За носом показалась вся голова.
За головой — тело. Потом, словно сидя на вересковой пустоши, заяц принялся щипать зеленый хвостик пучка моркови. Поглощенный этим занятием, он время от времени кидал на дедушку те самые страшные, молниеподобные взгляды, которые всегда доводили беднягу до полубезумия.
Дедушка раздвинул пальцы, чтобы посмотреть, на место ли ужасное видение, и встретился с одним из заячьих взглядов. Он издал такой вопль, будто ему прожгли этим взглядом сердце. Ничего не говоря, дед одним прыжком добрался до двери, открыл ее и ринулся куда–то в поле. Заяц оставил ботву в покое и побежал за ним.
Бабушка, надеявшаяся на возвращение мужа, ждала его на пороге. Она увидела, как он промчался мимо, не обращая внимания ни на нее, ни на ее крики. За ним прыгал гигантский заяц. Он стал еще больше, чем был.
Они неслись быстро, как два призрака.
На следующее утро моего бедного дедушку нашли на том самом месте, где год назад обнаружили тело Томаса Пише. Видимо, он умер несколько часов назад.
Дедушка лежал на спине. Его руки вцепились в шею большому белому зайцу. Скрюченные пальцы так вонзились в шкуру, что пришлось отказаться от намерения отодрать от него мерзкое животное. Оно, понятно, тоже было мертвым.
Золотой луидор, полученный моим дедом от двух иностранцев, пошел на покрытие расходов на гроб, отпевание и похороны.
Трактирщик умолк.
— Ей–Богу! — сказал Этцель. — Я надеялся на другую развязку. Думал, что большой заяц пойдет на рагу, и мне было интересно, забивают ли дьявола, перед тем как положить в кастрюлю.
Вот, дорогой читатель, рассказ моего друга Шервиля в том виде, в каком он нам его поведал на бульваре Ватерлоо, 76, 6 ноября 1853 года, по возвращении из Сент–Юбера.
Три ночи я но мог заснуть и только два с половиной года спустя, как вы можете судить по дате, отважился его записать.
Суббота, 22 февраля 1856–го,
без четверти два ночи
Перевела с французского Наталья САПОНОВА
Вячеслав Дёгтев. Засада
В той долине все и произошло, малыш, год назад. Устроили засаду и ждали, сутки просидели возле поля алых маков. Гудели шмели. Облетали лепестки с маков, головки прямо на глазах наливались соком, самое время их надрезать: еще чуть–чуть, и загремят коробочки, и черное семя из них посыплется на землю. Сидели тихо. Твой отец был в тот раз на редкость послушным, не шумел, ел хорошо и все, что давали. Так что банка его любимого паштета осталась нетронутой. А вообще–то он был известным привередой. Раз, помню, спустились с гор в одно селение — туда за нами должен был прилететь вертолет, — зашел я в столовую, купил котлет из баранины. Я и сам–то не люблю их, а папашка твой, после одного случая, так на дух не терпел — ни баранов, ни котлет из них. Вынес. Предлагаю. Воротит нос. Ну и ладно, говорю. Сам съел одну, другую. Котлеты, конечно, не ахти, но голод не тетка. Он даже не смотрит. Принцип. Вокруг нас собаки сгрудились. Сидят, облизываются. А тут вертолет подлетел. Отец умирал по вертолетам — обо всем забыл, кинулся под винт. А собаки — к котлетам. Он — назад. Прогнал свору. Засуетился. Меня зовет. А я ужо у вертолета, с пилотами здороваюсь. Он — ко мне. Собаки — к котлетам. Вернулся. А тут какой–то мотоциклист пронесся — да прямо по бумажной тарелке, на которой они лежали. Все равно не бросает. Но и не ест. Я залез в салон. Он увидел, со всех ног ко мне кинулся. А собаки — к котлетам. Остановился. Вернулся. Прогнал собак и, давясь, запихнул котлеты в себя. Через минуту сидел на мешках, смотрел сквозь поцарапанное стекло вниз и недовольно ворчал — икота мучила.
Ты, малыш, в этом отношении не в отца. Но посмотрим, как в деле себя покажешь. Мак — дело кровавое… Что, уже опять есть хочешь? Экий ты однако. Ну хорошо, давай сделаем привал. Неси вон ту палку, и вон ту еще, и ту…
Тогда, в засаде, он не привередничал — ел даже баранину. Морщился, а ел. Не любил он баранов, от одного запаха в ярость приходил — после давнего уже случая.
Как–то дня на три оставил его знакомому пастуху. «Пусть поживет у тебя на воле. Только смотри — я им очень дорожу…» Вот сидит чабан в юрте, наблюдает за овцами. Поодаль волкодавы взгляд его стерегут. Вдруг среди овец какое–то брожение. Пастух вожаку: гыр–гыр–гыр. Тот вскакивает — свора за ним и давай овец скручивать в гурт. И твой отец с ними. Но только наоборот все делает. Они собирают, он — разгоняет. Вожак его за это покусал. Он стерпел. Чуял вину. А как правильно — не мог уразуметь. Потому, наверное, и не ел ничего. Не заработал. Возвращаюсь, он встречает — худющий. Пастух говорит: «Никуда не годный, слушай. Глупый — и что ты им дорожишь?» — «Он мне больше, чем друг!»
Вот с тех пор и стал он овец недолюбливать. А заодно и волкодавов. Не лезь, не лезь к котелку. Ошпаришься. Экий нетерпеливый. Батя не был таким. Он солидно себя держал. А ты…
У него, пожалуй, только одна слабость была — до прекрасного полу. Что пьянит сильнее вина? — присказка есть. Лошади, женщины, власть и война. Для него второе было верным, для меня с недавнего времени — четвертое. Только война, только бой. После того, как игла и розоватая жидкость сгубили мою Аннушку — нет для меня других женщин… Оставалось только радоваться победам твоего отца.
Однажды гуляли вдоль речки. При мне ружье было. Постреливал забавы ради. А он гильзы из бурьяна доставал. Ружье у меня, помнишь, с эжектором, далеко гильзу выбрасывает. Надоело баловаться, и я просто бродил, без цели. А он впереди бегал. Птичек спугивал, за лягушками гонялся. Обернется, взгляд поймает и улыбнется. А я ему рукой махну: дескать, хорошо все… Заметил боковым зрением: с поля, с зеленей, парочка нам дорогу пересекает: впереди беленькая, а следом этакий рыжий бутуз. Просто отметил, и все. Через минуту уже не помнил. Иду себе, думаю… Вдруг из кустов крик отчаяния. Подхожу. Рыжий плачет. А папашка, значит, с беляночкой уже… — и такие счастливые, будто всю жизнь были знакомы и ждали этого мига. «Держи удар, — говорю неудачнику. — Что тут поделаешь, парень!»
Что это ты отворачиваешься? О–о, да ты, малыш, аристократ. И гильзы не носишь, и с простушками не водишься, не то что отец. Зато поесть силен…
Но если бы ты знал, как сам–то появился на свет. Но настырность бы твоего папаши, и были бы у тебя другие глаза, и другие уши, и другой характер… Ну, насчет характера — еще посмотрим. В деле. Вот дойдем до места.
Характер у него, конечно, был не ахти. Но тогда, в засаде, я нарадоваться не ног. Паинька просто… Затаились мы в тихой долине, у отрожины с черноземом. Этакая складка на местности, совершенно незаметная с вертолета. Сидели с напарником и с твоим отцом в мелкой землянке, под маскировочной сетью, возле поля, на котором алели маки. Цвет осыпался, головки наливались клейким соком, пора бы их уже надрезать, еще чуть–чуть, и загремят коробочки, и черное семя из них станет сочиться на черную землю. Пора, пора появляться тем, кто засеял это поле, тем, кто из нежных головок будет гнать густой сок и варить из него розоватый опий. И они появились. На рассвете. Когда все покрывала обильная роса. Они приближались от соснового леса, что на той стороне долины, по белесой от росы траве, оставляя за собой темную полосу. Они были на лошадях, с переметными сумами. Пока один разамуничивал лошадей, остальные, не теряя времени, стали надрезать маковые головки и пристраивать к ним бумажные воронки. Тут мы и объявились: «Милиция! Руки за голову!» Они не подчинились. На коней — и ходу. Один — он был длиннорукий, как обезьяна, — замешкался. Его–то и ухватил за ногу твой отец. Бандит отбивался отчаянно. Я бежал на помощь. Еще секунда–другая, и наручники бы щелкнули. Но сверкнул нож. Отец взвыл от боли и выпустил бандита. Тот на коня — и только топот копыт…
У твоего отца отказали ноги. Был задет позвоночник. Он стонал, боль была, видно, нестерпимая. Что делать? Вертолет прилетит только через сутки. Рация не брала базовую станцию — гора мешала. Решили на себе тащить. Идем час. Два. Три. Видим — доходит мой друг. Напарник, капитан Колюха, говорит: «Не спасти. Только измучаем. И его, и себя. Надо кончать». Я чуть не бросился на него. А через полчаса вижу — все!
Остановились на пригорке, у рогатой сосны. Закат, помню, был как кровь. Развели костер. Разогрел я отцу паштет. Его любимый. Кормлю. А у него все назад… «Ну, поешь, — прошу, — кушай, друг!» А сам… Так и не накормил. «Ну, давай, — говорю, — Колюха!» — и отворачиваюсь, отворачиваюсь — глаза отца сделались прямо как звезды.
Капитан выстрелил. Ба–ах! Промахнулся. Крученая гильза упала рядом с отцом. Он к ней потянулся, из последних сил, чтобы подать — службу помнил! «Не спеши, капитан. Прицелься как следует. Не мучай». Он во второй раз выстрелил. Ба–ах! Я вздрогнул. Эх, Колюха!
Наутро они проснулись рано. С первыми лучами солнца. Кругом сверкала обильная роса. Колючее солнце рассыпалось в ней мириадами хрустальных иголок. Черные горы кругом — улыбались…
Они шли по траве, роса осыпалась со звоном, словно и в самом деле была хрустальной. Стоял июнь, но пахло почему–то снегом. Через полчаса подошли к одинокой рогатой сосне на пригорке.
— Вот это место, малыш. Тут он и лежит.
Сын подошел к сосне, под которой спал вечным сном его отец. Земля уже заросла травой, особенно зеленой тут и жирной. Обошел дерево, принюхиваясь, и… «пометил» его. Что он мог сделать еще? Ведь у собак все не так, как у людей…
Человек курил, зажимая в кулаке папиросу — на сухом загорелом запястье синела наколотая группа крови, — курил, смотрел на своего молодого бородатого друга и гадал: что вырастет из него? Много, ох, много в нем не отцовского. Хотя бы неутолимый голод. Но кое–что есть и знакомое. Недавно, например, схватился с волкодавами — не жалует их, как и отец, и, как и отец, спуску им не дает. Порвали они его втроем изрядно. Но он не поддался. Спину не показал. Ушел с честью, хоть и в крови весь, и нога приволакивалась. Бежит по улице — глаза блестят, вид геройский. Но только почуял хозяина — куда что подевалось? Заскулил, заплакал, стал жаловаться: и ноги–то его не держат, и весь–то он побит, поранен, что даже идти не может. Пришлось взвалить его в конце концов на плечи и тащить домой.