— Три пива ему, — сказал Негатив. Официантка ушла.
— Из Москвы?
— Ага.
— В Хиву?
— В Хиву, — на всякий случай сказал Беба. В липовое удостоверение Москонцерта, которое добыл ему Леня Химушев, можно было вписать любой город.
— Да-да, — произнес незнакомец. — Все знаешь, все видишь насквозь, и никакой тебе в жизни загадки.
— Мораль? — завязывая беседу, спросил Беба.
— Какая, к чертям, мораль! На пальцах пиво заказывает — москвич, штатный посетитель пивного бара. С ташкентского борта в Нукусе сошел — в Хиву едет. Минареты смотреть.
— Я с Севера, — с неизвестной самому целью соврал Беба. — В отпуск. Хочу посмотреть на юг.
— На Севере где? — безразлично спросил Негатив, отхлебывая пиво.
Беба назвал место последнего своего турне.
— Знаю. Работал. Теплостанцию строили. Еще где бывал?
— Сахалин, — сказал Беба уверенно. На Сахалин Леня Химушев в самом деле пытался их повезти однажды, но получилась промашка с пропуском в погранзону.
— Работал. Микрорайон в Южно-Сахалинске отгрохали. Слыхал?
— Ну как же! — солидно солгал Беба.
— В Мирном бывал?
— Нет.
— Я его с колышка. Эх, была жизнь! Работа, а не волынка. И зарплата тебе щелкает-щелкает, не надо ее считать, потому что хватало.
— А как сюда?
— Надоел за три года якутский мороз. Решил погреться. Греюсь вот третий год. Надоело!
— Что надоело?
— Юг надоел, язви его в душу. Ты туристом: дыню жевать и на минарет глаз поставить. А мне эти дыни и минареты… Старый директор на Хантайку зовет. Пишет, что будет дело. Махну! Кончу дом и махну. Мороз во сие вижу. Вот так.
Мимо окон с натужным воем прополз тяжко груженный «Урал».
— Везет-таки, волынщик проклятый! — сказал Негатив. Бросил на стол трешницу, не прощаясь, погрохотал залепленными известью сапогами к выходу.
Тотчас на освободившееся место сел быстрый и тонкий узбек. Он был в красной нейлоновой рубашке, при галстуке, и, надо же, чудо, лицо его было сухо, без малейших следов пота. Нейлон-то в такую жару! Лицо не то что было сухо, а матово отсвечивало в своей сухой смуглоте.
Официантка без разговоров принесла и поставила шесть бутылок.
— Норма! — улыбнулся узбек. — Пиво бывает редко. Пьем по шесть. Кто может, тот больше. В Хиву?
— Ага, — не удивляясь уже, сказал Беба.
— Хорошее место. Памятник старины. Все старое, как при ханах.
— Да-а!
— А Куня-Ургенч? Совсем старое место. Окончательно памятник старины. В Куня-Ургенч туристы не ездят. — Узбек вздохнул и поднял тонкий, музыкальной конструкции палец. — Отдельные, умные ездят. Столица Хорезма! Алгебру знаешь?
— Учил.
— А где выдумали, знаешь? В Куня-Ургенче! А Тимур что разрушал, знаешь? Куня-Ургенч! Ничего туристы не знают. Между прочим… я там родился.
Узбек ловким жестом открыл бутылку о край стола, и темное пиво потекло в стакан.
— Женщины у вас красивые, — дипломатично начал Беба.
— Красивые? Почему красивые? Конечно, красивые! В Москве тоже красивые!
— А что, они украшения не носят? Мониста там всякие, в общем, золото.
— Какое золото? Современные девушки — сами золото!
— А я читал, что узбечки носят.
— Про это у стариков спроси.
— А в Нукусе есть старики?
— Нукус — новый город. От Ташкента не отличишь на главной площади.
— Ну, а базар у вас есть? Торгуют там, продают.
— Разумеется, есть, — и узбек (удивительно было, как в тонкое тело его все это вмещалось) осушил третью бутылку пива.
Кругом в тесном стандартном залике сидели темнолицые люди и в ужасающих количествах дули вредную для почек жидкость. Официантки с натугой носили уставленные бутылками подносы. Неподвижная жара висела в столовой, и от пластмассовой синевы столов было еще жарче.
На свисавших с потолка желтых лентах бились в предсмертных мучениях огромные азиатские мухи. За окном резко, как по линейке, чередовались синяя тень и желтый ослепительный свет.
— Пиво выдумали в холодных странах для южных, — сформулировал Беба.
Он чувствовал, что от этих мух и неподвижной жары ему становится дурно. И от темного теплого пива. И от промокшей насквозь рубашки. Даже штанина в том месте, где нога по привычке прикасалась к сумке с самородком, промокла насквозь. Нелегки были пути подпольной торговли золотом.
Держись, Беба-Сахиб-Икшалла-хан! Кто еще, по-твоему, держит в линялой сумке килограмм чистого золота? Еще сто граммов коньячка? Пожалуй! Лучше, чем эту бурду пить! Мадам! Мисс Средняя Азия! Сто пятьдесят коньяка. Пиво? Сами его пейте!
Тонкий невозмутимый узбек с бесстрастным любопытством наблюдал неожиданное опьянение собеседника. Он слабо разбирался в вопросах алкоголя и не знал, что даже небольшая его доза в жару действует неожиданно и точно, как нокаутирующий удар.
…Позже Бебе не хотели давать билет до Ургенча. Предлагали поспать. Но Беба знал, что уж чего-чего, а спать ему нельзя, и он сказал, что кассирша не пускает его в Хиву потому, что не уважает собственных памятников мировой же, черт поб-бери, культуры. Удостоверение он не вынимал без нужды. Памятники мировой культуры помогли, впрочем. До самолета оставалось три невыносимых часа. Беба схватил подвернувшееся такси и поехал на базар. Базар был пуст. Только на бесконечных его рядах, как одинокий зуб в челюсти, торчал старик, тот самый, какой нужен, старик в папахе, и все такое.
— Золото купишь? — спросил напрямик Беба и положил перед стариком «образец» товара. Сморщенный старик молчал, и глаза его из-под дикарской папахи смотрели на пьяного Бебу с непостижимым спокойствием восточного мудреца.
— Ну! Купишь, что ли?
Старик отмахнулся руками от запаха нечистого алкоголя, запрещенного пророком, и снова невозмутимо сел, йог проклятый, деревяшка, не человек.
22
Самолет-работяга АН-2 летел над пустыней. Внизу было желто от песка и солнца. Глаз пассажира отдыхал только на редких зеленых пятнах оазисов.
Когда началась долина Амударьи, с самолета можно было видеть на медленном этом полете труды человеческих муравейников: изрезанная в квадраты земля, бесчисленная паутина арыков, квадратные зеркала затопленных рисовых полей, бескрайние дамбы, насыпи. Среди них исчезала Амударья — дорога торговцев, завоевателей, потрясавших жестокостью привычный к жестокостям мир, дорога отчаянных конных налетчиков из окрестных пустынь, земля, где сотни поколений рождались среди глины, проводили жизнь, копая ее, и умирали. Они рыли землю, прокладывали арыки, сажали дыни и хлопок, выдумывали науку алгебру и стихи, бессмертная звучность и печаль которых как игла пронзает столетия.
23
Бебе очень не понравился город Ургенч. Днем жара начисто съедала всякую инициативу, вечером улицы были темны, и в глиняных переулках прятались тени янычар или кого там еще, с длинными кривыми ножами и азиатским равнодушием к человеческой жизни.
Центральная часть Ургенча была выстроена без применения особой фантазии из бетонных блоков. Она ничем не отличалась от аналогичных застроек в любом городе страны.
В старой части города, в глинобитных домах с плоскими крышами, жили мужчины, старики, женщины и младенцы. Старики сидели кое-где на завалинках, младенцы заполняли арыки, тротуары и узкие улочки, а женщины выскакивали из тенистых дворов, чтобы утащить во внутренность своего двора очередного младенца с какой-то неведомой материнской целью.
Покупателей золота здесь не имелось. Ясно как двадцать одно. Или их надо было разыскивать по неведомым Бебе приметам.
Например, базар. Бестолковый, битком набитый ишаками и халатами базар, где продают редиску, дыни и лук. Будешь в толчее продавать самородок неизвестно кому? Нужен индивидуальный контакт, возможность поговорить без посторонних ушей. А как без ушей, если на пяти квадратных метрах базара находятся двадцать пять человек? В четыре часа дня этот базар, как по звонку, пуст. Сторожу продавать будешь?
От этих обстоятельств Беба ожесточился. Он начисто забыл осторожность и теперь, уходя, оставлял самородок под койкой все в той же швейцарской сумке. Держал его просто завязанным в тряпку.
Обрубок носил с собой. Металл залоснился в кармане, к нему прилипли табачные крошки и всякая разность, которая бывает и карманах не слишком опрятного человека. Обрубок драгоценного металла потерял свой товарный вид.
«Искать, черт побери, искать надо», — думал, лежа на гостиничной койке, млевший от жары Беба.
Номер был странный, сделанный из двух комнат. В комнатке поменьше стояли две койки, в комнатке побольше — четыре. И в той и в другой комнате люди менялись почти ежедневно. Это был обгорелый на сельскохозяйственном производстве народ, в неизменных брезентовых сапогах и кителях из серой холстины. Они вставали в пять-шесть утра, пили зеленый чай из гостиничных чайников и исчезали, чтобы завтра смениться новыми.
Неутомимо держался только Бебин сосед, главбух неизвестного провинциального производства. Этот чертов главбух вставал в шесть часов утра, дул для начала зеленый чай, затем клал на стол папку и вслух начинал читать свои бумаги: «От шестого восьмого шестьдесят шестого. В ответ на наш тридцать два дробь семь сообщаем…» Проклятый канцелярщик так и читал, как пишется: «шестого восьмого…»
От всего этого хотелось запить, кануть в темную бездну. Но Беба держался. Ухо востро и хвост пистолетом. «Учись, солдат, свой труп носить, учись висеть в петле…» — так произнес поэт.
В этом городе все говорили про хлопок. Радио говорило про хлопок, газеты писали о нем же, и гостиничный люд в брезентовых сапогах, когда переходил на русский, толковал тоже про хлопок. Базарная толпа состояла из людей в халатах. Халатники, Беба это видел, знали физический труд не по книжкам. Редким и случайным казалось в толпе халатов белое пятно рубахи интеллигента или сарафан приезжей туристки.
24
Жить окончательно не хотелось. Беба спустился вниз, в ресторан, взял карточку. Меню делилось на разделы, отпечатанные типографски.