На подводах, бестарках, как их называли наши ездовые — туляки, не хватало места, ящики несли на себе Мы промокли до нитки, обмундирование пропиталось жидкой грязью, и на привалах мы нередко валились от усталости прямо на глянцево блестевшую мокрую траву, на пашню, на обочину. Костры разводить капитан запретил. Отдышавшись, мы сооружали навесы из жердей, кусков брезента, ладили плащ-палатки. Дожди шли двое суток.
Добравшись до места, мы наконец обсохли, отдохнули, оборудовали огневые позиции и укрытия для боеприпасов Эти двое суток под дождем стали далеким воспоминанием, только много позже я вернулся мыслью к подробностям этого нашего марша и смог правильно оценить сделанное. Но и сквозь завесу времени видел я прежде всего капитана, слышал его голос, слова, Обращенные к нам, и понимал, что стойкость его была непоколебимой.
В РАЗВЕДКЕ
Партизанский отряд растворился; так бывает, когда ручей впадает в реку: не найти уже его особой воды, нет ее — вокруг река. Володю Кузнецова, которого мы звали Кузнечиком, отправили в тыл учиться, несмотря на его сопротивление. Ходжиакбар, с которым мы ходили на станцию, был тяжело ранен в том же бою, что и я. Известий от пего не поступало. Быть может, он до сих пор лежал в госпитале. Убит Станислав Мешко. Остальные служили в разных частях. В нашел дивизионе, кроме капитана и меня, находился Виктор Скориков, сосед мой по землянке в отряде. Капитан сказал об этом в первый же день. Виктор был теперь командиром взвода управления, но мае до сих пор не удавалось его увидеть. И вот наконец я пробрался к нему в землянку…
— Виктор!
— Валя, ты?..
— Рад видеть тебя в добром здравии, товарищ лейтенант.
— Рассказывай! — Виктор угостил меня трофейным шоколадом, обругал почем зря немецкий эрзац-мед и сигареты, предложил бийскую махру и тут же попытался решить мою судьбу: — Тебя бы, Валя, отправить побыстрее в университет, не дожидаясь…
— Нет, — оборвал я его. — Войне скоро конец. Один американский журналист заявил по радио, что союзники победят Германию в сорок третьем.
— Если бы американцы так воевали, как говорят,
— Все равно скоро победа. Тогда я вернусь В университет.
— Ну дай-то бог.
В землянке было душно; кто-то читал, пожилой боец чистил оружие, рядом с ним молодой парень неумело брился немецкой бритвой.
— Переходи-ка в отделение разведки, к нам! — Скориков исподлобья смотрел на меня сквозь облачко дыма от самокрутки и ждал ответа.
Я замялся. Мне хотелось служить с ним бок о бок. Но мое ли это дело? Наконец я ответил:
— Поговорю с капитаном.
— Тебе Ивнев разрешит. — Скориков подчеркнул это «тебе», тем самым давая понять, что капитан мне благоволит и что решение это зависит, в общем, от меня самого.
…Выбрав нужную минуту, я поговорил с капитаном. Он усадил меня за стол, над которым горела лампа, сделанная из снарядной гильзы Она освещала планшет, бумаги, схемы, назначение которых мне было непонятно. На белой тонкой бутылке с отбитым донцем, которая служила ламповым стеклом, заметна была копоть.
— Ну что ж, — сказал капитан, выслушав меня, — люди везде нужны. Но Поливанов считает, что из тебя вышел бы хороший наводчик. Говорит, что у тебя талант. Человек он опытный… Но раз ты так хочешь в разведку — давай!
Ивнев встал, давая понять, что разговор окончен, протянул на прощание руку. Я почувствовал настоятельную потребность сказать что-то хорошее. Но не мог найти слова. Под накатом землянки Глеб Николаевич казался еще выше, в светлых глазах о~рпжалось широкое лезвие огня от лампы, над переносицей собрались резкие складки. Когда я пожал его руку, складки эти стали еще глубже. Я повернулся и быстро вышел из землянки.
Даже у разведчиков Скорикова в свободные минуты я набрасывался па книгу, подаренную капитаном, разбирался в артиллерийской науке, узнавал, как действует накатник, тормоз отката, затвор, словно предчувствуя, что это может еще пригодиться, что не напрасны слова Поливанова.
Много дней и ночей предстояло мне провести у разведчиков, но первые дни были особенные. На второй же день Скориков в немногих словах рассказал о задании. И когда он рассказывал, я живо мог представить лицо капитана, выражение его серых с синевой глаз, складки над переносицей. И так я легче понимал командира разведчиков — словно за спиной его стоял Глеб Николаевич и продолжал со мной беседу. Час назад он вернулся от командира полка, вернулся, обеспокоенный тем, что у немцев появились на нашем участке фронта тяжелые минометы Их засекла наша авиация. Но в штабе дивизии считают, что противник хочет провести нас, создав ложные позиции. Наше наступление начнется через два дня. Командир дивизии принимает решение — мне кажется, что Виктор сообщает это голосом капитана, — послать за линию фронта группу артиллерийских разведчиков. Невидимая цепочка военной логики тянется именно к нам, именно Глебу Николаевичу говорит комполка:
— Знаю, у тебя толковые ребята…
И вот уже капитан рукой Скорикова обводит на карте квадрат, в котором расположилась предполагаемая батарея немецких тяжелых минометов, и я живо представляю себе, как мы идем по ночному лесу к этому квадрату. Наверное, это похоже на партизанские наши дороги, километры которых мы не считали, не мерили, но которые оставили в нас навсегда чувство тревожной зоркости. С нами будет рация.
…Вот он, долгий летний вечер с зеленоватым послезакатным светом, первой россыпью звезд, лесными запахами, с его таинственным и тревожным молчанием, которое заставляет нас прислушиваться к каждому шороху, всматриваться в каждый куст, в каждую колдобину, в каждую тень.
Стемнело так, что я не различал лиц шедших со мной. Мы благополучно миновали нейтралку. Было нас четверо. Вот и квадрат, где должна была располагаться батарея тяжелых минометов и который казался таким маленьким на карте.
Перед нами было чистое поле, за полем — лес, ничем не примечательный, и мы решили ждать. Заговорит же, наверное, немецкая батарея. Должна заговорить, не провалилась же она сквозь землю. Мы лежали в высокой траве и посматривали на часы. Рядом со мной — Скориков, дальше — Устюжанин и Воронько. Тишина. Над самыми нашими головами прошелестели крыльями три утки.
— Хорошо замаскировались, — заметил вполголоса Воронько. — Даже утки за своих принимают.
— К отлету готовятся небось, — сказал я. — Сезон скоро охотничий, бывало, в это время дичь в стаи сбивалась.
— После войны все по-другому будет, — возразил Устюжанин. — Утки будут прямо на мушку садиться.
— Тише! — осадил Скориков.
— Чего тише-то? Все равно тут мы одни — и никаких минометных батарей, — услышал я досадливый шепот Устюжанина.
— А пусть бы она провалилась, — хохотнул про себя Воронько, — кто ж против этого?
— Там дом, у самого леса… — сказал я.
— В лесу-то она не может стоять, братцы, — сказал убежденно Устюжанин.
— Черт ее знает… А может быть, и может, на поляне, — возразил Скориков — Вот возьмет и встанет. Но самое ей место на опушке. — Он зябко передернул плечами, повернул ко мне загорелое лицо, и я понял, что он рад был бы моему совету, но я в смущении отвел глаза: не знал, не мог сказать нужных слов.
— Уж не напугали ли мы ее, братцы?
— Она, Воронько, твою самокруточку за гвардейский миномет посчитала.
— Зубоскаль, зубоскаль, на том свете нам это зачтется, — отвечал Устюжанину Воронько. — К дому бы пробраться…
— Я пойду, — сказал я.
— Но только со мной вместе, — добавил Скориков. — Устюжанин, Воронько остаются здесь. Старший — Устюжанин.
Мы поползли и через несколько минут были у изгороди палисадника. Это был просторный рубленый дом с двумя сухими светлыми комнатами. Его охраняли высокие сосны вперемежку с елями.
— Вот это хоромина! — прошептал я. — Тут можно целую роту разместить.
От леса тянулась к дому широкая полоса кустарника с тропинкой посередине.
— Давай проверим, куда тропа ведет, — приглушенно сказал Скориков.
По кустам рядом с тропинкой мы добрались до самого леса, потом вернулись. Обошли дом кругом. Ничего особенного. Раздолье, свежая трава почти до пояса, желтые цветы, и на них гудят коричневые шмели… Серые кузнечики стрекочут на самом крыльце.
— Ладно, — сказал Скориков, — давай-ка на чердак! С чердака виднее!
Мы поднялись по деревянной лестнице, которая лежала на вытоптанной траве под самым лазом и которую приставили к степе Лейтенант — впереди, я — за ним.
С чердака внимательно осмотрелись. Скориков обнаружил просеку, идущую в глубине леса.
— Вот, Валя, по ней и пойдем, когда стемнеет!
Я отошел от лаза, вглядываясь в полусумрак, окаймленный стропилами и конусом крыши. И вдруг замер: под крайними, удаленными от нас стропилами, на тяжелой деревянной поперечине лежал человек… девушка. Как будто открылся совсем иной, фантастический мир, и сердца не принимало его, а разум говорил: он, этот мир, существует, это не миф, не сказка, вот он, смотри внимательнее… Девушка была похожа на Наденьку На лице и обнаженном теле ее ко было крови, лицо было спокойно… так казалось. Глаза закрыты, на груди — следы ожогов, пальцы левой руки сломаны. На вид ей было лет семнадцать.
Подошел Скориков. Мы подняли тело девушки, оно было совсем легким. Какая-то горячая волна прошла по моим вискам, дошла до пальцев, и они дрогнули, что-то дикое, злое овладело мной, я едва справился с собой. Лицо мое побледнело, губы скривились.
Выбрали место для могилы, рядом с домом. Земля была мягкой, податливой. У изголовья посадили рябинку, которую Скориков выкопал у крыльца и перенес вместе с огромным комом земли, чтобы она лучше прижилась.
Мы как будто сговорились с ним не вспоминать о девушке вслух. Но по тому, как Скориков вдруг умолкал или отвечал невпопад, ясно было, что тоже думал о ней. Я видел ее теперь на фоне этого леса, такого ласкового, светлого издали…
— Что с тобой?
Я не ответил. У крыльца дома — опять она, такая, какой я увидел ее на чердаке. Снова точно приступ, дрожь, туман в глазах… глухой неожиданный вскрик. Ах, какая горячая у нас кровь, кровь славян, диких финнов, сарматов! Я пошатнулся. Как тогда, в Михайловке, в школе, где были заложники…