Искатель. 1970. Выпуск №2 — страница 23 из 34

Душно было в кабине и тогда, когда кончились горы, когда пошли плоские, срезанные камни нагорья, когда началась бурая каменистая степь. Но Володя не чувствовал жару так болезненно, как в первые дни, и теперь ему было хорошо мчаться даже в духоте: ведь позади осталась опасность, и гляди теперь ненапряженно на эту бегущую степь, на трезубцы кактусов с желтыми крохотными плодами, на агавы с узкими, острыми, точно клинки, листьями.

И, покачиваясь в душной кабине, он глядел на эту знойную землю, которая неслась навстречу в дрожащем, трепещущем, как над жаровнями, и точно произрастающем из самой земли воздухе. Мелькали по сторонам яркие заправочные станции, кафе с вытекающими через распахнутые двери запахами мяса и жареных стручков красного перца, домики под черепицей, выходили к дороге мальчики, похожие на Омара, и махали гроздьями подбитых куропаток, лениво блуждали в небе аисты. Весь этот мир вмещался в тройном экране кабины, и думалось об алжирской земле, думалось… Много наших парней нынешним летом в Алжире, а прошлой зимою было много наших, русских птиц; они зимовали здесь и теперь, и сто, и двести лет назад, а потом возвращались гуси-лебеди на Родину и, проплывая в небе, роняли над Россией выгнутые перья; и где-то в Михайловском поднимал, спешившись с лошади, эти перья Пушкин и писал потом:

Под небом Африки моей,

Вздыхать о сумрачной России…

Володя заулыбался неожиданному ходу своих мыслей, а Омар обеспокоенно окликнул его, выспрашивая:

— Волода, Волода?

Володя кивнул головой.

— Понимаешь, тебе надо выучить эти стихи, обязательно выучить! Ты быстрый, Омар, ты очень сообразительный, Омар. И немецких и французских слов ты знаешь больше меня. И по-русски мы понимаем друг друга. Не ленись, Омар, повторяй за мной. Повторяй, браток!

Под небом Африки моей Вздыхать о сумрачной России…

Видно, не совсем понимал арабчонок его порыв, улыбался растерянно; и тогда Володя с жаром, словно это сейчас самое необходимое дело, опять попросил:

— Выучи их, Омарушка, ведь это легко! Ну, хочешь, я тебе расскажу, чтоб ты понял? Ну, как бы тебе рассказать, чтоб ты понял? Ага, слушай: я в России живу, а ты — в Африке, я люблю свою землю, и ты любишь, но нам близки и другие люди, другие земли и дела других людей… Ну, понимаешь, мы с тобой равны, и ты мне как брат»

— Брат, брат! — подхватил Омар и руками сделал движение, как бы оглаживая Володино плечо.

Он был чертовски сообразителен, дитя Африки, и знал, действительно, много чужих слов, и знал немало русских слов, — потому Володя упорствовал, настаивал:

— Повторяй, Омар, слушай и повторяй:

Под небом Африки моей

Вздыхать о сумрачной России…

И Омар затряс курчавой головой, принялся произносить русские стихи; и сначала у него не получалось, а потом Володя уловил в арабском акценте родную речь, и его что-то приподняло, словно он взлетел; и Володя, бесконечно любя сейчас Омара, и степь с кактусами, и дорогу чужой земли, сам стал произносить с новым смыслом родные, прозрачные, случайно всплывшие в памяти слова:

Под небом Африки моей

Вздыхать о сумрачной России…

Как жаль, что он не помнил сейчас дальше, кроме двух этих строчек! Но Омар привязался и к этим, двум строчкам и все повторял, повторял их, слегка коверкая, а Володя слушал и удивлялся, как много он проехал, пока раздумывал о земле, несущейся навстречу, и о своей Родине, о Пушкине.

А потом еще одна непредвиденная встреча с Родиной, произошла — потом, когда по обе стороны дороги уже чаще зеленели оливы, и голубовато-зеленые смоковницы, и серебристо-зеленые виноградные лозы, и пальмы с кольчатыми стволами.

Уже вблизи Алжира его обогнала машина, потому что он приметно сбавил скорость, потом вторая машина с открытым верхом, в которой сидели солдаты; и Володя сразу узнал тропическую форму советских солдат, затормозил, выскочил на обочину, стал махать рукой, а машины — свои, военные «газики» — проносились и удалялись, проносились и удалялись. У него и не было надежды остановить хоть одну; он махал, приветствовал их крепкой рукой; но вот последняя машина свернула, стала у обочины, солдаты попрыгали вниз, разминая ноги и так знакомо одергивая гимнастерки, собрались вокруг Володи, в панамах с дырочками и с вислыми бортами, панамах табачного цвета с выгоревшими стежками ниток.

К нему протиснулся старший лейтенант, юный, исхудавший под этим солнцем так, что рукава гимнастерки ему стали длинны, с морщинками у глаз, потому что приходилось щуриться, и спросил:

— Откуда, земляк?

— Из Минска, — обвел их светлыми глазами Володя, зная, что в этот миг дарит каждого чем-то драгоценным. — Из Минска…

Это были саперы, которые ошибаются в жизни только раз, и они разминировали алжирские поля, а мин в Алжире было посеяно множество: несколько миллионов, чуть ли не по одной на каждого алжирца. Мины недавней войны, мины французских колонизаторов. И люди, ошибающиеся в жизни только раз, прибыли сюда убирать этот страшный урожай, а Володя прибыл пахать землю для иного сева, — и разве не на одно общее дело послала их родная земля?

— Из Минска, — твердо повторил он.

— Из Минска? — как будто удивился лейтенант, оглянулся на солдат и вновь посмотрел на Володю. — Вы, может, знаете капитана Щербу — он теперь в вашем городе живет?

— Как же, знаю! — охотно отозвался Володя, но немного сник, потому что капитан Щерба был героем-сапером, который ослеп на последней своей мине, разминированной в Алжире.

И все же — как ни трудно было об этом рассказывать — Володя рассказал о том, что перед отъездом в Африку они навестили капитана и что капитан был мужествен и надеется на свое выздоровление.

Глаза лейтенанта будто овеяло песчаной пылью, он заморгал, но быстро справился с собой, похлопал по планшетке, выискивая что-то, но махнул рукой:

— Думал черкнуть капитану, да ведь вы не скоро уедете домой. К тому же мы с ним переписываемся. Так что… не надо, пожалуй. А когда вернетесь в Минск, я прошу вас зайти снова к капитану. И пожмите ему руку. Вот так. — И юный, немногим старше Володи лейтенант туго сжал Володину руку.

Володя ответил тем же.

А лейтенант еще козырнул, и солдаты козырнули. Все они быстро уселись в машину, и она скоро пропала, затерялась впереди на дороге, да только Володя еще некоторое время стоял, положив руку на курчавую голову Омара, и смотрел, и на лицо ему ложилась тревожная озабоченность, как это всегда бывает с теми, кто провожает солдат.

2

День еще не кончился, но трудовой день кончился, и можно было идти в свою палатку. И все же Спартак Остроухов, не снимая белого халата с подкатанными рукавами, оставался в этой, тоже своей, палатке, к брезенту которой была пришита у входа белая холстина с красным крестом и в которой резко пахло лекарствами. Весь день он врачевал раны, смазывал и бинтовал, вскрывал нарывы, поил микстурой, измерял температуру — и вот теперь, когда остался один, ощутил, как устал. Это случалось с ним всегда к вечеру, и он знал, что посидит еще немного в палатке — и все пройдет, а завтра снова закружит голову суматошный день.

Он вспомнил о Володе Костебелове, о его нынешнем дальнем рейсе. И вот сейчас, когда суматошный трудовой день все еще шумел в ушах, Спартак представил его ясные глаза, открытое лицо и мысленно как бы подмигнул ему: «Ну-ну, возвращайся поскорее из Алжира». Он имел право беспокоиться, он был старшим, он отвечал за Володю на тревожной алжирской земле, где и теперь в горах скрываются контрреволюционеры и жгут ночами костры, да и нужен, нужен был ему этот родной человек, всегда шумно и подробно делящийся с ним событиями дня — событиями, которые ему, Володе, помогают расти и взрослеть. Он любил, конечно же, любил Володю Костебелова, как и любил арабчонка Омара, наших Генку Стружака, Генку Леднева, немца Ивана Рунке.

И только он припомнил одного из них, как Иван Рунке просунул в палатку голову и руки, точно пытаясь нырнуть, сутулящийся, чем-то напоминающий большого кузнечика.

— А Володя где? — робко спросил он на чистом русском языке.

Был он из тех немцев, чьи родители во время войны замучены в гестапо. Звали его Иоганном. Но, прибыв в студенческий лагерь и познакомившись с русскими. Рунке отзывался на свое имя по-русски и учит, учит, учит язык, который был дорог его отцу с матерью, наверное.

Спартак взбил короткие белокурые, как перышки, волосы и попытался придумать в ответ что-нибудь озорное, веселое, ну хотя бы: «Пирует наш друг и крутит любовь в Алжире». Но Ваня Рунке сам знал о чертовски трудных дорогах в горах и потому спросил уже о самом Спартаке:

— Что-нибудь забыли поработать?

— Ага, забыл, Ваня, забыл, дружок, — серьезно посматривая на него, начал Спартак и уж не мог отделаться от мысли, что часто Рунке напоминает ему ту, Отечественную войну, которую Спартак не видел, но знал по горю матери и всех других матерей.

— Вот беда, Ваня, забываю о просьбе своей матери, никак не выполню. — Сам не ожидая того, он вдруг ощутил желание рассказать эту историю. — Слушай: вот какая быль. В сорок первом наша семья без отца села в поезд и — в эвакуацию. Но в Минске от состава остались щепки, костры. Мы чудом выскочили на перрон; я ничего не помню, я тогда и лет своих еще не помнил… Два дня отсиживались в бомбоубежище: мать и мы, четверо. Ни пить, ни есть — ничего. А после бомбежки побежали опять на станцию и по пути опять попали под бомбежку. Забились под лестницу каменного дома — кругом гремит и рушится. И никого из людей: кто куда мог — туда и бежал. Но вот заскакивают в подъезд мужчина и женщина, с ними мальчик лет десяти, похож на Омара. Мальчик потом выбежал из подъезда и принес на руках осколок бомбы, а женщина тут же выбросила осколок на мостовую. И как увидели наше семейство, стали расспрашивать: кто, откуда? Мать назвалась, а женщина вдруг обняла ее и заговорила, оглядываясь на мужчину: «Как же, знаю, знаю вашего мужа. Я из Наркомпроса и бывала в вашем городе, бывала на лекциях мужа! Вам нельзя, нельзя оставаться, скорее — отправляется последний состав…» И вот подхватили нас они, и устремились все вместе к вокзалу. А в вагонах полно: негде даже малыша приткнуть, И вот уж двинулся состав, и стали нас по одному бросать на руки людям. Потом по всем вагонам искала мать своих четверых… Так мы и спаслись. А город весь разбомбили. И вот теперь, когда приезжает мама в Минск, все просит меня разыскать наших спасителей; и я обещаю ей сделать это, хотя не знаю, как и где искать, если неизвестны их имена.