Давно подавали заявки жена Позднякова и Панафидин, но это не имело значения, и в список свой я ее все-таки включил, потому что считать случайным совпадением работу Желонкиной над транквилизаторами, распад ее семьи и отравление Позднякова было бы с моей стороны неправильным. Ей-богу, у меня не было никаких серьезных подозрений против нее, но присмотреться к ней внимательнее мне казалось просто необходимым.
Вторым претендентом в моем турнире с сомнительными призами оказался м. н. с. — младший научный сотрудник — Лыжин. Выбор этой персоны был продиктован тремя обстоятельствами. Во-первых, он больше, чем все остальные, работал вместе с Панафидиным — им было выдано одиннадцать совместных авторских свидетельств. Во-вторых, он был соавтором тех же работ, в которых принимала участие Желонкина.
В-третьих, последнее их общее свидетельство было зарегистрировано около пяти лет назад, после чего в выходе научной продукции Панафидина возникает многозначительная пауза длиной в три года. Потом у Панафидина сразу огромный рывок, а Лыжин исчезает совсем.
Последнюю вакансию я заместил профессором Благолеповым — его имя значилось первым во всех ранних работах Панафидина, из чего я сделал вывод, что профессор скорее всего был его научным руководителем. Совместных свидетельств семь.
Вот о чем я неспешно раздумывал, стоя у парапета над пустынной осенней рекой. Чайки резко пикировали на серую маслянистую воду, пронзительно кричали острыми кошачьими голосами. Грудастый, астматически-задушливый буксир тянул против течения большую баржу, на которой был выстроен целый домик — со скамейкой под окнами, печной трубой, на веревке сохло женское белье.
В общем, принцип отбора фигурантов, придуманный мною, был не бог весть какой замечательный — арифметики в нем было гораздо больше, чем логики и причинно-следственного анализа. Но поразмыслить тут было над чем. Ведь не случайно встретились и работали Панафидин с Лыжиным, коли вместе запатентовали двенадцать серьезных научных работ. А потом Лыжин исчез. Но он же только из картотеки патентного бюро исчез — из жизни-то не исчез, наверное. А почему с Панафндиным разошлись? Впрочем, чепуха все это. Женился и уехал в Елец, например, вот тебе и весь секрет.
— А почему вы этим интересуетесь? — настороженно спросил Благолепов.
— Потому что у меня сложилось неприятное впечатление, будто крупному научному открытию дал путевку в жизнь преступник. Или, во всяком случае, первый применил его.
Профессор одернул на себе телогрейку, засунул поглубже большие пальцы за солдатский ремень, откинул назад большую лысую голову, словно хотел рассмотреть меня получше, неопределенно хмыкнул.
— Что же, истории и такие случаи ведомы.
— А именно?
— Ну хотя бы изобретение ацетиленовой горелки. Когда Шарль Пикар опубликовал свою работу, коллеги подняли его на смех. А лондонские налетчики, не имевшие достаточной подготовки, чтобы усомниться в научной компетентности Пикара, заказали по его схеме автоген и через месяц разрезали бронированный сейф Коммерческого банка. — Благолепов медленно, осторожно нагнулся, поднял с земли лопату, грабли, аккуратно прислонил их к коричнево-серому стволу яблони, показал мне на скамейку: — Присаживайтесь, в ногах правды нет.
Скамейка была хороша. На двух гранитных валунах покоилось дубовое бревно, покойно и очень удобно углубленное в середине, сзади и сверху затеняли скамью ветки старого осокора, а перед ней вкопали в землю стол-пень, любовно, умело вырубленный в нужную форму, огромный, в два обхвата. Вообще-то говоря, в этом саду было все необычно — я, собственно, таких садов и не видел никогда. По сложенному из крупных позеленелых булыжников альпинарию сочился прозрачно-льдистый ручеек, вода натекала в округлую каменную чашу и переваливалась из нее стеклянным дождиком в маленькое озерцо. От капель разбегались к берегам, заросшим папоротником, ровные плавные круги, ветерок шевелил на игрушечных волнах красно-желто-зеленые кораблики опавшей листвы. В саду засохшие деревья не спиливали, а снимали с них кору, подрезали ненужные ветки, шкурили луб до древесины и покрывали польским паркетным лаком, и от этого стояли в сумраке живых деревьев янтарные, густо-медового цвета лешаки и ведьмы, застывшие для прыжка олени, солнечно просвечивали диковинные птицы и удивительные неземные звери.
Дорожки, выложенные каменными узорами, цветники, причудливо подстриженные кусты, прямоугольный газон перед домом, зеленый и гладкий, как бильярд.
— Вы курите? — спросил Благолепов.
— Нет. Не научился.
— Похвально. А я вот стражду — последний окурок погасил о носилки, на которых меня тащили с третьим инфарктом. Ну, во всяком случае, хорошо, что вы не курите — говорить будет легче, иначе мы бы мучили друг друга искушением и воздержанием. А кофе пьете?
— Охотно.
— Пойдем в дом или на воздухе?
— В саду было бы, конечно, приятнее, но это, наверное, сложно…
— Отчего же? Сейчас мы с вами здесь прекрасно расположимся. Посидите, подышите пока. — Благолепов пошел к даче. Он шел не спеша, глядя в землю, и все шаги у него были разной длины, будто он видел на дорожке одному ему заметные ямки и перед каждой ненадолго задумывался — перешагнуть, обойти или по причине мелкости ступить прямо в углубление? Держался он неестественно прямо, словно нес в груди своей пугливого зверька, которого ни в коем случае нельзя было беспокоить.
Позвонив на квартиру профессора и не застав его дома, я не поленился приехать сюда, в Опалиху, на дачу, потому что в придуманном мною принципе исследования деловой карьеры Панафидина разговор с его научным руководителем должен был стать отправным моментом.
Когда я пришел, Благолепов окапывал яблони. Перепоясанный ремнем, за который он все время засовывал большие пальцы, в штанах, заправленных в белые шерстяные носки, с большущей лысой головой и длинными сивыми усами, он больше походил на чумака, чем на профессора биохимии. Да, вид у него был хоть куда, и лишь по тому, как он осторожно носил в себе свое усталое стеклянное сердце, чувствовалось, что он сильно болен.
Очень тихо было в саду. Отзванивали капли на озерце, да серая птичка с зеленым воротничком раскачивалась невдалеке от меня на ветке и выкрикивала тоненько «цви-цви-цуик», «цви-цви-цуик». Красноватое вечернее солнце повисло на рукастой сосне, как детский шарик, лиловый туман слоился полосами у забора в конце сада.
Стукнула дверь в доме, на крыльце показался Благолепов с подносом в руках. И шел он с ним все так же прямо, как жрец великий, возносящий к алтарю священную жертву. Я взял у него поднос, поставил на стол. В середину пня был врезан керамический горшок-петух, над которым дымились желтые, красные, багровые, синие взрывы махровых астр. Остро пахло мокрой землей, яблоками и жжеными листьями.
На подносе уместились банка с кофейными зернами, спиртовка, мельница, похожая на зенитный снаряд с ручкой на хвосте, сахарница, две тонкие фарфоровые чашечки, серебряные с прочернью ложечки.
— Вы кофе любите? — спросил он.
— Как вам сказать — люблю, наверное…
Благолепов усмехнулся, подергал себя за ус:
— Значит, не любите. Кофе можно любить только страстно — как любовницу, дабы с соблазном соседствовал запрет, это придает ему особую терпкость и неповторимый вкус. Чтобы ощутить его прелесть полностью, необходим категорический врачебный запрет.
— Вам ведь, наверное, врачи не рекомендуют кофе? — заметил я осторожно.
— Мне врачи не рекомендуют все, — засмеялся старик. — Но в моем возрасте человек уже должен научиться решать сам. Мне этого, кстати, всю жизнь не хватало…
— Глядя на вас, этого не скажешь.
— «Глядя» ни про кого ничего не скажешь. Глаза — обманщики, лжесвидетели, предатели. Глазам не стоит верить. О-хо-хо. — Он грузно сел на скамью, положил в спиртовку не сколько круглых рафинадно-белых кусочков сухого спирта, на сыпал в мельницу зерен и протянул ее мне: — Работайте.
Я крутил за хвост зенитный снаряд, а Благолепов положил в турку сахар, подошел к водопадику и набрал в нее прозрачной, пахнущей слегка травой воды. От бешеного кручения маленьких жерновов мой снаряд разогрелся, и вокруг пополз горьковатый тонкий запах теплого свежемолотого кофе.
— Хватит, — сказал Благолепов.
Я передал ему мельницу, и он высыпал в турку коричневый благоухающий порошок. Кофе застыл на воде горкой, он очень медленно набирал влагу. Потом профессор бросил туда же крошечную щепотку соли, поставил турку на спиртовку и чиркнул спичкой. Бегучее пламя лизнуло донышко турки и еле слышно загудело.
— Итак, если мне принять ваш совет не доверяться глазам своим, то, не будучи специалистом в таком тонком вопросе, я должен сразу же сдаться, а расследование прекратить, — сказал я.
— А мне как раз сдается, что ваша некомпетентность в специальной стороне вопроса является преимуществом: вы будете свободны от бремени авторитетных мнений.
— Как лондонские налетчики?
Старик засмеялся:
— Ну что-то вроде. Позвольте вас спросить: вы подозреваете в чем-то профессора Панафидина?
— Нет. Но он знает гораздо больше, чем говорит. Панафидин о чем-то умалчивает, и мне это не нравится.
— Зря вам это не нравится — все люди, во всяком случае, все разумные люди, знают гораздо больше, чем говорят. А Панафидин — образцовый ученый муж, я бы даже сказал, что он эталон современного понятия «хомо сайентификус».
— А что именно характеризует Панафидина как образцового современного ученого?
— Он молод, а я глубоко уверен, что золотая пора ученого — это грань между молодостью и зрелостью. Именно в эту пору совершаются большие открытия. Он честолюбив, а честолюбие, эта злая птица, выносит немало исследователей к вершинам знаний и славы. Он умеет заставить работать своих сотрудников в нужном ему направлении — столько и так, чтобы получить от них максимальную отдачу. Он хорошо подготовлен теоретически, и ему идей не занимать. Наконец, он умеет толково тратить отпущенные ему деньги — столь же ценное, сколь и редкое умение для научных руководителей. — Все это Благолепов говорил как-то вяло, я не чувствовал в его словах внутренней уверенности. Потом он умолк, я подождал немного и спросил: