Сибирцев выходил на террасу, курил без конца, снова возвращался в дом и слонялся из угла в угол, ничего не делая и чувствуя себя лишним.
Солнце поднялось в зенит и палило неимоверно. Ветер кружил над дорогой столбы пыли, раскачивал липы в саду, срывая с ветвей рано побуревшие, засохшие листья. Сирень отцвела и обуглилась в одну ночь. И теперь ее кисти были ржавыми и неопрятными на вид.
Сибирцев курил, облокотись о перила террасы. Смерть, пришедшая в дом, казалось ему, захватила своим крылом и сад. Было в этом что-то мистическое, потустороннее, чего никак не принимал умом Сибирцев, однако же… было. Всего каких-то три, даже два дня назад, а кажется, будто целая жизнь прошла, все было в цвету. Все сияло и светилось от радости, от ощущения бесконечного счастья. А теперь и на могилу-то веточки не сыщешь…
— Пора бы везти, товарищ Сибирцев, — услышал он за спиной, обернулся и увидел Малышева.
— Да, да, — спохватился он. — Надо бы Маше сказать…, Малышев кивнул и ушел в дом. Там задвигали стульями, что-то загремело, и тут же продармейцы с Малышевым вынесли закрытый гроб. Сибирцев хотел помочь им, подхватил, чтобы снести по ступеням, но Малышев просипел с натугой:
— Вы не надо, мы сами.
И он опять остался не у дел. Вошел в комнату. Маша сидела на стуле у изголовья матери. Гроб стоял на том столе, у которого Сибирцев провел ночь с Яковом. Лицо Елены Алексеевны было спокойным, плоским, и на глазах лежали медные монетки. Маша молчала, не поднимая головы.
Возвратились продармейцы, помялись у входа. Маша поднялась, на миг прижалась лбом к материнской руке и отошла в сторону. Тогда они закрыли гроб крышкой и заколотили ее гвоздями.
…На кладбище было безлюдно — весь народ собрался на площади. И когда опускали гробы в одну большую могилу — не было нужды рыть две, места за оградой хватало, — от площади донесся троекратный ружейный залп. Там хоронили погибших от рук бандитов. Продармейцы споро взялись за лопаты, а Сибирцев, кинув горсть земли, отошел в сторону и сел на плоский камень, лежащий между могилами.
Трава выгорела от солнца, и камень был горячим. Кладбище казалось заброшенным, серые кресты на могилах перекосились, а от всего, окружающего сейчас Сибирцева, несло тоской и запустением.
Ударил колокол, и звук его был тягучим и заунывным. Пахло пылью и пересохшим сеном.
Маша стояла, опершись спиной об ограду. Голова ее была прикрыта черным платком, и вся она казалась отстраненной и одинокой, сама по себе со своим горем, со своей ненужностью.
Когда продармейцы стали, пришлепывая лопатами, ровнять холмик, на кладбище появились Матвей Захарович и дед Егор. Они несли тяжелый железный крест, склепанный из широких полос, на концах его были приварены завитушки из гнутой проволоки. Они установили крест в изголовье, вогнали его в рыхлую землю и закрепили. Дед, увидев Сибирцева, подсунулся к нему.
— Тама Матвейка-та исделал все, Михал Ляксаныч, — согнувшись, тонко прошептал он. — И написал, что-де с миром покоица Елена Ляксевна и сын ейнай Яшенька. А я, милай, никому, окромя Матвейки, не сказал про него-та, ни-ни. А пошто? Ей-то Машеньке-голубице, тады всю жизню хрест от людей нести… И-эх! Хоть и бяду они исделали, ей-та пошто?..
— Правильно, Егор Федосеевич, — сказал Сибирцев вставая. — Видишь, как все получилось-то? И не спасла твоя Варвара-великомученица.
— И-эх, милай друг! — махнул рукой дед. — Варвара-то сама, вишь ты, в огне сгорела. А ить светлой души была, красавица…
— Пойдем, Егор Федосеевич, может, найдем чем помянуть.
Машу вел под руку дед Егор. Кузнец пожал руку Сибирцеву, кивнул и молча ушел. Ушли, закончив дело, и продармейцы с Малышевым. Сибирцев еще постоял у ограды, окинул взглядом многочисленную родню Сивачевых, вздохнул и отправился следом.
Возле церкви встретили Ныркова. Он подошел и, сняв фуражку, вытер лысину клетчатым платком, неловко сунул его в карман.
— Мария Григорьевна, — сказал он, глядя на Сибирцева, — мы с Мишей… с Михаилом Александровичем считаем, что вам надо бы ехать с нами. Зачем вам тут оставаться? А там у нас и дело найдется, и вообще…
— Да… — подтвердил Сибирцев и закашлялся. — Разумеется, надо ехать Маше.
Она долгим немигающим взглядом посмотрела Сибирцеву в глаза и опустила голову.
— Спасибо, я подумаю.
— Подумайте, ага, — заторопился Нырков. — Скоро и тронемся. Вот закончим дела и поедем. Нынче и поедем. — Он ободряюще кивнул Сибирцеву и надел фуражку. — Я заеду за вами.
— Постой, Илья, еще два слова. Извините, Машенька… — Он отошел с Нырковым в сторону. — Как же это у тебя с попом-то получилось? Как не уследил?
— Ей-богу, Миша, хоть убей, не пойму, — виновато забормотал Илья. — И охрану приставил, и глаз не спускать велел… Подозреваю, что это твой дедка помог ему. Век себе не прощу, такую птицу упустил.
— Ну тогда слушай, Илья. Что прошляпили, то прошляпили. Но ведь Маркел-то существует. Как полагаешь, не следует ли мне теперь прямо к нему податься? Мол, еле ноги унес, а? Поп с ним наверняка обо мне говорил. Самого уже нет. Может, воспользоваться случаем, а?
— Тебе бы в себя сейчас прийти, Миша…
— А Машеньку ты возьмешь с собой. Это правильно.
Сибирцев вернулся и, взяв Машу под руку, почувствовал, как она вздрогнула.
— Машенька, — сказал он после долгой паузы, глядя себе под ноги, — я хочу вам сказать… — Он замолчал.
— Я долго думала, Михаил Александрович, — заговорила она, — последние дни я только и делала, что думала, думала, думала… Я никогда столько не думала, сколько… вчера. И я должна, обязана вам сказать, Михаил Александрович, что никогда в жизни понимаете, никогда не напомню… об этой ночи… И еще… Мне стыдно говорить, но я, Михаил Александрович… Я вас люблю…
— Машенька… — Сибирцев ошарашенно остановился.
— А сейчас мне очень хочется плакать, Михаил Александрович… — и она прижалась лбом к его груди.
Мимо прошли две старухи, видно, тоже с кладбища.
— Так снесли-та кого, Катярина, ась?
— Я ж те баила: Сивачеву, оттеля, с усадьбы. И сынка ейнова.
— А че с им-та?
— Вроде бы ранетай, болел усе, болел, да, видать, и помер.
— Ну тады прими их души…
— Истин так.
Димитр ПЕЕВАБЕРАЦИО ИКТУС[3]
Говорят, что все мертвецы похожи друг на друга: тихие, кроткие, одним словом, покойники. И самое главное — уже безвредные. Но это не совсем так. Подполковник Антонов достаточно видел трупов и убедился, что люди и после смерти так же непохожи, как и при жизни. И не только внешне. Лица, обезображенные прикосновением смерти, и лица людей, заснувших как бы в сладком сне, охваченные едва ли не умилением. Да, кроткие и добрые, уходя из жизни, выглядят примиренными со своей судьбой, а злые делают последние отчаянные попытки отомстить миру даже после того, как потеряли всякую возможность пакостить людям.
Эта женщина явно не была доброй при жизни. А то, что она выглядела красавицей, только подчеркивало в ней какой-то разительный контраст. В самом деле, красивой внешности должна соответствовать и благородная душевность. Ее светло-синие глаза, вероятно, и при жизни были холодными. Застывшие, сейчас они светились, как осколки синеватого льда. Искаженные в агонии черты ее лица походили на гримасу человека, ненавидящего весь мир, а руки конвульсивно стискивали горло, что наводило на мысль: когда уже не было кого душить, она в отчаянии вцепилась в собственное горло…
Антонов сидел на стуле у кровати и сосредоточенно смотрел в лицо умершей. Из опыта он знал, что с сегодняшнего дня и неизвестно на какое время его судьба будет странным образом переплетаться с судьбой этой русоволосой красавицы. Он задумчиво вглядывался в ее лицо, пока у него не мелькнула мысль, что борьба уже началась и что эти холодные глаза неминуемо победят. Он не выдержит их взгляда, отведет глаза в сторону. Она — уже никогда! Глупости. Сила мертвых заключена в том, что они уносят в могилу все свои тайны. Уж он-то хорошо знал, насколько это трудно, а порой и невозможно заполучить секреты мертвых.
Антонов встал и прошел в холл. В прихожей старшина все так же стоял навытяжку. Увидев его, подполковник с облегчением улыбнулся, но ничего не сказал и отправился выкурить сигарету на балкон. Да, только час тому назад он узнал о существовании этой Пенки Василевой Бедросян. Узнал, когда ее уже не было в живых. Что поделаешь, такова работа: знакомиться с погибшими, с убитыми…
Антонова вызвал начальник управления. У него уже находился полковник Бинев. Когда Антонов вошел, они замолчали, видимо, говорили о чем-то, что ему не положено было знать. Потом уже стало ясно и о чем они беседовали и почему его вызвали к двум начальникам сразу для получения такого, в общем-то, ординарного дела. Из городского управления Софии в оперативную группу направляли капитана Консулова, известного там как «трудный человек» и недавно строго наказанного за что-то лично самим министром Полковник Бинев не хотел его брать, а полковник Пиротский хорошо знал, что Антонов с удовольствием работает с Консуловым. Впрочем, особого удовольствия Антонов не испытывал, хотя, несомненно, ценил его как хорошего и опытного криминалиста, а поэтому прощал крайнее оригинальничанье Консулова и его острый язык.
Кто-то настойчиво позвонил в дверь. Старшина открыл. В дверях возникла знакомая фигура капитана Консулова.
— Здравствуй, Крум, ты немного опоздал.
— Пока соберешь всех… Вы еще не начали?
— Что я могу один?
— Так… А где виновница нашего милого собрания?
Антонов кивнул в сторону спальни.
— Понимаю, понимаю, еще в своем будуаре. За работу, ребята!
«Ребята» были хорошо знакомы Антонову: доктор Теодоси Пырванов, пожилой судебный врач, которого все давно уже фамильярно называли бай Досю, высокий молодой мужчина — эксперт старший лейтенант Людмил Киров. Тот внес с собой большой следственный кофр, через плечо у него висела доверху набитая фотоаппаратурой тяжелая сумка.