Искатель. 1984. Выпуск №1 — страница 2 из 31

— Похоже, что так, — вздохнул Газаев.

— А может, они сами на муку идут?

— А чего же орут?

— Так страшно же.

— Так чего же не вешаются? — не унимался Фомин.

— Жить, наверно, хотят, Фомушка. Жить хотят…

— Ну, хватит лясы точить. Тебя, Савицкий, извини, от караульной службы освобождаю, мы не о себе сейчас думать должны. Если эти дуры повесятся, так те, кто привез их, такое растрезвонят… Газаев с отделением — посменное дежурство у раскрытой двери. Начнешь дежурить сам. Понял? Повеситься они не должны!

Все поняли, почему командир первым назначает Газаева.

— Понял, товарищ лейтенант. — Газаев достал из-за голенища трофейный нож.

Во взводе знали, что этим ножом он метров с тридцати броском перережет веревку на столбе. Все видели, как он всаживал нож в белый лоскут величиной со спичечный коробок, приколотый к дереву. Когда его спрашивали, где так научился, Газаев, как всегда, лаконично отвечал: «Горы научили».

— Пока нужно продержаться, а я отправлю связного в штаб с донесением, пускай присылают переводчика…

— Товарищ лейтенант, а может, войдем все. Пусть вешаются, я успею веревки в две секунды перехватить, если что, откачаем…

— В крайности так и сделаем. А пока приказ прежний — пусть привыкают, что мы здесь, пусть тебя в дверях видят, и пусть поймут, что мы им зла не сделаем. А там переводчик как-нибудь их на дело наладит… Так что никакой самодеятельности. Буду через каждый час проверять — надо монастырь к приему полка готовить.

— Жалко их, товарищ командир, совсем девчонки, — заговорил молодой солдат, из недавнего пополнения.

— Конечно, жалко. Знать бы, какой гад такое придумал, с ним бы я не церемонился…

— Товарищ лейтенант! — обратился Кузьмин. — Разреши мне с Газаевым остаться. Кое-какие мыслишки появились…

— Давай, Леня, только аккуратно…

Кузьмин с Газаевым подождали, когда стихнут голоса, оставили у входа Фомина и медленно пошли наверх. Не доходя несколько ступеней до чердака, Кузьмин сказал:

— Володя, давай-ка в голос разговаривать.

— Зачем? — удивился горец, привыкший ходить тихо, делать все тихо.

— Шепота люди больше боятся, чем громкого голоса… Будут знать, что мы не подкрадываемся, а идем и сами с собой разговариваем…

— Ох, и хитрый ты. Цыган, все про людишек знаешь… Только эти-то не наши! Может, у них все по-другому? Может, им твой громкий голос как нож по горлу?

— Черт их знает, только сдается мне, что людишки везде одинаковые, только и отличаются друг от друга тем, что одни дети, другие взрослые, одни женщины, другие мужчины, а уж все остальное из них силой делают…

— Я их и не разглядел… Может, страшилища какие?

— А если хорошенькие, какая разница? После смерти люди все одинаковые — мертвые…

Приоткрытая ими, чуть скрипнула дверь, но маневр Кузьмина не оправдался — хоть монашки и слышали их приближение, крик и визг был прежний.

— Садись на пороге, Володя.

— А что делать будем?

— Смотреть. Нож-то спрячь, чтоб не видели… Давай курить будем, а они пусть смотрят… через нейтральную… Понял? Пусть к нам привыкают.

Продолжая говорить всякую всячину, Цыган следил за белыми фигурами в глубине чердака.

Что-то неестественное, зловещее, противное душе человеческой было в этой картине. Они уже не кричали. Молчали. Неподвижно застывшие между полом и потолком. Цыган прикинул, что через час солнце осветит чердак и даст разглядеть их как следует.

Ему казалось, что монашки свыклись с их присутствием, так тихи и безучастны они были. Он решил опять сделать шаг к примирению.

Результат был прежним.

— Какие ж связки надо иметь, чтоб так вопить! — буркнул Цыган.

Он снова отступил к порогу и стал знаками объяснять, что не будет ходить к ним, а будет стоять на пороге. Он так сосредоточенно и серьезно жестикулировал, что Газаев хмыкнул:

— Ты что это, Кузьмин, языком жестов занялся?

— Если тебе, темному горцу, понятно, что это язык жестов, пусть и эта психованная Европа нас поймет… Я же в свое время был и актером, и циркачом, и художником… Всем понемногу… А сейчас мы им про демаркационную линию объясним.

Кузьмин сделал шаг вперед. Крика не последовало. Жестами он стал объяснять им новую ситуацию: вот дальше этой линии, именно этой, не ступит ни шагу.

— Зачем это? — удивился Газаев.

— Ни за чем, пропади они пропадом, просто налаживаю переговоры, пусть думают: «Что это там русский солдат вытворяет?»

Несколько раз Кузьмин демонстративно отходил от порога. Монашки., казалось, смирились с этим, хранили молчание.

— Крепко стоят, ладно! — констатировал Газаев. — Насколько же их хватит?

— Если они монашки, хватит надолго. Весь день простоят, не дрогнут.

— Хорошая выучка.

Солнце хлынуло потоком, высветив верхние поперечины, узлы веревок, белые рубахи женщин. Горец присвистнул:

— Смотри, Цыган, молоденькие… Девчонки…

Стройный ряд неподвижных фигурок дрогнул. Рубахи на монашках были просты и при каждом движении обрисовывали тело с вызывающей отчетливостью.

На груди у каждой выделялся крест на черном тонком шнурке. Руки, спрятанные за спиной, и впрямь были связанными, на головах — одинаковые белые не то платки, не то накидки.

Вернулся Гаврилов, спросил шепотом:

— Как они тут?

— Говори громко, командир, мы их приручили, — сказал Кузьмин. — У нас зона своя есть, смотри…

Он сделал шаг от двери и сразу отпрянул назад — монашки опять закричали: то ли солнце их пугало, то ли новый человек вселил прежний ужас.

— Дичь какая-то! — устало проворчал Гаврилов. — Может, просто уйти? Сами из петель вылезут. — И покачал головой: — Ни черта не выйдет, у них же руки связаны. Устанут стоять, брякнутся, кто-нибудь и задохнется в петле, и Газаев не поможет…

Гаврилов взял у Цыгана сигарету и затянулся:

— Морока! Отвлечь их чем-то надо…

Трое мужчин смотрели на шестерых женщин. Между ними лежала полоса в десять шагов. Словно пропасть. Ни обойти, ни перепрыгнуть.

— Леня, может, ты споешь им что-нибудь?

— Верно, Цыган, может, споешь? — поддержал командира Газаев.

Кузьмин улыбнулся.

— Я такой же цыган, как и вы… Петь, конечно, умею… Да вот с репертуаром плохо: из ихних композиторов только опереточных знаю, так что куплетами Бони этих смертниц могу порадовать…

— На правую, смотрите, на правую, — быстрым шепотом перебил его Газаев.

Правая с краю делала какие-то странные движения, словно мешало ей что-то, лицо ее исказила гримаса, она встряхивала головой, вжимала ее в плечи… Что-то с ней было неладно…

Солдаты переглянулись:

— Может, на двор приспичило?.. — шепотом предположил Гаврилов.

— Платок сползает, — так же тихо сказал Володя, и в этот момент платок скользнул с головы, выпустив целый ворох волос. Рыжий, ярко-медный струистый поток скользнул по плечам и разделился на три части — одна за спину, две по сторонам лица — на грудь. Девушка вскинула голову и чуть не потеряла равновесие.

— Точно — монашки! — шепнул Кузьмин.

— Почему решил?

— Простоволосыми ходить грех… Для нее это мука…

Девушка взглянула на своих — те не удостоили ее ни взглядом, ни возгласом. Она вновь запрокинула голову, закрыв глаза, простояла минуты две, снова раскрыла их, удивленно озираясь.

— С закрытыми глазами на табурете долго не устоишь, голова кружится… — Кузьмин шепотом комментировал события.

Девушка стояла теперь, опустив глаза, и только шевелила плечами, словно что-то кололо ее в спину.

— Товарищ командир, может, нам на время смотаться?

— Почему?

— Похоже, у нее на руках веревки ослабли. Если уйдем, она попробует снять их, а снимет, значит, жить хочет, а не вешаться. Тогда и говорить можно будет…

— Ляд с ними! — Гаврилов мало спал последнее время, усталость брала свое. — Я пошел. Газаев — отвечаешь. Действуй по своему разумению, чуть что — зови. Пошли, Кузьмин, дел по горло.

Они ступили в сумрак площадки, прикрыли за собой дверь, оставив узкую щель для наблюдения.

Гаврилов с Кузьминым обошли монастырь, осмотрели все постройки, проверили посты.

Кухня должна была прибыть если не к завтрашнему утру, то уж к обеду наверное, а пока солдаты пользовались сухим пайком. Савицкий растопил печку в маленьком домике и кипятил чай. Теперь он старательно разминал в котелке брикет каши.

— Товарищ командир, давайте к нашему столу. Чай есть, щас каша поспеет…

— Спасибо…

— Ну что, лейтенант, все пляшешь вокруг этих девах? — спросил Савицкий.

— Как не плясать? Малые, стало быть, глупые.

— Скажи — жалко!

— Жалко! — резко ответил Гаврилов.

— Ладно, не серчай, садись к столу…

— Сыт я. Спасибо.

Чем был сыт лейтенант, он не смог бы сказать, только знал одно: если сейчас не приляжет на четверть часа, то свалится.

— Кузьмин! — позвал он. — Пойдем пройдемся.

Они вышли во двор, и Гаврилов признался:

— Леня, выдохся я, оставляю за старшего, пойду, где-нибудь прилягу. Смотри, построже с ребятами…

— Пойдем, в кельи провожу…

— Хотел спросить, — Гаврилов расслабился, мысли путались, сбивались. — Хотел спросить, как ты решил, что эти, ну… в трапезной? Почему решил, что это трапезная?

— Бывал в монастырях до войны…

— А слышал, вы артистом до войны были?

— Не только, — усмехнулся Кузьмин, привык к его неожиданным переходам то на «вы», то на «ты». — Был и художником и певцом в оперетте…

— Я после войны тоже хочу в театре попробовать… — смущенно сознался Гаврилов.

— Дело…

— В школе в драмкружке был, во Дворец пионеров бегал, — продолжал он, — у нас старикан был, еще до революции в провинции играл… Замечательный старикан. Любил на стекле, на обыкновенном стекле, гримом цветы рисовать, а чтоб не смазались, он их клеем покрывал…

— Лаком, — поправил Кузьмин, — театральным лаком…

— Ну да, он так и говорил, я забыл… До чего спать охота!..

— Пришли уже.