Таким образом, в этот утренний час Три Копейки мог, не сходя с места, охватить три сущности, три первоосновы бытия профессионального браконьера: лиман, где он упомянутыми в Уголовном кодексе способами ловил рыбу, рынок, где он обращал рыбу в деньги, и буфет, где эти деньги переходили в кассу буфетчика Ильи.
Все спокойно было в подлунном мире, спокойно и знакомо. Вот сейчас, Три Копейки это знал точно, к заведению подкатит на спортивном велосипеде отпускник с каким-то собачьим именем Адька и будет пить сухое вино, двадцать копеек стакан, а если он, Три Копейки, намекнет — с удовольствием угостит и его; он же будет врать ему разные побасенки и пить за чужой счет, пока не надоест.
За стеной заскрипел замок, грохнулся на землю тяжелый засов — буфетчик Илья открывал свое заведение сегодня позднее — значит, будет жаловаться на то, как мозжила всю ночь простреленная нога. Потом, точно по заказу, появился и Адька в проклепанных и прошитых синих штанах, в цветастой шелковой рубахе — форма отпускника из провинции.
Адька появился без велосипеда. Он был весь такой невыспавшийся и вроде помятый, и потому Три Копейки выразил вслух сочувствие и заботу:
— Волосы у тебя, Адька, выгорели, как мочало. Ты голову прикрывай, а то вылезать начнут. Будешь путать, где голова, где пятка.
— Дьявол с ними, — хмуро сказал Адька. — Мне пятки не меньше головы нужны.
— За границей способ нашли, — таинственно понизив голос, сообщил Три Копейки. — Для лысых. Продергивают тебе под лысиной нитки, а на них надевают пластмассовые волосы, точь-в-точь как при изготовлении швабры. Получается прическа любой цвет, без парикмахерской, цела до гроба. Знал я одного научного человека, он в зарубежной поездке такие сделал.
— И как? — заинтересованно спросил Адька.
— Да, — грустно сказал Три Копейки. — Первый сорт была прическа. Сам трогал. Потом тот научный человек попал по ошибке в милицию на пятнадцать суток. Остригли его наголо. Только нитки под кожей остались.
— Хо-хо-хо, ха-ха! — развеселился Адька. — Пропал академик, пластмасса-то не растет!
Три Копейки покосился на яростно палящее солнце и черные точки коршунов в небе.
— Винца бы, — сказал он. — В жару хорошо.
Буфетчик налил два стакана — с сухим для Адьки и крепленым мутно-бордовым портвейном для Трех Копеек.
Через час они спорили, положив локти на столик.
— Поймают, — говорил Адька. — Не может быть, чтоб тебя не поймали. Не может этого быть, потому что…
— Не может быть никогда, — уныло договаривал Три Копейки. — Я когда в браконьеры пошел, сразу на «Литературную газету» подписался. Хлестче всех о нас пишет. Читаю год — пишет, второй — пишет, я ловлю — они пишут. Соображаешь? Скучно читать, ей-богу.
— Вот пойду я в инспектора, и ведь я тебя изловлю, — сказал Адька.
— Жалею я эту инспекцию, — вздохнул Три Копейки. — Им моторы казна дает, у нас свои, выхоженные, и лодки мы сами делаем, которые сквозь камыш, как сквозь воду, проходят. И стрелять он в меня может, только если я в него перед этим пять раз пальну. И время у меня свое. Он отчеты составляет, а я изучаю местность. Жестокие законы нужны, чтоб нашего брата искоренить, а так… Сейчас инспекция на одних засадах живет. Но лиманов много, их мало. Ну, наткнулся я на засаду, им надо мотор завести, а я в уход. Пока убегаю, я сети в воду сброшу, они у меня уже заранее к грузу привязаны. Без сетей — берите. Никакой суд не признает меня виновным. Просто выехал погулять. Изнашиваются в этих условиях у инспектора нервы.
— Пойду, — сказал Адька. — Отпускник должен перемещаться. Активный отдых — друг здоровья.
Адька быстро пересек булыжную площадь. Спешить было некуда, но он еще не усвоил искусство шаркающего курортного променада.
Перед рыночным входом стоял галдеж. Толстые смуглые кубанки в цветастых платьях задирали ноги в кузова пыльных грузовиков. Связанные за ноги куры в их руках прикрывали оранжевыми веками круглые ошалелые глаза. Из дверей столовой валил запах горячих котлет с томатной подливкой. Отцы семейств в соломенных шляпах несли редиску. На стоянке автобусов, идущих к морю, колыхалась двухсотголовая очередь. До моря было одиннадцать километров, а маломестный автобус ходил раз в сорок минут. Последние в очереди были обречены торчать тут до вечера. Но эта толпа состояла из стойких, видавших виды жителей больших городов, и они не отчаивались.
Адька прошел на рынок. Под гофрированной крышей его было прохладно. Дощатые столы в обшарпанной зеленой краске уже опустели, в проходах валялась давленая ботва редиски, семечковая шелуха. Только рыбный ряд стойко держался. Полосатые крупные окуни, плотные лиманьи щуки, судаки с оловянными глазами лежали на прилавках. Темные сомы меланхолично свешивали с прилавков китайские усики, и из-под сазанов с недоуменно приоткрытыми ртами выглядывала запретная осетрина.
У рыбных груд стояли тетки из Замостья — браконьерской слободы. Тетки презрительно смотрели на бесстыжих курортниц в обтягивающих штанах и прозрачных кофточках до пупа. Они не зазывали и не упрашивали — знали цену.
Адька прошелся вдоль ряда, остановился у белобрысого пацана лет пятнадцати и выбрал себе судака средних размеров.
— Три рубля, — сказал пацан и безразлично покосился на белесые нитки облаков, зарождавшихся в неведомой выси. Из-под зеленого стола вылезла белобрысая же с веснушчатым носом девчонка, стала разглядывать Адьку.
— Почему дорого? — спросил Адька. — Вчера такой полтора стоил.
— Такая сегодня установка, — твердым рыночным басом ответил пацан.
Адька щелкнул девчонку по носу и отдал трешник.
— Та подождите ж, я вам веревочку вдену, раз вы без кошелки, — уже по-человечески сказал пацан. — Марья, дай бечевку!
Дивчина нырнула под прилавок. Адька взял судака и пошел опять мимо теток-тамерланов, которые молча смотрели прямо перед собой, переживая конкурентную зависть.
Адька вышел на затененную акациями улицу. Очередь у стоянки автобусов к морю чуть-чуть рассосалась. Наиболее малодушные из хвоста очереди расползались, видно, по домам, проклиная юг, жару и транспортные организации. Энергичные мужчины в майках образовали компактную массу у ларька, где продавалось вино.
Напротив почты у водопроводной колонки стояли с ведрами две юные аборигенки. Пылающая южная плоть дерзко пренебрегала сарафанами, и юные аборигенки стояли у льющейся воды, как нимфы. Адька чертыхнулся и, повинуясь суровому внутреннему кодексу, стал смотреть на асфальт. Однако впереди него, чуть покачиваясь под коромыслом, плыла соседская дочка, десятиклассница. Загорелые ноги ее с плотной, как у танцовщиц, щиколоткой, переступали по асфальту. Девчонка покосила на Адьку жгучие глаза и усмехнулась вовсе не по-школьному. Адька готов был треснуть ее судаком по голове, но вместо этого сказал: «Привет». Девчонка ничего не ответила, только хлопнула своими ресницами и опять усмехнулась. Адька готов был побожиться, что эта малявка читает у него в душе запросто, как на экране. Он яростно захлопнул за собой калитку и остановился, чтобы собрать слова и единым тайфуном стереть в порошок своего друга Колумбыча, как только он его увидит. Но вместо Колумбыча на стук калитки из сада выскочил пес Дружок — черно-белая дворняга. Пес уселся на землю, глядя на Адьку веселыми преданными глазами. Адька прошел к сараю, взял топор и оттяпал Дружку судака на рубль с чем-то.
2
В местах отдаленных бывает так, что человек вдруг ни с того ни с сего начинает толковать об иных краях. О тех — самых, где виноград стоит полтинник, девчонки круглый год ходят просто так по дорожкам в своем капроне и вообще жизнь надежнее, выгоднее и гораздо приличнее. Человек, долго рассуждает о преимуществах собственного дома по сравнению со всяким жактовским, не говоря уже о барачном или палаточном житье-бытье, и в конце концов находит себе рай на земле в неизвестном ему до сих пор Ставрополе-на-Волге или Клюжновке.
С Адькиным другом Христофором Колумбычем именно так все и было.
Он уезжал раза три, но все это кончалось разговорчиками, а тут все поняли, что он уезжает всерьез, ибо нашел то самое место. Было это место на Азовском море, и рыба там сама лезла на берег, дома отдавали желающим почти даром, кругом имелись плавни, лиманы, крутые горы, а запахи разной растительности по ночам сгущали воздух до состояния густого ароматического киселя. О городке этом он услыхал от случайного автобусного попутчика, а тот, может, и сам его не видал, но, так или иначе, место было найдено, и Адькин друг Колумбыч уезжал.
Они познакомились четыре года назад у подножья одной из амурских сопок, и знакомство это можно назвать предопределенным судьбой, ибо ему предшествовал жизненный путь как Адьки, так и старого армейского служаки в отставке. Колумбыч имел биографию из богатых: зимовал в Тикси во времена героической Арктики, был снайпером на Халхин-Голе и долгое время прожил в северной Гоби, в одиночной юрте, давая приют попавшим в беду армейским шоферам. Среди всех этих дел он был еще пограничником, призовым стрелком, возглавлял шумевший когда-то лыжный переход Урга — Москва и на дне чемодана хранил типографские афиши с программами сольных концертов на балалайке. Столь разносторонняя деятельность помешала ему обзавестись собственным углом, а потому, выйдя в отставку в чине старшины и побездельничав два года в Самарканде, он подался на север, в страну своей молодости, и, видно, сделал это не зря, ибо само вторжение его в когда-то легендарные, но изменившиеся за четверть века северные края сразу родило легенды, как рождает их выход в море старого, полузабытого корабля.
Одна из легенд гласила, как на аэродроме полярной авиации не пускали в самолет специального назначения одного человека с двустволкой, рюкзаком и набором четырехметровых удилищ. Не пускали, ибо двустволку надо везти в разобранном виде, в чехле, рюкзак сдать в багаж, а удилища можно только складные.
На все возражения дежурной человек отвечал убежденно, что двустволка ему нужна неразобранная, в рюкзаке у него необходимые патроны и снасть, а насчет длины и системы удилищ ему лучше знать из всей России. Только так он и может лететь над любым диким местом: грохнется самолет — кто будет кормить экипаж и уважаемых пассажиров?