные агентства города, откуда еще не ушел ее призрак, напряженно сидящий спозаранку на первом от двери стуле? Там должен остаться ее дух — столько раз она бывала там! Или почему бы не заглянуть в артистические уборные низкопробного кабаре на Ямайка-роуд — единственное место, где она получила работу, но должна была бросить ее раньше, чем начались репетиции ревю: она оказалась настолько глупа, что однажды согласилась на предложение директора задержаться позже других девушек. Почему бы не заглянуть в щелку автомата-закусочной на Сорок седьмой улице, в щелку, проглотившую в тот никогда не забываемый день ее последнюю монетку, — последнюю во всем мире. Автомат раскрылся и выдал две пухлые булочки; и с тех пор больше не раскрывался для нее, потому что у нее больше не было монеток. А она так часто стояла перед ним голодная! Почему бы прежде всего не заглянуть в старый, видавший виды чемодан под кроватью в ее комнате? Он немного весит, но он полон. Полон заплесневевших, разбитых надежд, ни на что уже не годных.
Ответ можно найти там, а не на ее лице. Ведь лица — только маски.
Он снова попытал счастья:
— Я пришел сюда в первый раз.
Она не отрывала взгляда от серебряного блеска, хлеставшего по стенам.
— Мы без вас скучали…
— Вы, наверно, устаете танцевать к концу вечера?
Его чувство собственного достоинства требовало этого — объяснить ее грубость другой причиной, а не отношением к его личности.
Она знала, она знала, какие они все… На этот раз она посмотрела на него уничтожающим взглядом.
— О нет! Я никогда не устаю. Мне этих танцев недостаточно, даже наполовину. Дома ночью я упражняюсь в пируэтах…
Он мгновенно опустил глаза — удар попал в цель, — потом снова посмотрел на нее.
— Вы на что-то сердитесь, вот что.
Он произнес это не как вопрос, а как открытие.
— Да. На себя. — Он не хочет сдаваться! Неужели он не может понять намека, даже когда этот намек вколачивают кувалдой?
— Вам здесь не нравится?
Коронный вопрос всей серии неуместных замечаний, которые он неуклюже предлагал ей в качестве пищи для разговора!
Она почувствовала спазму в груди от ярости. За этим обязательно последовал бы взрыв. К счастью, необходимость отвечать была устранена: скрежет, грохот жестяных ведер оборвался на какой-то изломанной ноте; отблески зеркал исчезли со стен; зажглась центральная люстра; труба пропела мотив, известный в Бронксе как сигнал «По домам!». Навязанная интимность закончилась, десять центов отработаны.
Она уронила руку, лежавшую на его плече как нечто давно отмершее; и, делая это, она ухитрилась не грубо, но решительно убрать его руку со своей талии.
У нее вырвался вздох неописуемого облегчения; она даже не пыталась скрыть его.
— Спокойной ночи. Мы уже закрываем.
Она повернулась, чтобы уйти, и почти сделала это, но ее задержало — на одно мгновение — его удивленное лицо; она увидела, как он стал шарить в своих карманах и вытаскивать скомканные пачки билетов на танцы; он еле удерживал эту груду в обеих руках.
— Господи, выходит мне не надо было покупать их столько!.. — сказал он разочарованно больше самому себе, чем ей.
— Вы собирались расположиться здесь лагерем на всю неделю? Сколько вы их купили?
— Не помню. Кажется, долларов на десять. — Он взглянул на нее. — Я просто хотел попасть сюда и даже…
— Вы просто хотели сюда попасть? — произнесла она насмешливо. — Сто танцев! Да у нас столько за вечер и не играют. — Она посмотрела на дверь, ведущую в фойе. — И не знаю, что можно сейчас сделать: кассир ушел домой. Вам не удастся получить деньги обратно.
Он все еще держал их, но вид у него был скорее беспомощный, чем огорченный.
— Мне и не нужно денег обратно.
— Билеты действительны и на другие дни.
— Не думаю, что я смогу прийти, — сказал он тихо и внезапно протянул билеты ей. — Можете взять их. Ведь вы получаете проценты с тех, которые сдаете, правда?
На какой-то миг ее руки против воли потянулись к этой груде. Но она тут же отпрянула и взглянула на него.
— Нет! — сказала она вызывающе. — Я не понимаю… Но все равно — не надо, спасибо.
— А мне они зачем? Я сюда никогда больше не приду. Уж лучше вы их возьмите.
Здесь было очень много комиссионных, к тому же очень легких комиссионных, но, наученная горьким опытом, она давно взяла за правило: никогда не уступать ни в чем и нигде, даже если и не видишь, к чему все это ведет. Если уступаешь в чем-нибудь, неважно в чем, потом ты уступаешь еще в чем-нибудь, потом — где-нибудь еще, и делаешь это несколько легче, потом…
— Нет! — сказала она твердо. — Может быть, я и дура, но мне не нужны деньги, которых я не заработала.
И она ушла — окончательно; повернулась на каблуках и пошла через пустой зал. Она обернулась только у двери своей уборной — случайно, когда открывала дверь. Она увидела, что он смял в руках груду билетов, равнодушно бросил бесформенный ком на пол, повернулся и пошел к выходу в фойе.
Он протанцевал с ней примерно шесть раз; он выкинул сейчас билетов больше чем на девять долларов! И это был не жест, чтобы произвести на нее впечатление, — он и не заметил, что она на него смотрела. Легко же он относится к своим деньгам! Будто не знает, что с ними делать, как избавиться от них побыстрее. А это значит — если это вообще что-нибудь значит, — что он не привык иметь деньги. Теперь-то она научилась разбираться в таких вещах. Те, у кого деньги водятся, всегда знают, что с ними делать.
Она пожала плечами и закрыла за собой дверь.
Теперь ей предстояло «прорваться наружу». Но эта операция уже не страшила ее. Это стало похоже на необходимость перебираться через грязную лужу: неприятно, но через минуту ты уже на другой стороне, и — с ней покончено.
Когда она вышла в зал, лампы погасли. Горела только одна, чтобы уборщица могла мыть пол.
Она прошла вдоль мрачного, пустого, похожего на пещеру зала.
Свет и мрак поменялись местами. Теперь за окнами было светлее, чем здесь, внутри. Она прошла мимо двух окон в конце зала и увидела его — своего друга, своего союзника и сообщника; он был все там же — четкий круг на фоне неба. Она толкнула раскачивающиеся двери и вышла в фойе, еще освещенное. Там были двое. Один из них — тот, что закинул ногу на подлокотник дивана, — должно быть, ждал кого-то: он на нее едва посмотрел. Другой, тот самый, что танцевал с ней последние полдюжины — или около того — танцев. Он, однако, напряженно смотрел вниз, на улицу, а не на двери зала, откуда она вышла. Его, видимо, задержало решение проблемы: «Куда идти?» — а не намерение кого-нибудь дождаться. Она прошла бы молча, но он прикоснулся к шляпе — теперь на нем была шляпа — и сказал:
— Домой идете?
Если прежде, в зале, она была уксусом, то здесь, в фойе, превратилась в серную кислоту. Здесь не было распорядителя, который мог бы защитить, здесь ты должна действовать на свой страх и риск.
— Нет, наоборот, я только что пришла. Я поднимаюсь по лестнице спиной вперед.
Она спустилась по покрытым резиновой дорожкой ступенькам и вышла на улицу. Он остался там, наверху. Похоже, что он все еще не знает, что ему делать. И ведь он никого не ждал. Какое ей дело? Что ей до всего этого и до кого бы то ни было?
На воздухе было хорошо, — где угодно было бы хорошо после этого зала.
Но по-настоящему опасная зона — здесь, на улице! Здесь слонялись две не очень-то импозантные фигуры. Они держались в тени подъездов. С их губ свешивались сигареты. Она не помнила случая, чтобы их не было здесь. Как коты, которые следят за мышиной норкой. Те, которые околачивались там, наверху, ждали, как правило, какую-нибудь определенную девушку, а те, что были здесь, внизу, просто ждали кого-нибудь… Повернувшись, она пошла вверх по улице.
Она наперед знала все, что произойдет. Она могла бы написать об этом книгу. Все дело в том, что не стоит пачкать хорошую, белую, чистую бумагу вот этим. И все. Это просто грязная лужа, и, когда идешь домой, через нее надо перешагнуть.
На этот раз началось со свиста; такая форма приставания встречается часто. Это не был честный, открытый, звонкий свист, а приглушенный, таинственный. Она знала, что он относился к ней. А затем последовал словесный постскриптум: «Куда спешишь?» Она даже не ускорила шаг: это означало бы оказывать делу большее уважение, чем оно заслуживало. Когда они думают, что ты боишься, они делаются храбрее. Чья-то рука, задерживая, ухватила ее за локоть. Она не пыталась вырваться, остановилась и посмотрела на руку, а не в лицо.
— Уберите, — сказала она холодно.
К тротуару подкатила машина. Ее дверца была поощрительно приоткрыта.
— Ну, ладно, тебя трудно уговорить. Я тебе поверил. Теперь пошли — такси ждет.
— Я с тобой и в одном троллейбусе не поеду.
Он попытался повернуть ее к машине. Ей удалось захлопнуть сзади себя дверцу, и машина стала опорой, к которой она могла прислониться спиной. Какой-то человек остановился возле них — тот самый, что стоял наверху, в фойе, когда она выходила; она увидела его через плечо этого типа, Но она никогда ни у кого не просила помощи на этих улицах — при этом условии по крайней мере знаешь, что никогда не разочаруешься. И потом все равно через минуту все кончится.