По команде разводящего я подхожу и убеждаюсь, что дверь склада опечатана. Потом слушаю, как они уходят.
Словно кто-то отнял ладони от ушей: лес гудит, стонет так протяжно, что кажется — вот-вот захлебнется ветром.
Я беру винтовку наперевес.
На поляне неровными пятнами лежит снег. Если долго смотреть на них, пятна начинают расплываться, их съедает темнота. А вглядываешься в черную стену леса — опять откуда-то появляются белые пятна.
Постоять в траншее? Нельзя — оттуда и этого не увидишь.
Разводящий и Сахаров уже, конечно, в караулке. В теплой, чисто выбеленной комнате, где ярко светит лампочка без абажура и от пирамиды с винтовками падает тень на стену. А на стене в рамке — присяга, и до нее дотягиваются удлиненные кончики штыков.
Говорили, что после того, как мы примем присягу, нам выдадут ленточки и флотские ремни с бляхами. Присягу мы приняли. И получили оружие — винтовки образца 1891–1930 гг., знаменитые русские «трехлинейки». А ленточки и ремни — пока нет. Но сейчас шинель на мне туго перепоясана, в правое нижнее ребро уперся подсумок, а в нем — настоящие патроны. Этот ремень мне выдали только на сутки, в караул. «Несение караульной службы является выполнением боевой задачи», — так написано в уставе.
…В той комнате есть еще печка, скамья, бачок для кипятка и стол, покрытый красным сукном. А на столе, тоже в красной обложке, одна-единственная книжка — это устав.
В нем все ясно, как в букваре: печь топить с восемнадцати часов, кипяток иметь круглые сутки, в помещении поддерживать тишину и порядок, «отдыхать лежа (спать), не раздеваясь»…
Сахаров сейчас, наверное, «отдыхает лежа» — спит.
Посветлело как будто… Я не сразу догадываюсь, что это луна. Появится или нет? Она где-то рядом — теперь можно рассмотреть, как быстро летят облака.
…Интересно, те два парня из соседней роты — за что им ордена дали? И тех ребят, с «самовара», тоже наградили. Хорошо, что у них были глубинные бомбы. Потопили подлодку, надо же!.. А может, я сейчас диверсанта задержу? Может, тот «Юнкерс» все-таки его сбросил? Хотя нет, вряд ли…
Руки озябли. Прижав винтовку к локтю, я прячу их в карманы шинели и в правом нащупываю плотный конверт.
Мама пишет: «Обязательно соберу тебе посылку», или: «Обязательно на днях соберу посылку»?.. Я ощупываю письмо. Никак не могу вспомнить точно. Очень хочется перечитать сейчас же!..
— Стой, кто идет?!
Я спрыгиваю в траншею. За спиной у меня — опечатанная дверь склада, а впереди… Теперь я узнал его: политрук роты лейтенант Бодров.
— Стой! Кто идет?
Остановился? Нет.
Я щелкаю затвором.
— Стой! Стрелять буду!
Остановился. То-то!..
— Кто на посту?
— Юнга Савенков!
— Давно стоите?
— С двадцати четырех часов, товарищ лейтенант.
— Ясно, — говорит он. — Ну и погодка!.. Не замерзли?
— Нет, что вы, товарищ лейтенант! Похвалит он меня за бдительность?..
— Так… Продолжайте нести службу.
— Есть!
Бодров поворачивается, собираясь уходить.
— Товарищ лейтенант…
— Да?
— Скажите, пожалуйста, сколько времени?
— Пять минут второго.
— Благодарю.
Поговорили… Жаль, что мало. А все-таки легче. Но неужели сейчас только пять минут второго?
Ошибся, наверное, лейтенант: часа два теперь или около этого… Может, пять минут второго было, когда он пошел проверять посты? И пока мы с ним говорили, тоже время прошло.
Холодно. Ветер все сильнее. Насчет погодки он правильно сказал. А что сейчас в море творится!.. Зато в кубрике хорошо. Спят все. Дневальный слышит, как похрапывают ребята.
Я решаю постоять немного в траншее. Здесь тише, но как-то не по себе. Опять выхожу, оглядываюсь. И цепенею: шагах в пяти от меня кто-то лежит, упершись в землю руками и растопырив локти.
— Встать!
Голос у меня чужой. Вокруг только гудящая темнота, полная движения, которого я не вижу.
— Встать!
Замахиваясь винтовкой, я шагаю вперед и в самый последний момент понимаю: передо мной пень. Ахнув от ярости и еще не прошедшего страха, я изо всех сил всаживаю в него штык.
…Тихонько шепчутся сосны. Их желтоватые стволы ясно выделяются на побуревшей еловой хвое. Над ними ровное серое небо, а внизу — нетронутые островки первого снега. И мне эти скупые краски кажутся красивыми. По крайней мере четко, понятно и ничего не сливается.
Сейчас, днем, все здесь выглядит по-другому: довольно редкий лес, бестолковые следы на поляне, траншея… Только этот вывороченный пень похож все-таки на человека, который готовится прыгнуть.
Я подхожу к нему, пинаю ботинком. И улыбаюсь: пень весь исколот штыками — весь! Значит, не я один с ним сражался…
Кончаются мои первые сутки в карауле.
А мама пишет: «На днях непременно отправлю тебе посылку», — теперь помню точно.
…Вечером мы возвращаемся в роту.
Воротов, он был начальником караула, выстраивает нас в кубрике. Вызывает из строя Сахарова и объявляет ему благодарность за отличное несение караульной службы.
— Служу Советскому Союзу! — отрывисто говорит Сахаров и становится в строй.
— Юнга Савенков!
Ага, мне, значит, тоже!.. Выхожу из строя.
— Юнге Савенкову за разговоры на посту с посторонним лицом два наряда вне очереди!
— Есть два наряда…
— Громче!
— Есть два наряда вне очереди!
— Становитесь в строй.
«Дурак! — говорю я себе. — Маменькин сынок!..»
VIII
Время идет. Как говорится, привыкаем…
Заправляешь утром койку — исчезают последние обрывки каких-то домашних снов, а разбираешь ее вечером — день, который прошел, можно потрогать рукой: плечо помнит тяжесть винтовки, ладонь — бугры морских узлов, пальцы — головку радиоключа.
Домашние сны снятся все реже…
Сегодня была боевая подготовка: марш-бросок, атака, занятия на стрельбище. Когда-то мы сидели около валуна, вокруг трещали костры, и в озере отражались облака, похожие на снег. И мне казалось, будто все, что со мной происходит, не настоящее… А сегодня я полз по тому самому месту, где плавали облака, полз по-пластунски: вдавливался телом в снег, тащил за ремень винтовку, отплевывался снегом и моргал изо всех сил, потому что некогда было протереть залепленные им глаза.
— Товарищ лейтенант, дневальный по кубрику юнга Сахаров.
Он доложил вполголоса, как и положено докладывать после отбоя.
— Вольно, — негромко ответил Бодров.
Я, наверное, стал засыпать: не слышал, как политрук вошел в кубрик. Любит он проверки устраивать! Но теперь это меня не касается. Дневальный не я, а Сахаров. Он отдыхал перед заступлением в наряд, когда я полз по-пластунски, когда старшина роты прохрипел: «Справа, короткими перебежками — вперед!», и я вскочил, увидел, что до сосен рукой подать, но бежать в глубоком снегу было, ой, как трудно! И гранату — настоящую, боевую — я бросил точно, прямо в макет. Воронов похвалил. Так что отдых заработан честно, а время, отпущенное на сон, мне никто не прибавит — ни политрук, ни тем более Сахаров.
…Бежать было трудно. За соснами опять открылась поляна, и в этом месте мы скапливались для атаки. Осенью там желтели топкие кочки.
О чем думает человек, когда ползет по-пластунски, а потом лежит, кося глазом в небо и ждет сигнала идти вперед, в бой? Не знаю. Может быть, о всякой всячине. Я думал о том, что время идет и замерзает озеро. И выпадает снег. О том, что я тосковал когда-то, глядя, как плавают в этом озере облака, а сегодня прополз по нему, замерзшему, по-пластунски и почувствовал, как оно, время, идет и как меняет не только все вокруг, но и что-то во мне самом. Когда-то я, озябший, радовался теплу от костров, а теперь разгребал голыми руками снег, и они будто варились в нем — такие были красные и горячие.
Бывает, додумаешься до чего-нибудь простого, известного, а кажется — открытие сделал. Это потому, что сам додумался.
Потом я увидел на снегу пятнышко крови. Осмотрел руки — нигде ни царапины. Откуда же оно? Пригляделся, потрогал его пальцем — клюква, оказывается. Самая настоящая клюква. Ну да, осенью здесь желтели кочки — значит, на болоте росла клюква. Я осторожно разгреб снег и сразу нашел еще две ягоды. Крупные, пунцовые. Они оттаивали во рту и сладко лопались — в жизни не пробовал ничего вкуснее!
— Дневальный, чья это роба? — спросил политрук.
…И тогда я заторопился: знал, что вот-вот поднимут в атаку, а найти хотя бы одну, только одну еще клюквину казалось очень важным.
— Юнги Савенкова! — громче, чем нужно, ответил вдруг Сахаров. И добавил презрительно: — Не мог сложить как следует.
Я стиснул зубы.
— Разрешите его разбудить? — Сахаров радостно прищелкнул каблуками.
…Нашел я тогда и третью. Но поднять не успел. Край неба, верхушки сосен качнулись, освещенные красной ракетой. Двинулся навстречу лес. Я бежал. Ударил одно чучело штыком, сшиб другое прикладом!..
Сейчас встанет на скамью, ткнет меня кулаком в бок и прошипит: «Савенков, поднимитесь и сложите форму, как положено!»
И поднимусь. Придется. Слезу — в тельняшке и подштанниках — со своего третьего яруса. А лейтенант и Сахаров будут смотреть, как я слезаю. Унизительно! Унизительно вставать в таком виде перед командиром, у него-то шинель — на все крючки и каждая пуговица сияет! А тут еще Сахаров…
Внизу, на длинной скамье, все сложили свои робы — сложили аккуратно, прикрыв сверху синими матросскими воротничками. Как положено.
А я просто забыл.
— Сам разбужу, — сказал политрук.
Еще не легче: пожалуй, выговор влепит!
Я открыл глаза и тут же опять зажмурился. Отвернуться к стене? Не успею. И какой толк!
А Бодров уже вставал на скамью. И чего ему не спится?
…Одно чучело штыком, другое — прикладом. И сердце так колотилось! Атака совсем не казалась игрой — это была боевая подготовка.
Я чувствовал, что политрук смотрит на меня. Потом услышал, как он вздохнул.
— И руки под щеку, — удивившись чему-то, тихо сказал лейтенант.